Оценить:
 Рейтинг: 0

Из Африки

Год написания книги
1937
Теги
<< 1 2 3 4 5 6 ... 8 >>
На страницу:
2 из 8
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
– Наполовину умер, – ответил мне Фарах.

– Разве флаг приспускают, когда человек умер только наполовину?

– Умер Сулейман, – последовал ответ Фараха, – но не Вирджи.

До того как взять на себя управление фермой, я была привержена охоте и часто принимала участие в сафари. Потом, став фермершей, я отложила ружья.

Соседями фермы были маасаи – кочевое скотоводческое племя, обитавшее за рекой. Время от времени их делегаты являлись в мой дом с жалобой на льва, задирающего их коров, и с просьбой прикончить докучливого зверя, что я делала, если это было возможно. Иногда по субботам я, сопровождаемая радостной свитой из малолетних кикуйю, спускалась в долины Орунджи подстрелить парочку зебр на обед моим работникам. Непосредственно на ферме я стреляла птицу, в частности, очень вкусных цесарок. Но потом настало время, когда на долгие годы я отказалась от охоты.

Тем не менее на ферме то и дело заводились разговоры о сафари, в которых нам довелось побывать. Места, где приходилось разбивать лагерь, надолго остаются в памяти, словно ты там долго прожил. Колея, оставленная колесом фургона в густой траве, помнится долго, как черты лица хорошего друга.

Однажды во время сафари я видела стадо из ста двадцати девяти буйволов, вышедших по одному из утреннего тумана под медные небеса; казалось, эти темные, тяжеловесные, словно чугунные, существа с могучими горизонтальными рогами не приближаются ко мне, а создаются из пустоты перед моим взором и тут же прекращают существование. Видела я и стадо слонов, маршировавших сквозь девственный лес, где солнечный свет разбивается на струйки и пятна; слоны шли вперед с такой решительностью, словно торопились поспеть на встречу где-то на конце света. Я невольно сравнила их процессию с увеличенной до гигантских размеров вышивкой на краю древнего бесценного персидского ковра, где доминируют зеленые, желтые и бурые оттенки.

Неоднократно доводилось мне наблюдать за шествием по равнине жирафов с их причудливой, ни на что не похожей, какой-то растительной грацией, вынуждающей сравнивать их с семейством редких длинностебельных цветков-гигантов крапчатой окраски, почему-то снявшихся с места. Однажды я шла по пятам за парочкой носорогов, совершавших утреннюю прогулку и фыркавших от жгучей рассветной прохлады; эти гиганты походили на два корявых валуна, добродушно катящихся по равнине и наслаждающихся жизнью. Видела я и царя зверей льва, пересекавшего перед рассветом, при затухающей луне, серую равнину, оставляя за собой волнистый след в траве: его морда была по самые уши выпачкана кровью после очередного убийства; наблюдала я царственного зверя и во время полуденной дремы, когда он мирно отдыхал в кругу своего семейства на траве в колышущейся, похожей на легкую сеть тени раскидистой акации посреди его монаршего парка под названием «Африка».

Все это бывало приятно вспоминать, чтобы разогнать фермерскую скуку. К тому же крупные звери по-прежнему населяли эти места – свой родной край: при желании я всегда могла ими полюбоваться. Их близость создавала на ферме особую, сияющую атмосферу. Фарах, хоть и проникнувшийся постепенно искренним интересом к делам фермы, жил в надежде на новые охотничьи экспедиции, не говоря уже об африканцах, прислуживавших мне во время сафари.

Пребывание наедине с дикой природой научило меня воздерживаться от резких движений. Существа, с которыми имеешь там дело, отличаются робостью и зоркостью и обладают настоящим талантом уклоняться от встречи с человеком. Ни одно домашнее животное не может соблюдать столь полную неподвижность. Цивилизованные люди утратили вкус к неподвижности, и им следует брать уроки у дикой природы, пока она терпит их присутствие. Искусство бесшумного, без малейших рывков передвижения – первое, чем должен овладеть охотник, тем более тот, чьим оружием является фотокамера. Охотники не могут поступать здесь, как им вздумается: им приходится приноравливаться к ветру, краскам, запахам местности, всему ее ритму. Когда местность приходит в движение, охотник вынужден следовать ему вместе со всей природой.

Тот, кто уловил ритм Африки, понимает, что им насыщена вся ее музыка. Уроки, преподнесенные мне дикими зверями, помогали моему общению с местными жителями.

