Мы знали, что он не останавливается ни перед чем и готов переступить не только через отдельных лиц, их интересы, судьбу и права, но и через веления закона. Тем не менее такого странного и неожиданного приказа ни я, ни кто из моих сослуживцев предвидеть не мог. Ломоносову хотелось меня унизить, заставить меня принести ему извинения, но его надежды оказались напрасны. В ответ на его приказ я через секретариат послал ему следующее письмо:
«События, переживаемые Россией, потрясающи. Всеми ясно сознается, что свободная счастливая Россия, о которой так мечтали лучшие русские люди, погибает, а народ постепенно погружается в хаос, приготовленный его собственными и чужими руками. Но погибающим подают корабли, тонущие хватаются за соломинку, и долг каждого из нас бросить хотя бы эту соломинку, если мы не можем подать корабли.
Когда миссия существовала как орган Временного правительства, мы осознавали, что делаем работу нужную, первой важности. Однако несколько месяцев, как эта работа кончилась, начался период изучений, точнее, период некоторого безделья, когда часто делалось то, что совсем не нужно. Писались отчеты, иногда прерываемые неожиданными отчислениями, сдавались на хранение с полной уверенностью, что никто и никогда их не будет читать. Я, как и другие, понимал и чувствовал неловкость такого положения и все яснее и определеннее сознавал – так продолжаться не может. Я доказывал сослуживцам бесполезность нашей работы в том виде, как она ведется теперь, в Вашем присутствии говорил, что нужна определенная система и люди, проникнутые желанием вернуться в Россию для настоящих дел, а не только изучать и прочно устраиваться в Америке. Когда убедился, что мои доводы напрасны и вызывают лишь недовольство, я заявил о своем желании покинуть группу.
Во время последней беседы перед уходом со службы Вы сказали, что довольны моей работой. Сегодня случайно от служащих конторы я узнал, что отчисляюсь от миссии и лишаюсь, таким образом, возможности закончить отчет о рессорах, который, едва ли ошибусь, является пока единственным ценным, если не считать моего же отчета «О производстве винтовых стяжек», составленного на основании действительных заводских опытов и продолжительных наблюдений.
Подводя итог сказанному, не могу не чувствовать себя в глубокой степени оскорбленным. Вы поступили со мной не как начальник, радеющий за суть дела, не как джентльмен, каким должны были себя показать хотя бы потому, что живете в стране джентльменов, а как дореформенный царский чиновник.
Не хотелось бы говорить о моих заслугах как работника, но, покидая миссию при таких тяжелых обстоятельствах, я невольно вспоминаю слова фабриканта Mr. Ch. Ottis из Кливленда, которые он мне сказал на прощание: «Мистер Озолс, нам было тяжело исполнять ваши требования, но вы были справедливы. Желаю вам счастья».
Эти слова для меня будут лучшим воспоминанием о работе в Америке».
Прочтя мое письмо, Ломоносов немедленно попросил меня к себе.
– Почему вы меня выругали? – спросил он.
Так у него всегда. Несдержанный, бросался вслепую, очертя голову, не считаясь ни с какими препятствиями, забывая меру и границу дозволенного. Правда, получив отпор, смирялся и притихал.
– Было бы неправильно, Юрий Владимирович, и даже нечестно с моей стороны уйти после столь долгой совместной работы с вами, не сказав правды.
Это подействовало. Мои слова произвели на него должное впечатление, он тут же высказал сожаление о произошедшем и просил взять письмо обратно, что я и сделал. Несколько дней спустя мы обедали вместе. Ломоносов был весьма не прочь выпить бутылку-другую вина и в такие минуты становился откровенным, а откровенность его была нескрываемо циничной. Философствуя за стаканом вина, он поведал мне мораль и мудрость своей жизни:
– Никогда не надо считаться с хорошим человеком. Считаться надо с негодяем, ибо хороший человек никогда вам не напортит.
Вести из России поступали все более грозные и безнадежные. Власть перешла к большевикам, и Ломоносов, верный своей морали, становился задумчивым и скрытным. 11 июня 1918 года он неожиданно вызвал меня к себе.
– Вы хотели меня видеть?
– Всегда рад вас видеть, собственно, дела к вам у меня никакого нет. Знаете, скоро мы опять начнем строить вагоны и паровозы. И вот тут вы очень и очень понадобитесь.
