Но Кобенцель и Витворт выслушивали в департаменте Иностранных Дел противоположные речи, и сам Павел встречал там сопротивление, которое приводило его в смущение. Напоминая об обязательствах, принятых по договорам 1791 и 1792 гг., Безбородко настаивал на необходимости их выполнить, согласившись дать Австрии вспомогательный отряд по крайней мере в 12000 человек, который был ей формально обещан. Опираясь на энергичную декларацию, это выступление на сцену России послужило бы, по крайней мере, к уменьшению французских притязаний.
Павел противился. Он не мог приличным образом появиться на поле битвы с горстью солдат, а также принимать участие в переговорах с правительством, которого он не признавал. Однако 25 апреля он согласился на составление конференции между Безбородко, Кобенцелем и Витвортом, настаивая только на том, чтобы был допущен и прусский посол. Несмотря на все, он оставался верен своим любимцам. В то же время он говорил о конгрессе, который, собравшись в Лейпциге, мог бы обсудить вопрос о всеобщем мире.
Неожиданно императрица и великий князь Александр одновременно выступили в пользу Австрии. Мария Федоровна дала себя убедить Кобенцелю, что судьба ее отца находится теперь в руках австрийцев, и хитрый дипломат подал ей надежду на утешение, которое может найти несчастная Александра Павловна в Вене: эрцгерцог Иосиф, палатин Венгрии, искал себе жену. Под натиском этих одинаково направленных влияний Павел не устоял. В конфиденциальном разговоре со вторым австрийским послом, Дитрихштейном, приехавшим на коронацию, он сделал новую и более важную уступку: собрав на границе шесть дивизий, он пошлет значительное лицо в Берлин, чтобы вернуть Пруссию на добрый путь. Молодой и энергичный граф Панин заменит нерадивого Колычева на берегах Шпрее, и ему будет помогать фельдмаршал Репнин, который, получив чрезвычайную миссию, перейдет из Берлина в Вену и заявит тут и там, что Россия не могла остаться равнодушной к ослаблению Австрии, и что в случае, если Пруссия не заставит французов сократить их требования, 60000 русских будут предоставлены в распоряжение союзников.
Это была завязка, и ни мысли Павла, постоянно отвлекавшиеся химерой, ни его всегда колеблющаяся воля уже не позволяли ему в течение некоторого времени от нее уклониться. По мнению Витворта, английская система говорила разуму государя, прусская – его сердцу, а австрийская – внушала отвращение и его уму, и сердцу. Однако он следовал именно этой последней в течение большей части своего царствования.
Первая жертва, которую он приносил в эту минуту в ущерб своей главной программе, тем менее оправдывалась, что сами по себе условия Лебена, явные или тайные, не заключали в себе ничего обидного для него. Целость государства, за которое он стоял, была в них формально оговорена, и это, видимо, означало со стороны Франции отказ от границы по Рейну, чего он и желал, сам не зная почему. Уступка Нидерландов республике всегда оставляла царя равнодушным, а приобретение Австрией венецианского поморья входило в прежние соглашения между Иосифом и Екатериной, против которых он ничего не имел. Впрочем, вследствие недоразумений, происходивших у русских в Смирне с венецианским консулом, Павел только что удалил от своего Двора посланника этой республики, Вениеро.
С другой стороны, не имея все еще силы отказаться от своего пристрастия к Пруссии, он прислушивался также к ее внушениям, и это приводило его к поступкам, одинаково противоречившим как прежним его намерениям, так и его новым стремлениям. Перед тем как поднять оружие против республиканской Франции, он завел с ней, при посредстве Берлинского кабинета, переговоры, подробности которых будут приведены дальше. Представляя собой вводный эпизод, они требуют для себя отдельного места в этом рассказе. С большой опрометчивостью и обычной непоследовательностью, Павел вложил в них, однако, тайную мысль, которая, отвечая до некоторой степени его природным наклонностям, должна была пережить неудачу этой первой попытки. Но данный момент и без того уже довольно запутанная игра, в которую он был втянут, получила от этого еще более опасные осложнения.
IV
После заключения договора в Кампо-Формио, Павел согласился принять на свою службу отряд принца Конде, который Австрия не могла больше держать у себя. Это значило открыто стать на сторону врагов победоносной республики. Самому принцу, его сыну, герцогу Бурбонскому, и его внуку, герцогу Анжуйскому, было оказано в Петербурге пышное гостеприимство, а их отряды были более или менее удобно расквартированы в Подолии и на Волыни. Был даже поднят вопрос о браке все еще свободной Александры Павловны с герцогом Анжуйским.
