… Лешка уже укладывал в старенький рыжий портфель учебники, когда бабахнула, наконец, Сенькина мина. Только теперь Лешка понял, что все время напряженно вслушивался, ожидая этого взрыва, жадно завидуя тем, кто сейчас во рву. А взрыв огненно полыхнул в окне, сердито пошатнул бревенчатые стены дома. Да так, что жалобно забренчали стекла, а пол как-то сразу стал серым от пыли.
Лешка выскочил в полумрак сенцев, едва не сбив с ног Матрену Яковлевну, и, не слушая ее сердитого бормотания, толкнул двери. Меж деревьями, высоко над стадионом густо стоял черный дым. Он все еще рос, заполняя небо, этот едкий, нескончаемый дым. Было тихо, и оттого особенно слышно, как где-то бился о зловещую тишину болезненный визг собаки. И вдруг тоже нескончаемо-протяжный, душераздирающий крик. Он ударил в небо с такой яростью, что даже черные облака над стадионом испуганно раздались, обнажая ломкие, как молнии, голубоватые просветы.
Но Лешка ничего этого не видел. Он бежал, задыхаясь, чувствуя, как тревожно трепыхается сердце под набитой ветром рубахой. Ноги его гулко и больно стучали по тротуару, потом по еще мокрой, осклизлой глине сырого оврага, по мягкому и теплому, как зола, песку. Зеленые стены церкви, черная чугунная ограда, ржавые столбы ворот стадиона… Лешка с разбегу ворвался во все еще вязкий, удушливый дым, в запах горелого железа, обожженной земли, в истошный крик какой-то растрепанной женщины, в надрывные гудки машины скорой помощи… Он уцепился за гибкую ветку вербы и судорожно глотал, будто обжигаясь, все эти запахи, крики, гудки, не чувствуя и не слыша своего испуганного голоса. Лешка никак не мог оторвать оцепенелого взгляда от розовато-белой кости и старенького ботинка, туго подвязанного парашютной тесемкой.
– Сень-к-а! Сень-к-а! Сень…
Кто-то бережно обхватил его за плечи:
– Пойдем, малый, нет больше твоих дружков. Догулялись…
Небо раскачивалось. Голоса и звуки становились тише, приглушеннее. Жесткие руки все так же грузно лежали на Лешкиных плечах.
– Пойдем, пойдем, малый… Насмотрелся уже…
Лешка почувствовал, что упругая властная сила чужих рук все дальше отводит его от извилисто ниспадающей в ров тропинки, и еще крепче уцепился за липкую вербовую ветку, ломая ее, сдирая длинную, как хлыст, кору.
Он так и шел, слепо сжимая в онемевших пальцах эту ветку. Только во дворе дома, у самой калитки устало ткнул ее в податливую, перепаханную землю.
Похороны
Утром его разбудило солнце. Оно легло рядом с ним на подушку ласкающе-теплым дрожащим бликом и светило так ярко, что Лешка блаженно медлил, не решаясь раскрыть глаза.
– Однако силен ты спать, сын! – отец стоял над ним, с наслаждением растирая цветастым махровым полотенцем красное от холодной воды тело. Каждым своим движением он словно перегонял под кожей бугры мускулов. Только на правой руке, чуть повыше локтя, под узловатыми шрамами их не было. Лешка знал, что у него там и сейчас сидит осколок. Отец нередко в шутку называл его своим барометром за то, что тот как-то по-особому умеет ныть перед ненастьем. И сейчас болезненно морщился, растирая правую руку. Лешка очень боялся, что он начнет расспрашивать о вчерашнем взрыве. Но отец только ловко нырнул в свою гимнастерку, выразительно тряхнул ремнем:
– Ну-ну… Надо бы с тобой, сын, поговорить с помощью этого предмета. Да, думаю, ты сам не дурак – поймешь. – И неожиданно признался: – Я тут ночью рядом с тобой посидел – наслушался твоих криков. Но это хорошо: кто кричит – тот чувствует. Такие слова мне один хирург в госпитале сказал. В общем, думай, сын… А я пошел. Вон уже дядя Коля сигналит – в Столбцы поедем. – Отец согнал за спину складки гимнастерки. – Вернусь – матрас тебе свежим сеном набью, а то и не знаю, как только спишь на этих досках. – Он уже совсем по-иному, умиротворенно повторил свое любимое «ну-ну» и шагнул в сенцы.