Поговорив еще немного на эту тему, мы расстались. Я ушел. Хорошо его зная и понимая новую политическую обстановку, я почувствовал, что беседовал уже не с главноуполномоченным, а с агентом большевиков, который пробует завербовать меня в их стан. Мои предположения оправдались раньше, чем я думал. В тот же вечер перед многолюдным собранием в 10 тысяч человек, проходившем в Madison Square Garden, Ломоносов выступил с широковещательной митинговой речью. Говорил о признании новой власти, ее заслугах, будущем, необходимости ее поддержать. Толпа всегда толпа. Встретили его и провожали громкими аплодисментами, но, надо сказать, столь же громкими криками: «Иуда, предатель!» Я вспоминаю об этом и передаю эти подробности о Ломоносове только потому, что всем известно, какую важную роль он играл в Советской России, стал в ней первым комиссаром путей сообщения.
Конечно, на железнодорожную миссию это выступление произвело самое тяжелое, удручающее впечатление. Члены миссии А. Липец, М. Гротен, М. Брониковский, Р. Балков, Е. Волькенау, Горбунов, В. Левин, я и другие постановили выразить решительный и энергичный протест, который и опубликовали в нью-йоркских газетах. Не остался равнодушен к этому выступлению и посол Бахметьев. Личность Ломоносова была установлена. На основании письма Бахметьева Государственный секретарь Лансинг сообщил всем учреждениям, что с этих пор Ломоносов больше не глава русской миссии путей сообщения в Америке. Его карьера и деятельность были кончены. На его место назначили инженера Альфонса Ильича Липеца, моего друга, руководителя профессорской кафедры паровозостроения в Америке.
План Ломоносова был неплох. В честолюбивых мечтах он видел себя советским послом в Вашингтоне или, по крайней мере, комиссаром путей сообщения в России. Ему важно было добиться признания большевиков со стороны Америки. Если это случится, все остальное пойдет как по маслу. Он мог надеяться на успех. Умелый и ловкий в личных делах, карьерист, Ломоносов успел установить связи с Троцким, когда тот находился в Америке. В то время это была надежная опора. Покидая Нью-Йорк, Троцкий сказал провожавшим его, что скоро он станет первым лицом в Советской России. Ломоносову оставалось ждать своего счастья. А пока у него немедленно отобрали все государственные деньги, за исключением 20 тысяч долларов. Эта сумма, сколько помню, осталась при нем, ее больше никто не видел. Ему пришлось покинуть и миссию путей сообщения, откуда его выселили при помощи полиции.
Борьба в Америке против большевиков и немцев
Для иностранцев Россия всегда была окутана туманом. За небольшим исключением, ее представляли неверно или смутно. Все было преувеличено и искажено. Меньше всего понимали крестьянство, его душу, положение, склонности и требования. Так же и русская революция предстала взору иностранцев в неверном освещении, породила разноречивые мнения, раскол особенно увеличился, когда власть захватили большевики. Скоро все стало ясно, положение России безнадежно.
Победа Ленина враждебно настроила американцев не только против большевиков, но также против всех сочувствующих им в Америке. Довольно значительная часть прессы с какой-то особенной энергией взялась за обработку латышей. Газеты выставляли их в очень неприглядном виде, как наемных убийц, сродни китайцам. Было много оснований полагать, что эти сообщения о латышах поступали от немецких агентов. Им было важно подготовить американское общественное мнение и в дальнейшем оправдать свои цели и стремления, они с полной ясностью раскрылись всего через год.
Германия готовила «поход на восток». Со своей точки зрения немцы рассуждали совершенно логично, чем больше на этом пути будет всякой грязи, тем больше у них прав стать расчистителями этого пути. Поскольку латыши – наемные убийцы и сторонники большевиков, мы, немцы, захватив Прибалтийский край, явимся защитниками культуры, усмирителями, подрывающими большевиков и их сторонников.
В этом смысле пропаганда была так сильна, что более малодушные латыши в Америке стали стыдиться своего же народа. Надо было что-то делать, любыми средствами немедленно взяться за борьбу с этой ложью. За мной были безукоризненно проведенные в работе годы в Америке, обширные знакомства, связи, все это само собой подталкивало к разрушению злой легенды и отпору сознательным и несознательным нападкам на латвийский народ.
Никогда не забуду одной беседы. Из России только что приехал доктор философии, еврей. Как-то при встрече я решил с ним посоветоваться. Он высказал замечательную мысль о роли латышей в большевизме:
«Несчастье латвийского народа в том, что он и негодяю служит за совесть, то есть вполне порядочно».
