Про вора?
Про упыря, который оного вора уволок?
Или про нервическое расстройство супруги, которой мерещились то воры, то упыри, то еще какая блажь?
– А хочешь? – он вытер заплаканное лицо ошметком дорогой гардины, – мы тебе гарнитур купим новый? Топазовый?
– Да? – в глазах ее мелькнула искра интереса, но впрочем, быстро погасла.
Разве какой-то гарнитур мог спасти ее от позора?
– Или… – пан Ошуйский призадумался. – Или вот книгу издадим? С твоими стихами?
Он прикинул, что выйдет сие даже дешевле топазового гарнитуру.
– К-книгу? – тихо переспросила панна Ошуйская, светлея лицом.
– Книгу. На хорошей бумаге, этаким дамским альбомом… картинок там побольше… – пан Ошуйский погладил супругу по волосам, а руку тихонько вытер о ночную сорочку. Волосы панна Ошуйская натерла смесью из касторового масла и барсучьего жира, для росту и блеска, о чем в порыве вдохновения успела позабыть.
Напоминать об этой мелочи пан Ошуйский не стал.
– Тогда… – она еще раз всхлипнула и прижалась к мужу, который, во-первых, был рядом, в отличие от всяких там упырей, убоявшихся такой безделицы, как маска для лица, во-вторых, был теплым, а из окна сквозило. – Тогда мне нужно будет отобрать лучшие из творений… или вот… я решила написать поэму!
– Напиши…
– Чтоб про любовь… а еще про то, как она ему призналась в любви, но он ее отверг… и потом, годы спустя, встретил вновь и пожалел, понял, что всегда любил ее и только ее…
Пан Ошуйский только вздохнул.
…а все одно дешевле гарнитуру выйдет. И жене в радость. Что еще надобно?
Разве что окно застеклить.
Глава 7. В которой неожиданно воскресает чужая любовь
А счастье было так возможно. И так возможно. И вот так…
…размышления о жизни и творчестве пана Пискунчика, уездного живописца и большого сластолюбца, что весьма огорчало честную его супругу, женщину крайне строгих правил и крепких кулаков.
Домой Себастьян вернулся ближе к рассвету.
Он был бодр.
Зол.
И весел, хотя для веселья, если разобраться, не было ни малейшего поводу. Взлетевши по стене – крылья только хлопнули, помогая удержать равновесие, он забрался на балкончик, а уж с него – в комнату, надеясь все ж на пару часов здорового и крепкого сна.
Он, содравши ошметки рубашки, скинув изгвазданные ботинки, которые вряд ли подлежали восстановлению, рухнул в постель, чтобы…
…визг оглушил.
А чувствительный пинок по ребрам заставил задуматься, в ту ли постель он рухнул.
– Ты… – Ольгерда выдохнула. – Иржена милосердная, это ты…
– Я, – Себастьян дернул одеяло. – Всего-навсего…
Одеяло не отдали.
Ольгерда решительно натянула его по самую шею и недовольно произнесла:
– Между прочим, у тебя прохладно. Не понимаю, почему ты ютишься в этой убогой квартирке, неужели нельзя найти что получше?
– Между прочим, я тебя не приглашал.
Она надула губки и приспустила одеяло, показав округлое плечико с полоской алого кружева.
– Ты еще дуешься?
– Ольгерда…
– Я понимаю, ты приревновал меня, – она опустила одеяло еще ниже. Кружева стало больше.
Надо же, это Себастьян еще не видел.
– Но пойми, он для меня ничего не значит… меня огорчили наша ссора и твоя холодность… и тут этот купец… и конечно, я подумала, что…
– Что не стоит упускать подходящий случай?
Она фыркнула и, бросив одеяло – вид на бюст и алое кружево был чудесен, но Себастьян слишком устал, чтобы и вправду впечатлиться.
Он забрался на кровать и лег, скрестивши руки на груди.
Ольгерда молчала.
И молчала.
И молчание становилось все более напряженным.
– Что ты делаешь? – нервно поинтересовалась она, вовсе скидывая одеяло.
И ножку поверх него положила, в чулочке алом. С подвязочкой.
Себастьяна, впрочем, в данный конкретный момент куда больше интересовала не подвязочка с чулочком, и не ножка, но нагретое Ольгердой одеяло, которое он, улучив момент, и утащил, чтобы завернуться в него, словно в кокон.
– Себастьян!
– Сплю я, – ответил он, не открывая глаз.