Любовь к женщине и женственности – свойство всех мужчин, любовь к мужчине и мужественности отличает любую женщину; точно так же северянам свойственно неравнодушное отношение к южным странам и народам. Норманны наверняка влюбились в чужеземные страны, сперва во Францию, потом в Англию. Милорды старых времен, фигурирующие в истории и в литературе восемнадцатого века, только и делают, что путешествуют по Италии, Греции, Испании. Не имея в своей натуре ни капли южного темперамента, они не могут оторваться от явлений, коренным образом отличающихся от привычных им. Прежние немецкие и скандинавские художники, философы и поэты, впервые оказавшись во Флоренции или в Риме, падали на колени и возносили хвалы Югу.

При всей своей нетерпеливости эти люди оказались способны на необъяснимое, лишенное логики терпение к чуждому миру. Настоящий мужчина никогда не разозлится на женщину, а женщины никогда не запрезирают и не отвергнут мужчину, пока он остается таковым; точно так же резкие рыжеволосые пришельцы с севера оказались способны на долготерпение к тропическим странам и народам. Своей стране и своим землякам они не прощают ошибок, зато засушливость африканских нагорий, чреватая солнечным ударом, чума, косящая их стада, неумелость их слуг-аборигенов – все это принимается смиренно и с пониманием. Сам их индивидуализм отступает от осознания многочисленности вариантов, которыми чревато общение столь разных людей. Выходцы из южной Европы и люди со смешанной кровью не обладают этим качеством, проклинают или высмеивают его. Так слишком суровые мужчины высмеивают вздыхающего любовника, а женщины-рационалистки, у которых не хватает терпения на мужчин, гневно осуждают Гризельду.

Что до меня, то с первых же недель моего пребывания в Африке я почувствовала огромную приязнь к африканцам. Это было сильное чувство, относившееся ко всем возрастам и к обоим полам. Открытие чернокожей расы стало для меня чудесным расширением мира. Похожее происходит с человеком, отличающимся врожденной любовью к животным, но выросшим вне контакта с ними и соприкоснувшимся с ними уже совсем взрослым, или с тем, кто, инстинктивно стремясь в леса, впервые вошел под их полог двадцатилетним, или с тем, кто, обладая музыкальным слухом, сначала возмужал, а уж потом услышал музыку: все они – мои духовные собратья. Повстречавшись с африканцами, я услышала, как в рутине моей повседневности зазвучал могучий оркестр.

Мой отец служил офицером в датской и во французской армиях. Будучи молодым лейтенантом в Дьюпелле, он писал домой: «Строевой офицер – трудная, но прекрасная работа. Любовь к войне – такая же страсть, как любая другая: солдат ты любишь так же, как женщин, – до безумия, и одна любовь, как известно девушкам, не исключает другую. Но любовь к женщинам находит выражение в чувстве всего к одной, пускай потом то же чувство ты будешь испытывать к другой, тогда как любовь к солдатам – это любовь к целому полку, который ты, будь на то твоя воля, расширял бы до бесконечности». То же самое я могла бы сказать о себе и об африканцах.

Понять африканцев было нелегкой задачей. Они обладали тонким слухом и умели исчезать, как дым; напуганные вами, они за долю секунды уходили в собственный мир, подобно диким животным, которые при любом резком движении пропадают из виду, словно их и не было рядом. От африканца невозможно добиться прямого ответа, пока вы не познакомитесь с ним самым тесным образом. Даже на прямой вопрос: «Сколько у тебя коров?» он умудрялся отвечать уклончиво: «Столько, сколько я говорил вчера». Европейцы не терпят подобных ответов, однако и африканцы, видимо, не терпят подобных вопросов. Если оказывать на них давление, пытаясь добиться объяснения их поведения, они отступают, сколько хватает сил, а потом прибегают к фантастическому и гротескному юмору, окончательно сбивающему вас с толку. Даже малолетние детишки в подобных ситуациях обнаруживают смекалку давних игроков в покер, которые не возражают, когда вы переоцениваете или недооцениваете карты у них на руках, лишь бы вы не знали в точности, что это за карты. Когда мы всерьез вламывались в жизнь африканцев, они вели себя, как муравьи, в чей муравейник воткнули палку: исправляли повреждение с неустанной энергией, поспешно и беззвучно, словно заметая следы непристойного поступка.