Нельзя было терять время. И я взялся за новую работу, борьбу за честь моего народа. С искренним подъемом, веря каждому моему слову, опираясь на опыт всей моей жизни, написал статью и послал ее в New York Times. Вот выдержки из этой статьи, появившейся 30 июня 1918 года.
«Давно уже Америка знает русского эмигранта, давно американцы слышали правду и неправду о России, как о стране несчастья, произвола и варварства. Но не так давно узнали они русского интеллигента, представителя старого и нового правительства, некоторых общественных деятелей и русских талантов-художников.
Мнение американцев значительно изменилось, и теперь уже с большим интересом Америка следит за борьбой, которая ведется во имя счастья русского народа, исход которой не может не отразиться на счастье всех народов, на истории всего мира.
Большевики говорят, что русская интеллигенция, русский социалист, в лучшем смысле этого слова, тот же буржуй и враг русского народа, крестьянина и не способен к созидательной работе, а вот они – друзья народа, и с ними весь русский народ, русский крестьянин. Во время постоянных путешествий по Америке меня десятки раз спрашивали, кто такой русский крестьянин, за кого он в этой борьбе, за большевиков, как утверждают последние, или же за идеи, положенные в основу правительства Керенского.
Разрешите же мне теперь, когда этот вопрос принял наиболее острую форму, чем когда-либо, сказать правду о русском, в частности о прибалтийском крестьянстве, истинным представителем которого я являюсь.
Прибалтийский крестьянин – символ горя – больше всех страдал от гнета самодержавного и немецких баронов. Тот, кого русский барин, купец и чиновник держали в кабале, над которым производил разные эксперименты социалист-большевик, сам вовремя удирая за границу и оставляя крестьянина на расправу царским жандармам.
Я родился в крестьянской семье, детство и юность провел в деревне, вставал с восходом солнца, с заходом ложился спать, проводя день на поле. До двадцати одного года я был простым рабочим, разделяя чисто крестьянские горе и радость. На заработанные таким образом деньги покупал книги и самоучкой сдавал экзамены, пока не поступил в институт.
Крестьяне были и остаются моими друзьями. До конца 1915 года, когда приехал в Америку, я каждое лето недели две – месяц проводил в деревне у крестьян. Каждое Рождество был желанным гостем и всегда состоял, и состою, членом их просветительских, земледельческих и общественных организаций. Меня знают широкие слои крестьянства, тесную связь с которыми, даже будучи в Америке, я поддерживал, пока немцы не забрали Прибалтийский край.
Я знаю прибалтийского крестьянина-латыша, мне дороги его идеалы, как и судьба всей России, верными подданными которой были латыши Прибалтийского края.
Теперь, когда большевики утверждают, что крестьянские массы с ними, и на основании этого часть десятитысячного собрания в Нью-Йорке требует признания их правительства, скажу в ответ им: это ложь и клевета. Эхо моего голоса раздается по окровавленным долинам Прибалтийского края и доходит до каждой крестьянской хижины, почти двухмиллионного населения крестьян-латы-шей края, политическая зрелость и культура которых известна всей Европе. Их рот зажат немецким кулаком, и я слышу, как народ повторяет со мной: «Ложь, клевета, тысячу раз клевета!»
Ни в темные дни реакции, ни в светлые дни революции крестьянские массы не были большевистскими и не будут ими никогда. В последнем письме, полученном мной от старика крестьянина, говорится: «Если ты вернешься, найдешь свой народ несчастным. Нет счастливых лиц, радости, я часто думаю и гадаю, что это за страшная болезнь сделала нас такими несчастными».
Еще не так давно все прибалтийское крестьянство объединилось в день торжества, когда был воздвигнут грандиозный памятник крестьянскому борцу за свободу, против немецкого влияния, с надписью: «Отечество и свобода – драгоценнейшие сокровища на свете».
За эти идеалы, а не идеалы большевиков, которые бесстыдно продали латышей их вековым врагам немцам, прибалтийское крестьянство боролось и будет бороться.
Душа моя, душа русского крестьянина, исстрадалась, я не могу больше молчать. Хочу бросить хотя бы соломинку погибающему народу, авось другие подадут корабли».
