Оценить:
 Рейтинг: 4.67

Сын Екатерины Великой. (Павел I)

Год написания книги
1910
<< 1 ... 27 28 29 30 31 32 33 34 35 ... 45 >>
На страницу:
31 из 45
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Бургоэнь писал: «Я снова обдумывал способы нашего сближения с Россией. Мнение моих друзей по-прежнему таково, что лучший из всех способов – это посредничество Берлинского двора. Но они также думают, что, лаская Павла I, можно прийти к этой цели; что достаточно действовать в том духе, которым проникнуты с некоторых пор наши официальные газеты, прибавить к этому несколько шагов, которые доказали бы, как мы щадим русскую нацию и в особенности ее войска; применить в отношении их военнопленных меры гуманности, быть может, даже разрешить им вернуться в отечество».

III

20 июля 1800 года курьер привез автору этой депеши письмо, адресованное Талейраном Панину. В письме говорилось, что первый консул решил освободить всех русских пленных, находившихся во Франции, не требуя обмена. «После многократных и тщетных обращений, значилось в письме, к английским и австрийским комиссарам с предложением обмена русских пленных, глава французского правительства не пожелал долее задерживать их возвращения на родину».

По-видимому, повинуясь какой-то затаенной мысли, которую он не хотел никому поверить, Бонапарт оказывал царским войскам, попавшим в плен, всевозможные привилегии: он предоставил офицерам право ношения оружия, заботился о хорошем питании нижних чинов. Теперь он предлагал отослать их в Россию со всеми военными почестями, с оружием и знаменами и в новом обмундировании. Об этом предполагалось известить русского министра в Гамбурге, который должен был послать это предложение в Петербург со специальным курьером.

Но в отношении последнего пункта Талейран и первый консул несколько ошиблись в расчетах, и, накануне одного из своих лучших триумфов, французская дипломатия получила такое жестокое оскорбление, какого ей никогда еще не приходилось сносить. И это было после Маренго!

Бургоэнь написал Муравьеву записку, прося его переговорить с ним по вопросу, интересующему оба правительства, но не мог наши в доме русского министра ни одного лакея, который согласился бы принять от него эту записку! Он решил переслать ее по городской почте. Ответа не было. Муравьев подражал Крюденеру. Представитель Людовика XIV и даже Людовика XVI, конечно, не стал бы настаивать, но республиканские министры имели достаточно времени, – и случая, – отрешиться от подобной обидчивости. Три раза возобновлял Бургоэнь свои шаги, но безуспешно. Наконец, прибегнув к крайнему средству, он написал четвертое письмо, в котором изложил всю суть дела и пробовал запугать недоступного министра. Он писал ему, что, не желая передавать такого важного сообщения, не рискует ли царский посланник несравненно более, чем согласившись взяться за это дело? При этом, точно зачумленный, французский коллега русского министра прибавлял следующие советы: «Не пишите мне ответа собственноручно; не ставьте моего имени ни на конверте, ни в тексте письма; не давайте ни одним словом понять о предмете нашей переписки; адресуйте мне ответ на имя г-на де ла Круа, у которого я и получу его, не возбуждая никаких подозрений».

На этот раз ответ был получен, но в виде записки без подписи и следующего содержания: «Не имея права входить в сношения с г. де ла Круа без особых на то полномочий, взять на себя передачу письма, каково бы ни было его содержание, мы находим еще менее возможным. Это единственный ответ, который мы можем дать».

И послание Талейрана к Панину так и не пошло! Бургоэнь хотел было послать его просто по почте, но потом передумал. В общем, намерения первого консула были известны Муравьеву. Он не мог не сообщить о них своему государю. Было благоразумнее подождать результатов этих частных сношений. Такое соображение оказалось правильным. Павел был предупрежден о том, что ему предлагали; в то же время и настроение его и лиц его окружавших, за исключением Панина, значительно изменилось в пользу Франции: если в Гамбурге Муравьев оставался глух, то в Петербурге гром Маренго нашел себе звучный отклик.

Несмотря на противодействие своего коллеги, Ростопчин распорядился уже послать Крюденеру указание не избегать более представителя республики. В согласии с Берлинским кабинетом, царь предполагал связать возобновление дипломатических сношений с задачей общего успокоения Европы, но его взгляды на это дело нисколько не согласовались с намерениями прусских министров. Новые инструкции, данные Крюденеру, обходили молчанием Мальту, а относительно границы по Рейну высказывали лишь пожелание, чтобы французские приобретения были насколько возможно ограничены. Больше всего заботила Павла судьба итальянских государей, курфюрста баварского и короля португальского, которых ему хотелось видеть восстановленными во всех их правах. Если окажется совершенно невозможным вернуть сардинскому королю Савойю и прочие части его владений, уже присоединенные к Франции, то император находил желательным, чтобы король получил вознаграждение насчет цизальпийских территорий. Одним словом, не было речи о Пруссии и о требовании для нее удовлетворения за убытки, на что, по ее уверениям, она получила согласие России.