Мы не могли знать, даже не представляли себе, какие опасности, с их точки зрения, мы им сулим. Лично я полагаю, что они боялись нас, скорее, так, как мы боимся внезапных пугающих звуков, а не страдания или гибели. Впрочем, утверждать здесь что-либо трудно, ибо африканцы – большие мастера мимикрии.

Среди шамба можно поутру набрести на куропатку, которая станет улепетывать от вас со всех ног, притворяясь, будто у нее сломано крыло и она боится, что ее схватят собаки. На самом деле ни крыло, ни собаки ни при чем: она может взмыть в воздух в любой момент, просто где-то поблизости прячется ее выводок, и она совершает отвлекающий маневр. Подобно этой сообразительной куропатке, африканцы, возможно, делают вид, что боятся нас, скрывая какой-то более глубинный страх, о котором мы даже не догадываемся. Не исключено, что их поведение – своеобразный розыгрыш, и эти робкие люди на самом деле нисколько нас не боятся.

Африканцы в гораздо меньшей степени, чем белые, ощущают рискованность жизни. Иногда во время сафари или на ферме в моменты максимального напряжения я встречалась глазами с моими чернокожими спутниками и, несмотря на расстояние, чувствовала, что они поражены, насколько сильно я ощущаю риск. Это навело меня на мысль, что они несравнимо сильнее нас слиты с течением жизни, подобно рыбам, живущим в водной толще и не способным понять нашего страха утонуть. Эта уверенность, родственная умению плавать, присутствовала в них, по-моему, потому, что они сохранили понятие, утерянное еще нашими праотцами. Африка лучше, чем любой другой континент, научит вас, что Бог и дьявол едины, что это единство существует от веку; африканцы никогда ничего не путают и воспринимают сущность бытия в незамутненном виде.

Во время сафари и в процессе работы на ферме мое знакомство с африканцами постепенно перерастало в тесные, товарищеские отношения. Мы были добрыми друзьями. Я смирилась с тем фактом, что никогда до конца не узнаю и не пойму их, а они знают меня как облупленную и заранее угадывают, какие решения я приму, когда я еще ни на чем не остановилась.

Одно время у меня была маленькая ферма в Гиль-Гиль, где мне приходилось жить в палатке; я путешествовала между Гиль-Гиль и Нгонг на поезде. В Гиль-Гиль дождь мог заставить меня принять мгновенное решение ехать в Нгонг. Но когда я доезжала до Кикуйю – нашей железнодорожной станции, откуда до фермы еще оставалось десять миль, там меня обязательно поджидал человек с фермы и мул. На мой вопрос, как они догадались о моем возвращении, они отводили глаза или испытывали смущение, словно им было страшно или скучно; точно так же реагировали бы мы с вами, если бы глухой потребовал объяснить ему словами симфонию.

Когда же африканцы не ожидали от нас резких движений и внезапных звуков, то беседовали с нами с гораздо большей открытостью, чем беседуют друг с другом европейцы. Положиться на их правдивость было невозможно, зато искренности им было не занимать. В мире местных жителей большое значение имеет доброе имя, иначе именуемое престижем. Наступал момент, когда вам выносилось нечто вроде коллективного приговора, против которого уже никто не поднимет голоса.

Порой жизнь на ферме становилась очень одинокой в вечернем безмолвии, когда истекали одна за другой бесчисленные минуты и меня как будто в том же самом ритме покидала по капле жизнь, настолько мне не хватало белого собеседника. Однако я никогда не переставала чувствовать безмолвное присутствие африканцев, чье существование протекало параллельно моему, но в другой плоскости. Наши души обменивались звучным эхо.

Африканцы представляют собой плоть и кровь Африки. Высокий потухший вулкан Лонгонот, взметнувшийся над рифтовой долиной, раскидистые деревья мимозы вдоль реки, слоны и жирафы – это еще не Африка; Африка – это ее уроженцы, крохотные фигурки на бескрайнем ландшафте. Все они – различные проявления одной и той же идеи, вариации на одну тему. Это не однородное бурление разнородных атомов, а разнородное существование однотипных существ, подобно тому, как желудь и дубовый лист относятся к одному и тому же дубу. Мы своими сапогами и своей постоянной спешкой повергаем пейзаж в трепет, африканцы же живут в согласии с ним, поэтому когда эти рослые, стройные, темнокожие и темноглазые люди пускаются в путь – а делают они это только гуськом, поэтому даже основные африканские транспортные артерии представляют собой узкие пешеходные тропы, – обрабатывают землю, пасут стада, танцуют свои красочные танцы или что-то вам рассказывают, то это странствует, отплясывает и развлекает вас сама Африка. Приходят на ум слова поэта:

Полон достоинства местный,
Пришлый же скучен и вял.