В декабре 1797 г. последовало водворение самого Людовика XVIII в Митавском замке, где король стал получать пенсию в 200000 рублей, и можно себе представить, как повысился кредит французских эмигрантов, так сильно прибывающих к берегам Невы. Павлу пришлось принять и держать у себя на жалованье даже графа Дантрэга, которого Даварэ, его прежний патрон, называл «la fleur des dr?les».
Но в то же время эскадра Макарова была окончательно отозвана в Россию. Когда Гренвиль опирался на угрозу высадки французских войск в Англии, чтобы требовать вспомогательный русский отряд, обещанный по договору 1795 г., Павел, называя эти опасения химерой, в то же самое время, со свойственной ему странностью, предложил в ответ двенадцать линейных кораблей. Сент-Джемский кабинет поднял тогда вопрос о союзе между четырьмя государствами: Англией, Россией, Австрией и Пруссией. Вопреки тому, что об этом рассказывали, Безбородко с готовностью принял предложение, но Павел обнаружил гораздо больше холодности. Он говорил, что ничего не может сделать, потому что его не слушают. Он нянчился с новым прусским послом, Гребеном, но так как последний, сговорившись с Витвортом, просил государя, чтобы он дал своему послу в Берлине инструкции, совпадающие с намерениями, выказанными канцлером, царь от него отвернулся.
Мало-помалу, однако, не умея сопротивляться, он соблазнился комбинацией, которую его сыну удалось осуществить в 1813 году, а когда император Франц прибавил еще просьбу оказать посредничество в достижении его соглашения с Пруссией, он воодушевился. Он уже видел себя вершителем судеб Европы. Фридрих-Вильгельм II только что умер. Павел питал уверенность, что его сын будет «вести себя более достойным образом», и собирался уже расширить английский проект, включив в союз Данию. Он возвращался к мысли о конгрессе, который, собравшись в Берлине, имел бы своей задачей разоблачить интриги прусских министров, обуздать чрезмерные притязания Австрии и дать приемлемую для всех базу для достижения общего успокоения. Всякое желание усиления за счет Германии должно быть отвергнуто державами, ничего не потерявшими в конфликте, которому надлежало положить конец, вознаграждение за убытки было допустимо только для настоящих жертв революции: для домов Оранского, Гессен-Кассельского и Виртембергского. Только таким способом, без новых сражений, можно будет остановить завоевания французов.
Но события следовали быстро, ведя за собой непрерывный успех революционной лавины, а также и высокомерия. После Ломбардии, Лигурии, Голландии и Швейцарии, Рим подвергся вторжению республиканского режима. В Вене Бернадот подымал население, водрузив девиз: свобода, равенство, братство на балконе своего отеля. Даже в Вильне думали, что напали на след заговора о восстановлении Польши поддерживаемого Бонапартом и связанного с проектами, для которых французский министр в Берлине Кальяр будто бы старался заполучить согласие прусского принца Генриха.
Павел сразу отказался от своих мечтаний о мирном посредничестве, не зная, какое дать другое направление своим колеблющимся мыслям. 21 апреля 1798 г. он велел составить для князя Репнина, – путешествие которого, отменявшееся несколько раз, было наконец решено, – новую инструкцию, очень отличавшуюся от последней, написанной всего лишь две недели назад. Она предписывала чрезвычайному послу выступить на берегах Шпрее с требованием решительного ответа: «желает ли Пруссия считать Францию общим врагом?» В то же время из Вены Разумовский был послан в Раштадт для наблюдения.
К несчастью, в Берлине никого не было, кто бы откровенно ответил на это требование. Новый король, плохо воспитанный, заморенный и запуганный своим двоюродным дедом, представлял собою хилое и застенчивое существо, каким сделало его это воспитание. Уклоняясь от всякого личного вмешательства в переговоры, он почти тотчас после своего восшествия на престол уехал в продолжительное путешествие по провинции. Он возложил внешнюю политику на трех советников, оставивших в истории эпохи такое неприятное воспоминание: Гаугвица, бывшего воспитанника моравских братьев, развращенного мистика, «сатира с головой Христа», как говорил Лафатер, делившего свое время между домашней идиллией и ночными оргиями в кабаках самой дурной репутации, вносившего в дело посредственные дарования, много педантизма и такое легкомыслие, как то, которым он наполнял свою частную жизнь; Ломбарда, сына парикмахера из французской колонии, «de poudreuse mеmoire», как он говорил сам, бывшего переписчика литературных произведений Фридриха, в данный момент статскою советника и такого же негодяя, как и первый, но с еще меньшими способностями и более низкими инстинктами; Луккезини, наконец, самого способного из троих, но также самого хитрого и, главным образом, мечтавшего об обогащении.
