Сеньорита Эльвира мгновение медлит с ответом.
– Бедный парень. Наверное, весь день ничего не ел.
– Вы тоже с сантиментами? Хороши бы мы были! Клянусь, сердце у меня мягкое, как мало у кого, но терпеть такую наглость!..
Эльвира не знает, что ответить. У бедняжки и впрямь добрая душа, она ведет такую жизнь, только чтобы не умереть с голоду, по крайней мере не умереть слишком быстро. Трудиться она не научилась, к тому же у нее ни красоты, ни тонких манер. Ребенком она в своей семье ничего, кроме унижений и горя, не видела. Родом Эльвирита из Бургоса, ее отец был забулдыга и буян, звали его Фидель Эрнандес. Этого Фиделя Эрнандеса, который убил свою жену Эудосию сапожной колодкой, присудили к гарроте и казни в 1909 году. Он еще сказал: «Кабы я подсыпал ей мышьяку в суп, так сам Господь Бог ни о чем бы не проведал». Эльвирите, когда она осталась сиротой, шел двенадцатый год, и ее взяла к себе в Вильялон бабушка, которая кормилась тем, что ходила с кружкой по домам побираться. Старуха изрядно бедствовала, а когда казнили ее сына, стала вся опухать и вскоре умерла. Девчонки на улице дразнили Эльвириту, показывали ей на позорный столб, приговаривая: «Вот у такого же столба твоего папашу удушили, дрянь паршивая!» Пришел день, когда Эльвирите стало невмоготу, и она сбежала из деревни с астурийцем, приезжавшим по праздникам торговать засахаренным миндалем. Два долгих года странствовала она с ним, но так как он нещадно ее избивал, то в один прекрасный день, очутившись в Оренсе, она ушла в публичный дом Плешивой на улице Вильяр, а там сдружилась с дочкой некой Супоросой, жены дровосека во Франселосе, близ Рибадавии, – у той было двенадцать дочерей, и все гулящие. С тех пор пошла у Эльвиры жизнь веселая – пой, пляши да с голодухи в кулак свищи.
Эта жизнь ее несколько ожесточила, но не слишком. По натуре она была доброй и по-своему даже гордой.
Дону Хайме Арсе наскучило сидеть без дела, откинувшись на спинку стула, глядя в потолок и размышляя о всякой чепухе, он выпрямляется и заговаривает с молчаливой женщиной, схоронившей сына, с той самой женщиной, которая смотрит на суету человеческую из-под винтовой лестницы, ведущей в бильярдную.
– Все это выдумки… Организация плоха… Конечно, не отрицаю, бывают и ошибки. Но это не так важно, поверьте. Банки работают из рук вон плохо, нотариусы перед всеми лебезят, торопятся скорей покончить с делом и устраивают такую неразбериху, что сам черт ногу сломит.
Дон Хайме с изысканной скорбью прикрывает глаза.
– Потом начинается: протесты, споры и прочая мура.
Дон Хайме Арсе говорит медленно, немногословно, почти торжественно. Он следит за своими жестами, делает между словами паузы, как бы наблюдая за эффектом, который они производят, и при этом взвешивая и рассчитывая каждое слово. По-своему он даже искренен. Мать погибшего сына слушает его молча, с видом совершенной дурочки – таращит глаза, да так странно, будто вовсе не слушает, а только старается не заснуть.
– Вот так-то, сеньора, а все прочее, скажу я вам, все прочее – это сущая дребедень.
Дон Хайме Арсе говорит очень гладко, хотя, случается, вставляет в отлично скроенную фразу грубоватые словечки, вроде «мура», «дребедень» и тому подобное.
Дама глядит на него, ничего не говоря. Она только качает головой вперед-назад, но и эти кивки ничего не выражают.
– А теперь – сами посудите! – я стал притчей во языцех. Если бы моя покойница матушка это видела!
Когда дон Хайме дошел до «скажу я вам», женщина, вдова Санса, донья Исабель Монтес, начала думать о своем покойном муже, каким она с ним познакомилась – изящном, стройном молодом человеке двадцати трех лет, с красивой осанкой и нафабренными усами. Смутное ощущение счастья согрело ее душу, и лицо доньи Исабели озарилось робкой, мимолетной улыбкой. Затем она вспомнила о бедняжке Пакито, о том, какое у него было во время менингита бессмысленное выражение лица, и вдруг погрустнела.