Колония претерпевает изменения, и после моего отъезда там многое стало по-другому. Когда я с максимальной точностью описываю, как мне жилось на ферме, вообще в стране, как складывались мои отношения с жителями равнин и лесов, то питаю надежду, что это может иметь кое-какой исторический интерес.

Африканский ребенок

Каманте звался маленький кикуйю, сынишка одного из моих арендаторов. Я хорошо знала детей своих арендаторов, потому что все они работали на ферме, в свободное время болтались вокруг дома, приглядывая за своими козами на лужайках и надеясь на какие-нибудь интересные происшествия. С мальчиком Каманте вышло иначе: прежде чем я впервые с ним повстречалась, минул не один год; наверное, он до того вел затворническое существование, как хворый зверек.

Я столкнулась с ним в первый раз, когда ехала по полю, где он пас коз своей семьи. Более жалкого зрелища невозможно себе представить. При огромной голове у него было крохотное истощенное тельце, локти и коленки торчали на конечностях, как сучки на палках, обе ноги от бедер до самых ступней были покрыты глубокими язвами. На бескрайнем пространстве поля он казался особенно тщедушным, и меня поразила подобная концентрация страдания. Я остановилась и попыталась с ним заговорить, но он не отвечал и вряд ли вообще меня замечал. Глаза на его плоском и изможденном лице глядели мертво, словно принадлежали трупу. Судя по его виду, ему оставалось прожить от силы несколько недель, и я машинально задрала голову, ожидая увидеть в раскаленном воздухе кружащих над ним стервятников, которые всегда загодя чуют мертвечину. Я велела ему прийти ко мне в дом следующим утром и была полна решимости попробовать его излечить.

Почти каждое утро, с девяти до десяти часов, я занималась врачеванием и, подобно всякому добросовестному лекарю, имела широкий круг пациентов, из которых от двух до дюжины людей ходили в хронических больных.

Кикуйю всегда готовы к непредвиденному и имеют привычку к неожиданностям. Этим они радикально отличаются от белых, которые в своем большинстве стремятся застраховаться от неведомого и от поворотов судьбы. Африканец находится в дружеских отношениях с роком, ибо постоянно пребывает в его руках; рок для него в некотором смысле – родной дом, настолько он привычен к темноте, царящей у него в хижине, и к гниению, которое всегда может поразить его корни. Он спокойно ждет любых перемен в жизни. Среди качеств, которые он ожидал бы увидеть воплощенными в хозяине, враче или Боге, на одном из первых мест стоит, на мой взгляд, воображение. Видимо, такой вкусовой ориентацией объясняется представление обитателей Африки и Аравии о халифе Гарун-аль-Рашиде как об идеальном правителе: ведь он всегда всем преподносил неожиданности. Когда африканцы рассуждают о Боге, то их слова кажутся навеянными «Тысячью и одной ночью» или последними главами книги Иова: на них производят неизгладимое впечатление безграничные возможности человеческого воображения.

Именно этой особенности своего народа я была обязана моей популярностью, даже славой врача. В первое мое плавание к африканскому берегу со мной на борту находился один крупный немецкий ученый, который направлялся туда, кажется, в двадцать третий раз с целью опробовать средства излечения от сонной болезни и везший с собой добрую сотню крыс и морских свинок. По его словам, основной проблемой, с которой он сталкивался, работая с пациентами-африканцами, было не отсутствие в них отваги – они обычно легко соглашались на болезненное обращение и на операцию, – а их глубокая неприязнь ко всякой регулярности, к повторному лечению, к любой системе вообще. Этого крупный немецкий доктор понять, конечно, не мог. Но когда я сама как следует познакомилась с африканцами, мне больше всего понравилось в них именно это свойство. Они обладали подлинной смелостью: их непритворная любовь к опасностям представляла собой истинный ответ создания из плоти и крови на оповещение о его грядущей судьбе, ответ земли на глас небес. Иногда меня посещала мысль, что в глубине души они больше всего боятся нашего педантизма. Попав в руки педанта, они угасают от тоски.