Все они по своим вкусам, интересам или боязни республиканских войск были, как и сам новый король, убежденными сторонниками соглашения с Францией, но они все-таки решили не добиваться его из стыда и страха перед Австрией, или из желания эксплуатировать Англию.
Репнин прибыл в Берлин в первых числах мая 1798 г. и встретился с князем Рейссом, тоже посланным с чрезвычайной миссией из Вены. Конгресс, задуманный Павлом, приводился в исполнение. Русский посол принес готовый проект оборонительного союза четырех государств. Составленный согласно желанию Англии, он гарантировал участвующим в нем державам неприкосновенность их владений. Репнин получил аудиенцию молодого короля, который соблаговолил вернуться, чтобы его принять. Он услыхал, что король всецело разделяет чувства царя и желает поддерживать с ним тесную дружбу, но большего он добиться не мог.
Рейсс не был счастливее. Он выступал с заявлением, что Австрия отказывается от всяких вознаграждений в Германии, если Пруссия согласится подражать ее бескорыстию. Это было чересчур прекрасно, чтобы не показаться подозрительным. Очевидно, в Вене рассчитывали наверстать упущенное в Италии, и переговоры кончились этими возбудившимися подозрениями. Император Франц старательно делал вид, что всецело отдается в руки Павла: «Мой ультиматум, писал он ему, выражается одним словом: Ваше Величество я сделал своим судьей… и я заранее подписываюсь подо всем, что вы найдете необходимым». Но в то же время Тугут совершенно другим тоном требовал немедленной отправки русского отряда в 12000 человек, на который Австрия имела право по существующим договорам. «Говорить и обещать коалицию недостаточно!» – говорил он Разумовскому.
Павел начинал замечать, что его прекрасные планы были построены на зыбком песке. Он терял почву под ногами, но все-таки склонялся в сторону Австрии, куда продолжала толкать его Мария Федоровна, всецело занятая своими семейными заботами. Двое из братьев императрицы, принцы Фердинанд и Александр, приехали в Петербург через Вену и сильно поддерживали сестру, вследствие чего Дитрихштейн и Витворт вели удачную игру. В том же мае месяце английский посол, ловко сославшись на мобилизацию французов в Тулоне, добился от Павла обещания дать Англии десять линейных кораблей и пять фрегатов для усиления ее северной эскадры; под конец Павел вступил в прения об условии субсидий, сначала для вспомогательного отряда, который следует послать в Англию, потом для большой армии, которая охватила бы австрийскую границу со стороны Пруссии и дошла бы, может быть, до Рейна. Такой убежденный когда-то сторонник мира начинал входить во вкус. Более чистосердечно возвращаясь к политике Екатерины, он начинал желать принять участие в коалиции против Франции уже не в хвосте, во главе ее! От соображений, которые менее чем два года назад подсказывали ему предусмотрительную осторожность, как он думал, не осталось ничего. Его финансы? Он был уверен, что их упорядочил. Его войска? Он надеялся, что сделал их непобедимыми. Однако несколько месяцев тому назад он еще думал о переговорах с той самой Францией, с которой готовился теперь воевать так жестоко.
V
Мысль об этих переговорах относится к первым дням царствования сына Екатерины. Мирные намерения и прусские симпатии нового государя не замедлили привлечь внимание Директории. Различные посредники предлагали также свои услуги, чтобы извлечь из них пользу. Один из них, известный архивный флибустьер и вольный стрелок в дипломатии, Сулави, имел даже свидание с прусским послом в Париже, Сандозом, и хвастался, что заручился его содействием. Но, вступив с 17 декабря 1796 г. более определенно на этот путь, Директория послала Кальяру распоряжение открыться в этом смысле Гаугвицу и через его посредство русскому послу. Несколько дней спустя она дала такое же поручение французскому министру в Копенгагене, Грувелю.