Признаться, я не надеялся на то, что голос мой будет услышан массами, статья окажет какое-нибудь влияние. Мне важно было, чтобы кто-нибудь, все равно кто, где, в каком органе, сказал бы правду, попробовал рассеять хоть немного эти тяжкие тучи лжи. Результат оказался совсем непредвиденным. Со всех концов Америки я стал получать письма, больше всего, конечно, от латышей. Какая-то женщина, Марголик из Детройта, написала, как со слезами читает и перечитывает мою статью, чуть ли не молится на нее. Рассказывает о себе, о том, как приехала в Америку после ранения в ногу, а на войне сражалась простым солдатом, желая разделить участь своих четырех братьев, из которых двое остались без рук, а двое других пропали без вести. Письмо произвело на меня глубокое впечатление. При всей выдержке и крепких нервах я заплакал. Эти признания, растроганность женщины, сердечный тон письма как-то невольно и неожиданно даже для меня самого разбудили воспоминания о собственной семье, а от нее я давно уже не получал никаких известий.
Я не опускал рук. Взявшись за борьбу, должен был ее продолжать. После первой статьи я отправил вторую, тоже о большевиках, в ней, между прочим, написал:
«Государство Российское делилось на «мы» и «они». Мы царствующие, они подчиненные, мы барствующие, они, крестьяне, рабствующие. Вот источник всех ужасов и несчастий. Однако вековая страшная туча рассеялась, ярко засияло солнце, пробудились творческие силы страны, и всем будто стало тепло и хорошо. Увы! Ненадолго.
Снова начали собираться грозные тучи, снова Россия погрузилась во мрак, снова стали «мы» и «они». «Мы» с дьявольским наслаждением уничтожающие все лучшее, созданное веками, «они» ограбленные, истерзанные, изнасилованные. «Мы» большевики, царствующие и живущие во дворцах, «они», лучшие силы народа, снова в тюрьмах, в изгнании.
И тогда нужно было доказывать, что крестьянин – царский верноподданный, и теперь повторяется ложь, теперь уже не царскими приверженцами, а большевиками. Крестьянин их верноподданный.
Всех крестьян России, по культурному и материальному состоянию, можно разделить на две категории: крестьяне-хуторяне и крестьяне-общинники.
Кто знаком с Россией и наблюдал за этими видами хозяйства, не мог не заметить резкой разницы между хуторянином и общинником. Первый энергичный, зажиточный, более культурный, второй менее энергичный, в большинстве случаев бедный, часто голодный, словом, несчастное существо. Я знаю вдоль и поперек Балтийский край, где крестьяне только хуторяне, я знаю хутора латышских и малороссийских колонистов в разных частях страны, знаю также хозяйство крестьянина-общин-ника.
Я межевал крестьянские земли на Урале, в Самарской губернии и делил их общины на хутора. Наблюдал за жизнью хуторянина и общинника, живущих рядом, с равным количеством земли одинакового качества и вынес глубокое убеждение, что несчастье России – страдания русского крестьянина в большей мере зависели от формы хозяйства. Россию губила община.
Крестьяне Балтийского края, латыши и эсты, несравненно раньше были освобождены от крепостничества, нежели крестьяне остальной части России. И те и другие были общинники. Но балтийские крестьяне скоро убедились, что постоянное несогласие в общине, вечные споры и прочее губят энергию и предприимчивость, нищета здесь вечный спутник, и уже около 60-х годов начали делиться между собой, покупать новые земельные участки у помещиков не общиной, а отдельными единицами. Балтийский край достиг такого высокого культурного уровня благодаря хуторскому хозяйству. Старики крестьяне с любовью теперь вспоминают тех мудрых пионеров, которые положили основу хуторскому хозяйству. Действительно, трудно найти во всей России такие цветущие, хотя и бедные по природе поля и луга, как в Балтийском крае. Частная инициатива и предприимчивость, не связанная с общиной, сотворили чудо. Теперь у балтийского крестьянина одно желание, одна мечта, которая звучит как молитва: «Мой уголок, мой кусочек земли, здесь я стою и отсюда я начну строить мое и моего потомка будущее».
В остальной России дело обстояло по-другому. Обширны были девственные поля, мало населена страна. Сколько земли хотел крестьянин, столько и брал. Границы определялись по полету птиц или «куда соха, коса и топор ходили». И воспел он в своих песнях землю-кормилицу, как мать родную, как Божий дар. Это была религия старого крестьянина. Община, образовавшаяся хотя и под различными видами, уже в раннюю эпоху истории России, не в результате экономического прогресса, а совершенно по другим причинам, продолжала свое существование, но постепенно поработила крестьянина и отняла у него землю. Земля Божья, народа, общества, но только не его, в этом весь трагизм крестьянина. «Сход», которым часто управляла водка, решал все дела, уничтожал энергию и предприимчивость крестьянина. Полагаясь на Бога и капризную мать-природу, «мучился» русский крестьянин на земле.