Пациенты ждали своей очереди на террасе перед домом. Кого тут только не было: превратившиеся в скелеты старики, сотрясаемые кашлем, со слезящимися глазами, молодые драчуны с фонарями на лице и рассеченными губами, матери с захворавшими младенцами, виснущими у них на шеях, как увядшие цветы. Мне нередко приходилось иметь дело с сильными ожогами, потому что ночь кикуйю проводят вокруг костров, разведенных посреди хижины, и горящие дрова или угли часто сползают прямо на спящих. Исчерпав все свои запасы медикаментов, я часто обнаруживала, что неплохим средством заживления ожогов является мед.

На террасе царила оживленная, наэлектризованная атмосфера, как в европейском казино. Негромкая беседа при моем появлении стихала, но то была тишина, чреватая всевозможными неожиданностями. Наступал момент, когда могло произойти все что угодно. Все ждали, чтобы я самостоятельно выбрала первого пациента.

Я имела очень ограниченные представления о врачевании, так как окончила всего лишь курс неотложной помощи. Однако моя репутация врача была сцементирована несколькими удачными исцелениями, и сделанные мною катастрофические ошибки уже не могли ее поколебать.

Если бы я могла гарантировать всем пациентам полное выздоровление, то число их, возможно, сократилось бы. Я добилась бы престижа профессионалки, как один врач-чудотворец из Валайи, но сохранилась бы у них уверенность, что мне помогает Бог? Ведь представлению о Боге их учили многолетние засухи, львиный рык, доносившийся до их хижин по ночам, разгуливавшие неподалеку от хижин с младенцами, оставленными на весь день родителями, леопарды, нашествия непонятно откуда бравшейся саранчи, которая не оставляла после себя на поле ни единой былинки. С Богом их знакомили также мгновения нечаянного счастья, когда облако саранчи пролетало над их кукурузными полями, не опускаясь на землю, когда по весне проливались ранние обильные дожди, из-за которых все вокруг покрывалось цветами и поспевал тучный урожай. Поэтому они не испытывали большого доверия к врачу-чудотворцу из Валайи, когда речь заходила о действительно важных вещах.

К моему удивлению, на следующее же утро после нашей встречи Каманте явился на прием. Он стоял в сторонке от остальных трех-четырех больных и, несмотря на полумертвое выражение лица, старался держать спину прямо, словно его еще что-то связывало с жизнью и он решился на отчаянную попытку продлить ее хотя бы немного.

Со временем он проявил себя прекрасным пациентом. Приходил тогда, когда ему было велено, и проявлял способность вести счет времени, безошибочно являясь через три дня на четвертый, чего обычно не приходилось ждать от его соплеменников. Он переносил болезненное лечение язв с такой стойкостью, что я не верила своим глазам. Все это превращало его в образец для подражания, но я не выставляла его таковым, потому что в то же самое время он причинял мне немало душевных страданий.

Мне крайне редко приходилось встречаться до этого со столь же дикими натурами, настолько отгороженными от мира и по собственной твердой воле невосприимчивыми к окружающей жизни. Задавая ему вопрос, я могла добиться от него ответа, но он никогда не произносил ни единого слова по собственному желанию и избегал на меня смотреть. Он был напрочь лишен жалости и с презрительным превосходством реагировал на слезы других больных детей, когда их обмывали или перевязывали, хотя не удостаивал взглядом и их. У него не было желания вступать в какой-либо контакт с окружающим миром, так как он уже успел обжечься и познать жестокость. Силой духа перед лицом боли он походил на старого воина. Старого воина уже ничто, даже самое ужасное, не может удивить: испытания и философия жизни приготовили его к худшему.

Каманте был величественен в своей отрешенности. В его присутствии я вспоминала символ веры Прометея: «Я неотделим от боли, как ты – от ненависти. Рви меня на части: мне все равно. Делай свое дело: ведь ты всесилен». Однако такое отношение к происходящему со стороны столь маленького создания заставляло сжиматься мое сердце. Что подумает Господь, размышляла я, когда перед Ним предстанет такое очерствевшее маленькое существо?

Мне хорошо запомнился момент, когда он впервые посмотрел на меня и соизволил по собственному желанию ко мне обратиться. К тому времени мы уже давно были знакомы; я отказалась от прежнего метода лечения и испробовала новый – горячую припарку, состав которой выудила из книг. В своем рвении достичь совершенства я переусердствовала и сделала припарку слишком обжигающей. Когда я приложила компресс к его ноге и стала ее бинтовать, Каманте произнес:

– Мсабу.