Последний начал с того, что отказался от попытки, которую считал невыполнимой. Его русский коллега доводил выражение враждебности по отношению к представителю Франции до того, что избегал встречаться с ним в обществе! Это был барон Крюденер, муж будущей эгерии Александра I и один из самых ярых галлофобов русского дипломатического корпуса. Некоторые разведки, произведенные первым датским министром, графом Бернсторфом, и испанским послом Нормандесом, обнаружили в нем действительно полную недоступность для начатия каких бы то ни было переговоров в этом духе. В то же самое время, в разных других столицах, агенты Республики встречали подобный же прием.
Все оставалось в этом положении до июня 1797 г., когда, после отозвания Крюденера, заменивший его полномочный министр Васильев, потом его преемник Качалов, зять Сергея Плещеева, внезапно, по собственной инициативе, вошли в переговоры с Грувелем, а когда последний в свою очередь ушел, то с его заместителем Дезожье. Оба французских дипломата были крайне удивлены проявлением чувств, которых они вовсе не ожидали.
«Устраним дипломатические хитрости», говорил Качалов Дезожье; ваше правительство предложило сближение, мое этого желает. Есть ли у вас или у г. Грувеля полномочия, чтобы вести переговоры? Я знаю, что в Берлине Колычев уже переговаривается с Кальяром; но он не пользуется доверием императора. Мы не воюем между собой. Поэтому нам не надо возвращать завоеванного. Мы должны только протянуть друг другу руку.
Сношения, начать которые не удалось в Копенгагене, действительно завязались в Берлине, где Талейран, заменявший в этот момент Делакруа в руководстве внешними делами, находил своевременным сосредоточить эти переговоры, которые, казалось, принимали такой хороший оборот. Торопя Кальяра действовать и желая использовать добрые услуги Пруссии, не отдавая себя однако целиком в ее руки, Делакруа не раз натыкался вначале на тяжелые неудачи. Он хотел, чтобы французский посол прямо вступил в переговоры со своим русским коллегой посредством официальной ноты, и он заставил своего подчиненного дать ему этот урок дипломатического savoir-vivre: «Человек мало просвещенный и крайне осторожный, г. Колычев не принял бы, конечно, подобного документа от правительства, которого не признает его государь… Эти вопросы формы заслуживают несомненно пренебрежения, но, к несчастью, они связывают еще всех министров, за исключением министров Республики». С другой стороны Берлинский кабинет стремился удержать эти переговоры исключительно в своих руках. Он уже сделал некоторые шаги в Петербурге и добился там первого результата: Павел подписал указ, который снимал запрещение, наложенное на вина и другие продукты потребления французского происхождения. Тем же путем Кальяр должен был передать в Россию ноту, текст которой он составил вместе с Гаугвицем в следующих выражениях:
«Нижеподписавшемуся… поручено Директорией сообщить министрам Его Величества о желании Республики восстановить мир и дружеские связи, существовавшие до войны между Францией и Россией, и о намерении Директории начать переговоры по этому вопросу».
Нота была отправлена в феврале 1797 г. Ответ заставил себя ждать. В продолжение следующих четырех месяцев, повинуясь точным распоряжениям, Колычев соглашался, хотя и неохотно, не избегать более своего французского коллеги, он оставался нем, и из Петербурга никакое эхо не отвечало также на призыв Франции. Среди хлопот о своем короновании, разочарований, которые ему доставляла в этот момент прусская политика, и его обычной нерешительности, Павел упускал время. Только 3 июня, находясь на водах, в Пирмонте, Фридрих-Вильгельм уведомил своего уполномоченного в Париже, Сандоза, о сообщенном ему, наконец, решении царя. Под видом объяснительной ноты, предъявленной не представителю французского правительства, но врученной графом Безбородко Тауентцину, она дала начатым переговорам совершенно неожиданный оборот.
«Его Императорское Величество, говорилось в ней, очень расположен выслушать предложения, которые поручено господину Кальяру ему передать… Он охотно согласится на все, что может восстановить добрые отношения между Россией и Францией, в особенности если они могут оказаться полезными союзникам. Он не хочет ничего другого, как направить свои усилия к сближению воюющих держав и восстановлению спокойствия, и он готов принять непосредственное участие в общем успокоении, с условием разделить его с Его Величеством, королем Прусским, и выступить в качестве посредника».