Дон Хайме Арсе, который было прикрыл глаза, чтобы придать выразительность фразе «Если бы моя покойница матушка это видела!», воззрился на донью Исабель и участливо спросил:
– Вы себя плохо чувствуете, сеньора? Вы немного бледны.
– Нет, ничего, спасибо. Так, всякое приходит в голову!
Дон Пабло, будто против воли, нет-нет да и взглянет искоса на сеньориту Эльвиру. Хоть у них все кончено, он не может забыть времени, проведенного с нею. Да, надо признать, она была с ним мила, покорна, предупредительна. Перед людьми дон Пабло делал вид, будто презирает ее, называл грязной тварью и проституткой, но в душе чувствовал иное. Когда дону Пабло случалось втайне разнежиться, он думал: «Нет, это не от похоти, это говорит сердце». Потом тут же о ней забывал и, наверно, ничуть бы не потревожился, если б она умирала от голода или проказы. Таков уж дон Пабло.
– Слушай, Луис, что там произошло с этим молодым человеком?
– Ничего, дон Пабло. Он просто не хотел уплатить за кофе.
– Никогда бы не подумал, на вид такой приличный.
– Не судите по внешности – жуликов да нахалов сейчас полно.
Донья Пура, жена дона Пабло, говорит:
– Конечно, жуликов да нахалов сколько угодно, это правда. Да как их отличишь! А надо было бы, чтобы все люди трудились, как бог велит. Верно, Луис?
– Пожалуй, да, сеньора.
– То-то же. Тогда бы все было ясно. Трудишься – заказывай себе кофе, а если хочешь, и сдобную булочку; а кто не трудится… Ну что ж, кто не трудится, тех и жалеть нечего. Мы-то все не сидим сложа руки.
Донья Пура очень довольна своей тирадой – отлично прозвучало.
Дон Пабло оборачивается к даме, которую напугал кот.
– С этими типами, не желающими платить за кофе, нужно быть очень, очень осторожным. Никогда не знаешь, на кого нападешь. Вот выставили его на улицу, а он, может, гений, настоящий, как говорится, гений, какой-нибудь там Сервантес или Исаак Пераль[10 - Испанский моряк, изобретатель подводной лодки (1851–1895).], а может, и плут бессовестный. Да я бы сам уплатил за его кофе. Для меня это не вопрос, чашкой кофе больше или меньше.
– Конечно.
Дон Пабло ухмыляется, как человек, вдруг осознавший свою бесспорную правоту.
– Да, с бессловесными тварями такого не бывает. Бессловесные твари – они честнее, они никогда не обманут. Вот этот красавец котик – хе-хе! – вы так испугались его, а он ведь божья тварь, он просто хотел поиграть, всего только поиграть.
Лицо дона Пабло расплывается в благодушной улыбке. Если бы вскрыть ему грудь, оказалось бы, что сердце у него черное и вязкое, как деготь.
Пепе возвращается через несколько минут. Хозяйка ждет, держа руки в карманах фартука, расправив плечи и расставив ноги; она подзывает его скрипучим, хриплым голосом, который напоминает дребезжащий звук надтреснутого колокола.
– Иди-ка сюда.
Пепе не смотрит ей в глаза.
– Что прикажете?
– Всыпал ему?
– Да, сеньорита.
– Сколько?
– Два.
Хозяйка щурит глазки за стеклами пенсне, вынимает руки из карманов и гладит себя по лицу, где из-под слоя пудры пробиваются щетинки бороды.
– Куда дал?
– Куда пришлось, по ногам.
– Правильно. Чтоб запомнил. Теперь ему в другой раз не захочется воровать деньги у честных людей.
Донья Роса стоит, сложив пухлые руки на вздутом, как мех с оливковым маслом, животе – воплощение враждебности сытого к голодному. Наглецы! Собаки! На ее сосископодобных пальцах весело, почти злорадно играют блики от лампочек.
Пепе удаляется, смиренно опустив глаза. Совесть у него спокойна, хотя он сам этого не сознает.
Дон Хосе Родригес де Мадрид беседует с двумя друзьями, играющими в шашки.
– Ну что вам сказать, восемь дуро, восемь паршивых дуро. А люди уж растрезвонили.