Это слово сопровождалось выразительным взглядом. Африканцы прибегают к этому индийскому словечку, когда обращаются к белым женщинам, но произносят его по-своему, превращая в слово, звучащее вполне по-африкански. В устах Каманте это была просьба о помощи и предостережение: так предостерегают верного друга, когда он делает что-то неподобающее. Потом, размышляя об этом событии, я исполнилась надежды. У меня уже возникли определенные амбиции как у врача, и мне было стыдно, что я приложила к его ноге такой горячий компресс, но одновременно и радостно, потому что появился первый проблеск взаимопонимания между мною и этим диким ребенком. Испытанный страдалец, ничего, кроме страданий, не ожидавший от жизни, он тем не менее не ждал от меня такого обращения.

Что касается состояния его здоровья, то здесь перспектив не просматривалось. Я очень долго промывала и перевязывала ему ноги, но его болезнь была сильнее меня. Иногда ему становилось лучше, но потом язвы открывались в новых местах. В конце концов я приняла решение отвезти его в больницу шотландской миссии.

Это мое решение было достаточно фатальным, и при всех возможностях, которые оно открывало по части произведения на Каманте впечатления, он не захотел ехать. Опыт и философия научили его не слишком много протестовать против чего-либо, но когда я привезла его в миссию и отдала в больницу – длинное чужое здание, в совершенно чуждые, загадочные для него условия, он содрогнулся.

Миссия Шотландской церкви находилась по соседству с моей фермой, в двенадцати милях к северо-западу, и располагалась футов на пятьсот выше; в десяти милях к востоку имелась также французская католическая миссия: она помещалась на равнине и лежала, наоборот, ниже фермы на пятьсот футов. Я не симпатизировала ни одной из миссий, но дружила с обеими и сожалела, что они враждуют.

Святые отцы-французы были моими лучшими друзьями. Утром по воскресеньям я ездила с Фарахом к мессе – отчасти чтобы попрактиковаться во французском языке, отчасти потому, что к миссии вела живописная дорога. Она шла через старые посадки австралийской акации, сделанные лесным ведомством, и сильный хвойный аромат, источаемый этими деревьями, было особенно приятно вдыхать поутру.

Я поражалась, насколько римско-католической церкви удается повсюду, где она ни появляется, насаждать свойственную ей атмосферу. Святые отцы сами спроектировали и выстроили с помощью местной паствы свою церковь и имели основания ею гордиться. Церковь получилась большая, изящная, серая, с колокольней; ее окружал просторный двор с террасами и лестницами, а вокруг простиралась кофейная плантация, старейшая в колонии и процветающая благодаря правильному хозяйствованию. Во дворе имелась также трапезная с арками и помещения монастыря, а еще школа; ниже по реке стояла мельница. Чтобы достигнуть церкви, надо было переехать арочный мост. Все сооружения были сложены из серого камня и смотрелись на фоне местного пейзажа аккуратно и одновременно внушительно, как где-нибудь в южном кантоне Швейцарии или на севере Италии.

Дружелюбные святые отцы по окончании мессы приглашали меня на рюмочку вина в свою просторную и прохладную трапезную; там я с восхищением внимала их рассказам и удивлялась их осведомленности о событиях в колонии, даже в самых дальних ее уголках. Продолжая учтивый и приятный разговор, они умудрялись вытягивать из собеседника любые новости, носителем коих он мог являться, напоминая при этом стайку мохнатых бурых пчел – все они носили окладистые бороды, – виснущих на цветке и охочих до меда.

При всем своем интересе к жизни колонии они оставались изгнанниками в типично французском духе, с радостью и смирением выполняющими некое высочайшее и совершенно загадочное для непосвященных повеление. Чувствовалось, что не будь этой неведомой другим воли, здесь не оказалось бы ни их, ни этой церкви из серого камня с высокой колокольней, ни аркады, ни школы, ни аккуратной плантации, ни миссии вообще. Как только им выйдет помилование, они с радостью устремятся назад, в Париж, перестав интересоваться кенийскими делами.
<< 1 2 3 4 5 6 ... 8 >>
На страницу:
2 из 8

Другие аудиокниги автора Карен Бликсен