Случайно или умышленно, Павел дался в обман относительно намерений Директории. Его просили согласиться на примирение с Францией при посредстве Пруссии, а он предлагал выступить в качестве посредника между Францией и коалицией! Однако он не давал никаких указаний, в каком смысле он собирался приступить к выполнению поручения, которого добивался, и по следующей причине: он еще далеко не пришел в этом вопросе к определенному решению. Две другие инструкции, написанные 15 и 19 апреля, первоначально предназначенные для князя Репнина, красноречиво об этом свидетельствовали. В одной из них, подтверждая необходимость «обуздать домогательства Франции», царь соглашался, чтобы «в случае крайней необходимости» Рейн сделался границей Республики; в другой, предлагая для умиротворения собрать конгресс в Лейпциге, или каком-либо другом немецком городе, он хотел, чтобы французские притязания относительно этой самой границы «были категорически отвергнуты»!
Французское правительство могло, очевидно, лишь с величайшим недоверием отнестись к предложению посредничества, представленному в такой неопределенной форме. В Берлине Кальяр сначала не отдал себе отчета. Он весь предался радости, узнав, наконец, о переговорах, которых так долю добивались. Прусский министр Финкенштейн предложил позвать их обедать вместе с Колычевым. Итак, начнутся переговоры! Французский посол принял приглашение и остался очень доволен своим русским коллегой. Он не был упрям! Не имея еще права взять на свою ответственность принять визит представителя Республики, и еще менее поехать к нему лично, чтобы иметь возможность так или иначе поболтать без свидетелей, Колычев предложил встретиться в городском парке, нынешнем Thiergarten. Можно бы сказать – любовное rendez-vous!
Кальяр покорно согласился на это неприличие, и они поболтали; но немедленно выяснилось, что у них не было никаких шансов прийти к соглашению. Вскоре действительно Талейран высказал свое мнение по поводу посредничества царя и, конечно, находил его абсолютно неприемлемым. «Оно дало бы, говорил он, России средство вмешиваться во все дела Германии и оказывать на них огромное, и тем более опасное влияние, что, когда она присоединится к Австрии, оба императорских двора представят совместно силу большую, чем Пруссия и протестантская сторона». Таким образом, согласие на ведение переговоров с Россией должно было ограничиться восстановлением мира и добрых отношений между обоими государствами, возобновлением торговых сношений как с самой дружественной нацией, по конвенции 11 января 1787 г., и обещанием дальнейшего соглашения для нового торгового договора.
В то же время Колычев был замещен в Берлине Паниным, человеком, менее всего созданным для того, чтобы помочь сближению, оказавшемуся таким трудным вследствие разницы в идеях и намерениях той и другой стороны. Нам известны симпатии и предубеждения этого дипломата. Его жена, дочь графа Владимира Орлова, сопровождающая его в Берлин, сама обнаружила там галлофобию, доведенную до причудливости. Однажды она при свидетелях изорвала в клочки портрет, для которого позировала, потому что художник выразил намерение отправиться в Париж для усовершенствования своего таланта! С другой стороны. Лондонский и Венский дворы, предупрежденные теперь о переговорах, начатых в Берлинском «парке», употребляли все усилия, чтобы положить им конец. Они сами договаривались с Республикой, первый в Лиле, второй в Монбелло и Удине, но кричали очень громко, что Россия «обесчестит себя», последовав их примеру. Старания французских эмигрантов в Петербурге, деятельность графа де Сен-При, которого Людовик XVIII представил, как своего министра, усиленные попытки самого принца Конде были направлены к одной и той же цели, и это отзывалось на инструкциях преемнику Колычева.
Считая лично переговоры, начатые с «цареубийцами», «позорными», он имел однако приказание их продолжать, но не принимать для них ни одной из баз, указанных Талейраном. Нет больше возврата к прежним торговым договорам: высшие интересы противились привозу в Россию предметов роскоши французского производства. Не могут быть даже более восстановлены дипломатические сношения между обоими государствами: они могут послужить средством для проникновения революционной заразы. Но о чем тогда и для чего договариваться? Панин был, правда, предупрежден, что эти слова о незаинтересованности не имели ничего безусловного. Он должен был оказаться непримиримым лишь в вопросе об эмигрантах, в случае, если притязания Франции дойдут до желания запретить России свободное проявление ее гостеприимства. Наконец, он не замедлит порвать всякие сношения, если «дерзость французского правительства дойдет до того, что оно предложит возвратить прежние польские территории, присоединенные к империи».