Утренняя синева густо стекала по стеклу окна. Казалось, и колченогий стол, застланный пожелтелой газетой, и бамбуковая этажерка с книгами, и кровать, и пол – все было окрашено этим ярким светом. По старенькому овальному зеркалу с черными, будто крохотные проталины, потертостями, бесшумно скользили тени листьев. Лешка невольно вспомнил вчерашний сад, свою встречу с Сенькой там, у дощатого забора, и сердце снова захолонуло. Он вскочил и торопливо, словно кто-то ему мог помешать, повернул к себе зеркало.
Раньше Лешка никогда не рассматривал себя. А тут вдруг с интересом уставился. Большие карие глаза глянули на него настороженно и грустно. Черные ресницы почти касались таких же черных изогнутых бровей. Иссиня-черные волосы переплелись кудрявыми кольцами. Плотно сжатые губы обиженно вздрагивали, точно он только что плакал и все еще не мог успокоиться. Да… И тут простая, ошарашивающая мысль, как летящий навстречу грохочущий поезд, оглушила его: «А ведь уже сейчас ничего этого могло не быть». Лешка чувствует, что губы вот-вот разнимет тот вчерашний истошный крик. Могло не быть? Не быть?!
Как же так? Вот этот стол с прибитой второпях нетесанной ножкой стоял бы. И кровать. И стены. И книги. И сад. Все осталось бы. И бабушка жила бы, и отец, и сестра… А его могло не быть, не быть! Стоило только бабушке не окликнуть, стоило только ему не разжать тогда сцепленных на заборе пальцев… Как же так?! И тут он впервые понял, что уже никогда не увидит ни Сеньки, ни Ромки, ни Витьки. Ни-ког-да…
А в окно струилось майское солнце, превращая в радугу упругий поток пыли. Деловито шуршала веником сестра, знакомо, вроде жалуясь, скрипела в сенцах перекошенная дверь. Это возвращалась с базара бабушка.
– Охо-хо-хо! И что только делается?! Ну, была война… Тогда смерть никого не щадила – ни старых, ни малых. А теперь? Мальчишки. Еще белого света не видели. Хлеба вдоволь, небось, ни разу не поели. И на тебе! Всех троих – на кусочки… В одном гробу сейчас повезут хоронить… Как подумаю, что и нашего могло…
Бабушка еще долго охала и ахала за дощатой перегородкой, шуршала бумажными свертками, недобрым словом поминала каких-то спекулянтов, дерущих три шкуры за буханку хлеба, щедро сдобренного картофельной шелухой. Но Лешка уже ничего не слышал. Значит, сейчас повезут… В одном гробу… Сеньку, Ромку, Витьку… Сейчас… Он торопливо нырнул в рубаху, сунул ноги в сандалии…
На улице ветер с размаху ударил его в лицо, зарябил в глазах лепестковой метелью уже отцветающего сада. И тропинка, и тротуар у забора – все белело, светилось. Лешка заскользил по глинистому оврагу, осторожно ступил на шаткую дубовую кладку через рыжий, будто бы тоже глинистый ручей. Теперь оставалось только подняться по деревянным ступенькам лестницы прямо к дому Сеньки Аршунова.
Сколько раз они весело скатывались по вот этим перилам! Как дружно взлетали, почти не касаясь всегда влажных и темных крутых ступенек, на дощатую площадку, которую называли своим капитанским мостиком! А теперь Лешка стоит и болезненно ежится от приглушенных горестных голосов и громкого задыхающегося плача. Никогда не думал, что может быть так трудно подниматься.
Шаг… Еще шаг… Все отчетливее тревожные голоса, шорох сена, скрип тележных колес и гулкие нетерпеливые удары конских копыт. Шаг… Еще шаг… Вот и площадка. В углу, у самых перил, треснувшая дубовая колода. Лешка вспомнил, как Витька в застиранной тельняшке стоял на этой колоде и семафорил приземистым избам, тополиным аллеям и тоже низенькой с высоты обрыва их школе. Он так хотел стать моряком – всегда молчаливый, может, просто стыдившийся своего сиплого, простуженного голоса.
Лешка подошел к Сенькиному дому, когда на подводу, устланную сеном и еловыми лапками, опускали гроб. Еще громче заголосили женщины, молча склонили головы мужчины. На мгновение показалось, что все глядят на него, Лешку, осуждающе и строго. Он стоял, боясь оторвать взгляд от истоптанной, усыпанной соломенной трухой земли.
– А, дзiцятка маё! Ды што ж гэта ты нарабiy?!