В общем, посредник получил повеление исключительно отрицательное, и в доброй половине напрасное, так как Директория не обнаруживала ни малейшего намерения препираться из-за эмигрантов, принятых в России, или из-за Польши. Кроме того, соглашение с республикой, поставленное на такую почву, без всякого видимого повода, находилось еще в зависимости от ее согласия на посредничество, которого, в особенности при этих условиях, как это можно было вполне ясно предвидеть в Петербурге, Париж не захочет.
Это был провал, и Безбородко, принужденный составлять свои инструкции под диктовку государя, это предвидел. Тем не менее, он настоял, чтобы переговоры, даже лишенные всякого смысла, продолжались. В этой пустоте, думал он, соприкосновение обеих сторон приведет, наконец, к чему-нибудь реальному, воплотив намерение прийти к соглашению, которые там все-таки обнаруживались. Он вовсе не любил революционной Франции, но находил, что какое-нибудь соглашение с ней становилось естественным следствием нового порядка вещей, созданного в Европе победами Бонапарта. Раз Австрия после Пруссии выбыла из числа воюющих, и сама Англия делала вид, что хочет за ними последовать, ради чего Россия, не принимавшая прямого участия, должна была быть одна замешана. Определенная логика события должна была восстать перед представителями обеих стран и привести их к соглашению.
Рассуждение было бы правильно, если бы Россия имела в Берлине своим представителем какого-нибудь Качалова. Но там, где мысль самого Павла неуверенно колебалась, Панин представлял, в этот момент, противоположный полюс. Получив, в сущности, свободу следовать личным, известным нам, соображениям, он не замедлил ей воспользоваться. С первого слова он вопросом о посредничестве сделал Кальяра неспособным вести переговоры. Это было, по его утверждению, необходимым началом всяких полезных переговоров. Он сделал однако вид, что готов приступить к редактированию проекта договора; обсуждал статьи, предлагал исправления и кончил даже тем, что принял текст, который, уверял он, вполне его удовлетворяет. Но когда дело было доведено, после бесчисленных и многотрудных конференций, до благополучного конца, он заявил, что не имеет полномочий говорить от имени своего государя. Все, что он мог сделать, это передать проект в Петербург.
Бедный Кальяр дошел однако до последней границы уступок, которых можно было от него ожидать, и даже перешел ее. Не потому, что, как обвиняли его немецкие историки, он будто допустил, чтобы во вступительной части французского текста русское правительство стояло раньше правительства Республики. Как искусный дипломат, Кальяр был неспособен на такое забвение приличий. Щадя обидчивость царя, он только согласился на то, чтобы Директория принимала участие в договоре от своего имени, как договаривающаяся сторона, а не от имени Республики, по установленной формуле. В Париже на это не обиделись; но проект возбудил там другие, более веские, возражения.
Историк, вообще хорошо осведомленный, обвинял французского дипломата в том, что он подписал договор, в котором находилась следующая статья: «Каждый подданный одной из договаривающихся держав, пребывая во владениях другой, посягнувший на ее безопасность, подвергнется тотчас же ссылке, и ни в коем случае не может быть потребован своим правительством». Как заметил Сорель, это не только означало бы – со стороны Директории отказ от революционной пропаганды, а со стороны России небрежение делом короля Людовика, так как одна жертвовала французскими, а другая польскими эмигрантами, но жертва коснулась бы самых существенных прав обоих правительств, и Кальяр тем более не был таким человеком, чтобы на это пойти. На самом деле он ничего не подписывал. Он только согласился на предварительное редактирование известного числа статей и именно не согласился принять ту, которую предлагал Панин. Он предложил ему взамен другую, составленную так: «Отдельные представители каждой из двух наций будут иметь возможность свободно путешествовать во владениях другой и будут пользоваться покровительством правительства. Вполне понятно, однако, что вышеупомянутые путешественники не могут никаким образом вмешиваться во внутреннее управление, чтобы поддерживать сношения, нарушающие общественный порядок». Разница была большая. Тем не менее, этот самый текст был признан неприемлемым в Париже. «Директория, – писал Талейран, – никогда не согласится на такие неопределенные, такие бесполезные условия, которые дали бы самовластному и капризному правительству случай преследовать по самым пустяшным поводам французов, оказавшихся в России, I и отвергать даже наши требования».
Но в Петербурге проект был еще хуже принят. Безбородко нашел его условия «вполне скромными и подходящими». Только он не обладал властью заставить разделить свое мнение. Павел, все более поддававшийся одновременным внушениям Австрии и Англии, несмотря на то, что претендовал показать им свою независимость, не сумел придать серьезного характера этим самым переговорам, которые он параллельно вел с республикой. Он даже не хотел, чтобы говорили о восстановлении мира и дружбы между обоими государствами: он не считал себя в войне с Францией и не желал сделаться ее другом. Он хотел также, чтобы заключение какого-либо соглашения с этой державой было поставлено в зависимость от благоприятного исхода переговоров, начатых между ней и Австрией и Англией. В этом смысле был составлен рескрипт Панину и, так как именно в это время английские и французские полномочные министры покинули Лиль, то это означало разрыв.
Вследствие вмешательства Безбородко, рескрипт не был отослан, и другое послание просто приглашало русского министра прекратить переговоры, стараясь, однако, удержать французского коллегу в мирном настроении. Огорченный, что ему не удалось добиться лучших результатов, Витворт, однако, полагал, что выраженная таким образом забота Павла щадить республику происходила от зарождающейся в нем симпатии к правительству этой страны, а также не от недостатка дружбы к союзникам. Как всегда, царь повиновался чувству страха. «Его лучшим другом будет всегда тот, кого он будет больше бояться». Но можно угадать, какое применение дал Панин этим новым инструкциям.
Кальяр остолбенел, когда в первых числах октября 1797 г., назначив ему опять свидание «в парке», русский посол «начал свою очень сухую, серьезную, очень замысловатую речь, в которой слова медленно следовали одно за другим», чтобы объявить своему коллеге, что, «по изменившимся обстоятельствам, император видит себя вынужденным отложить до более благоприятного времени начатую работу». Что изменилось за один месяц во Франции или в Европе? Кальяр вообразил, что в Петербурге получили известие о происках роялистов, разрушенных переворотом 18 фруктидора (4 сентября 1797 г.). Но нет! Панин уверял, что не получал никаких указаний, оправдывающих это подозрение. В то же время он дурачил своего коллегу, проявляя большое любопытство по поводу контрпроекта договора, полученного, по словам Кальяра, из Парижа. Русское правительство, значит, не оставляет намерения о договоре! Через несколько дней новая просьба о свидании со стороны Панина, по-видимому, подтверждала это предположение. Переговоры возобновятся! Увы! на этот раз французский посол прибыл «в парк» по дурной осенней погоде для того, чтобы узнать, что царь рассержен: русский консул, Загурский, был арестован на острове Занте французскими властями, с нарушением международного права, и, вследствие этого, Кальяр должен считать переговоры окончательно прерванными.
В письме, написанном несколько дней спустя к Семену Воронцову, русский министр приводил другую причину разрыва; отказ со стороны Франции от предложенного Россией посредничества. Но ни по этой, ни по другой причине, как ни был сердит Павел на происшедшее в Занте, его представитель в Берлине не получал распоряжения прервать переговоры. Сообщив лорду Эльджину о том, как он издевается над французским послом, и стараясь только вовлечь Пруссию в антиреволюционпую коалицию, он, как Воронцов в Лондоне, следовал только своему собственному мнению. Спустя несколько недель, в декабре, он остановил Кальяра на улице, чтобы сказать ему, что если Директория даст России полное удовлетворение по поводу Загурского, то можно будет возобновить переговоры.
Разумеется, Талейран не ставил никаких затруднений по этому вопросу: но, хотя переговоры и были возобновлены, они дали не больше результатов, чем прежде. Не обращая внимания на формальные приказания, предписывавшие ему войти в сношения с представителем республики, хвастаясь перед Воронцовым и другими лицами, состоящими с ним в переписке, что он с ними вовсе не считается, Панин ничего не щадил, чтобы дискредитировать злополучного Кальяра и скомпрометировать его правительство, и вкладывал в эту игру столько же интриги, сколько и недобросовестности, которые Павел не замедлил вскоре испытать на самом себе. Он заявлял, что подкупил шифровщика министра, и хвалился сделанными таким путем открытиями, приписывая французской дипломатии проект, чисто вымышленный, о восстановлении Польши, в котором, по слухам, принимал участие принц Генрих.