– Ромочка-а! Милень-кий!
– Ой, люди добрые! Да что ж это такое, а?!
– От войны уберегла… От войны… А теперь? Не могу-у!
Лешка вздрагивал от этих слов, как от ударов. Ну почему, почему тогда не удержал Сеньку? А ведь мог… Что мог? Разве сам не хотел бежать вместе с ним? Вот сейчас бы и он рядом с Сенькой, Ромкой и Витькой лежал… Странно… И никогда больше не смотрел, не дышал, не… Стоило только не разжать тогда на заборе пальцы, не послушаться бабушки – и все…
Заскрипели колеса телеги, угрюмо зашуршали шаги, и Лешку властно захватила собой толпа, бредущая за гробом. Он сам не понимал, как очутился рядом с Сенькиным отцом. Сначала Лешка узнал его деревянный, обшитый кожей протез и только потом виновато глянул в страдальческое лицо Алексея Семеновича. Полы его пиджака были распахнуты ветром. Он тяжело переступал, увязая непослушной деревяшкой в дорожном песке. Алексей Семенович тоже заметил Лешку и бережно опустил руку ему на плечо:
– Эх, тезка, тезка… Не уберегли мы с тобой Семена. На мине… Мало, что ли, их за войну мне досталось? И в танке горел… А вот живу. Сыночка, кровинушку свою, пережил… Эх!
Он замолчал, еще ниже опустив голову. Теперь Лешка отчетливо видел на побелевшем лице Алексея Семеновича крохотные крапинки пороха.
Тихие тени развесистых лип бесшумно скользили по лошади, по телеге, суетливо ложились под ноги. За спиной Лешки кто-то вполголоса рассказывал:
– Пробовали они развинтить эту мину, да не сдюжили. Тогда костер развели – и туда ее. Залегли, ждут, а взрыва нет. Ну, этот рыженький, Сенька, что ли, вызвался посмотреть. Наклонился, чтобы костер раздуть. Тут как раз оно и бабахнуло… Всех троих – на кусочки…
Дорога круто свернула, и сразу же из-под низких березовых ветвей выглянули покосившиеся кресты могил и кирпичная стена каплицы.
– Леш, а жаль-то как, Леш, – Фимка Видов – сосед по парте – тормошил его за рукав, наверное, совсем не замечая, что уже давно плачет.
На беленькой Фимкиной матроске с голубым отложным воротником медленно расплывалось мокрое пятно. Лешка глянул на него – маленького, горестно съежившегося – и не удержал душивших его слез…
В школе
– Последний день – учиться лень! Мы просим вас, учителей, не мучить маленьких детей! – Серега Шивцев уже в который раз выкрикивает эти слова и, кажется, даже пританцовывает, размахивая брезентовым ремнем своей сумки. – Последний день…
Лицо Сереги раскраснелось, светлые волосы рассыпались, упали на глаза. А он все кружится, притопывая, по бугристому асфальту у подъезда. – Учиться лень…
Лешка стоит, прислонившись к кирпичной стене. Молча, отрешенно. Насуплено смотрит, как мальчишки из пятого «Б» штурмуют двери, в которых непробиваемо стоит техничка тетя Нюра. Она будто обнимает дверной проем, воинственно поставила рядом с собой истрепанную, уже почти безлистую березовую метлу.
– От, сорванцы! Ну куда, ку-да?! Вот я вас метелкою! Прозвенит звонок, уйдет первая смена, и впущу. Как на пожар спешите. Вот я вас…
А подъезд гудит, полнится голосами.
– Мишка, хлеба принес? – допытывается кто-то.
– Лень, дашь списать задачку, а то математичка проверить тетрадь грозит, – жалуется Колька Свирин.
– Чего стену подпираешь? Боишься, что обвалится?
Лешка не сразу понял, что последние слова адресованы ему. Только когда Толик Щеглов шутливо толкнул его плечом, вымученно улыбнулся:
– Да так… Стою…
Толик был Лешкиным соседом по дому. И ни молчаливая неприязнь взрослых, ни то, что Щеглов учился уже в шестом, а Лешка только в пятом классе, не мешали им дружить. Вместе спешили на рыбалку, собирали щавель, плели из конского волоса тетиву и натягивали ее на ореховые луки.
– Да, жаль твоих дружков… Глупо все получилось, – вздохнул Толик. – Особенно Ромку жалко. Он у нас в саду недавно на трофейной гармошке наяривал.