В 1796 г., еще при жизни Екатерины, Директория действительно получила записку, автор которой, очень плохо осведомленный, основывался на бракосочетании принцессы Луизы Прусской с принцем Антоном Радзивиллом, чтобы приписать такого рода намерения Берлинскому кабинету. Делакруа сообщил этот документ даже не Кальяру, а второстепенному агенту Парандье, которого содержал в Пруссии на жалованье в тысячу ефимков в год и которого по большей части употреблял для собирания сведений об умственном движении в присоединенных к этому государству польских провинциях. Этот корреспондент, хотя и большой полонофил, и женившийся вскоре после того на польке, счел известие фантастическим. Принц Генрих был действительно сторонником восстановления Польши, но не пользовался вовсе влиянием, а свадьба принцессы Луизы имела своим поводом только несметные богатства, впрочем неправильно приписанные этой относительно не очень богатой ветке знаменитого польского рода. С тех пор Парандье продолжал посылать Директории донесения о том же самом предмете, к которым Кальяр прибавлял иногда комментарии в том же смысле, и это было все. Французские историки сами допустили существование интриги, в которой будто бы принял участие представитель республики в Берлине в пользу польского дела.
Директория была так мало расположена выйти в этом отношении из соблюдения условий, которые предписывали ей обстоятельства и обязательства, принятые по Базельскому договору, что немного позже было достаточно полученного из Берлина указания, чтобы она отказалась от предположения принять Костюшко в армию на Рейне.
Сам Павел не поверил доносам Панина. Но последний тотчас же перешел на другой предмет. Обвиняя Гаугвица и его сотрудников и сопоставляя их политику с политикой их государя, он выставил их собирающимися вести переговоры с Кальяром о наступательном союзе. Это опять было далеко от истины. Только в мае 1798 г., т. е. несколько месяцев спустя после того, как прекратились все сношения между ним и его русским коллегой, Кальяр получил предписание добиться от Пруссии такого рода соглашения. Он потерпел полную неудачу, и это было причиной его отозвания и замещения Сиэйсом, на которого Парижский кабинет возлагал больше надежд, а тем временем все сильнее обнаруживались «переменчивые желания» Павла.
Раздраженный донесениями своего посла в Берлине, царь был склонен сначала дать ему распоряжение – ниспровергнуть прусского министра! Панин сказал, что он в состоянии это сделать; но те средства, которые он предложил пустить в ход, не понравились царю. Он хотел, с одной стороны, чтобы Россия приняла угрожающее положение, «выдвинув вперед пушки», а с другой стороны, предложил перлюстрировать переписку Кальяра. Павел нашел первое средство неосторожным, а второе бесчестным; но совершенно сбитый с толку оборотом, приданным его послом переговорам, относительно которых он сам не знал, на какую ногу он хочет их поставить, он решился 5/16 февраля 1798 года повелеть окончательно прекратить начатые переговоры с Кальяром.
Директория, со своей стороны, больше не настаивала. Инструкции, данные в мае 1798 года «гнусному Сиэйсу», как называл его Панин, не заключали в себе ни одного слова относительно России. Они только касались предстоящего усилия для окончательного приобщения Пруссии к французским планам как войны, так и мира, и отражения натиска, который вместе с князем Репниным и князем Рейссом производили в тот же самый момент Петербургский и Венский дворы, чтобы волей или неволей бросить ее в ту самую коалицию, которой целиком отдался сам Павел.
VI
Витворт хвастался тем, что русский канцлер вполне ему предан, и что ему не раз случалось в этом убедиться, но Безбородко был искренно огорчен неудавшейся попыткой, для достижения успеха которой, хотя в него и не очень верили, он приложил все свои старания. В этом малороссе за личиной добродушия скрывалось огромное уменье к притворству, и если он оставался предан союзному плану, принятому Екатериной, он не хотел, чтобы Россия играла в нем рабскую и низкую роль. В письме к Семену Воронцову, написанном в сентябре 1797 г., он высказал так свои личные взгляды:
«Теперь я должен ревелировать два ваши сомнения: одно, касающееся до войск принца Конде, другое до связи нашей с Австрией. Французы весьма равнодушно на первое взирают, да еще и рады были, что мы берем сию армию в свою службу и землю, выведя ее из близости, ибо там все она им омбражи делала. Что до второго касается, мы, конечно, не кинемся на французов за австрийцев; да сии последние и сами нам теперь сказали, что, ежели воспалится вновь война, они от нас никакой помощи не требуют, а единственно домогаются, чтоб мы удерживали короля Прусского от деятельного в ней участия».