Через посредство баварского министра, барона Поша, русский посол сообщил все вышеизложенное Бёрнонвилю, который из этого вполне резонно заключил, что для достижения франко-русского сближения ему больше нечего рассчитывать на содействие Фридриха-Вильгельма и его министров. Он надеялся обойтись без них. По его ожидало еще одно разочарование. С каждым новым курьером Крюденер менял свою физиономию и начинал говорить по-новому. Стоило ему получить известие, что Панину удалось найти способ лишний раз настоять на своем, как русский посол сейчас же возвращался к прежней неопределенности: он уклонялся от свидания, на которое соглашался раньше, а на предложение посредничества испанского министра, О’Фариля, в конце концов заявил, что считает всякие разговоры с французским министром излишними, так как не имеет распоряжений на ведение с ним каких бы то ни было переговоров.

Бёрнонвиль уже приходил в отчаяние, как вдруг 12 сентября Гаугвиц сообщил ему, что волнениям его наступает конец, так как шаги первого консула, предпринятые им по совету Бургоэня, на этот раз возымели свое действие. Извещенный Муравьевым о любезности Бонапарта и очень тронутый ею, Павел, однако, по настоянию Панина, некоторое время, вопреки своему желанию, не давал ответа, а тем временем Талейран пытался доставить свое послание в Петербург другим путем – отправив туда одного русского пленного, майора Сергеева. Он даже добавил к первому письму еще другое, помеченное 26 августа 1800 г., где давал понять, что первый консул будет очень сговорчив в вопросе о Мальте, «предпочитая пойти на все жертвы, которые окажутся необходимыми, лишь бы только остров не достался в руки Англии».

Это заявление еще не означало, как утверждали многие, ни уступки острова, ни признания Павла великим магистром, и поэтому, несмотря на уверения большинства историков, основывающихся на мемуарах, приписанных Талейрану, как бы ни были лестны предложения французского министра, они не могли сопровождаться присылкой шпаги, пожалованной когда-то папой одному из великих магистров ордена, Лавалетте, или Вилье де Лиль-Адану, – предание не сохранило вполне точно этого имени. Несмотря на желание обеих сторон прийти к соглашению, война между Францией и Россией все еще продолжалась. Вопрос об обладании Мальтой и о гроссмейстерстве ордена должен был занять главное место в переговорах, при помощи которых оба государства пришли бы к окончанию конфликта. Присылка шпаги была бы преждевременным шагом со стороны республики, так как отняла бы у нее одно из средств обмена, и, разумеется, ни Талейран, ни Бонапарт не сделали бы такой глупости. С другой стороны, даже если предположить, что царь согласился бы принять такой подарок, то надо думать, что он пожелал бы получить его от самого победителя при Маренго. А первый консул все оставался нем, предоставляя своему министру войти в сношения с министром Павла и преодолеть для этого все трудности и препятствия, которые нам уже известны.

Оба письма Талейрана, даже в руках майора Сергеева, могли с трудом достигнуть своего назначения. Крюденер придумывал, как бы задержать офицера в Берлине, не давая ему паспорта и взяв на себя отправку порученных ему писем. Таким образом Панин получал возможность поступить с ними по своему усмотрению. Но впечатление, полученное от намерений первого консула, одержало верх в решениях императора, вследствие этого Крюденер получил наконец категорическое приказание войти немедленно в сношения с Бёрнонвилем, и 12 сентября, после обеда, устроенного для этого Гаугвицем, в его саду состоялось первое совещание обоих дипломатов. Таким образом встречи продолжали носить тот же характер тайны, как и в 1797 году; Берлинский кабинет сохранял для себя возможность быть третьим лицом в этих переговорах, а Крюденер любезно исполнял его желание.

IV

Это первое совещание не дало положительных результатов. Бёрнонвиль не имел полномочий для ведения переговоров, Крюденер со своей стороны не получил разрешения соглашаться окончательно. Он осведомился в очень любезной форме об условиях первого консула относительно отправки русских пленных и заявил, что царь заранее их принимает. Он подтвердил желания императора относительно общего успокоения Европы и прибавил только просьбу гарантировать владения герцога Вюртембергского. В Петербурге вражда между Паниным и Ростопчиным все еще продолжалась. Только 26 сентября (ст. стиль), ввиду того, что Панин отказался не только сообщить о новых намерениях их общего повелителя, но и ответить Талейрану, письма которого были у него, наконец, в руках, – Ростопчин взялся за перо и написал свою знаменитую ноту, возбудившую столько толков. После ее опубликования Бонапартом многие подозревали последнего в искажении ее смысла, а один из врагов великого человека, разбирая ее, заметил, что император обращался в ней к Бонапарту, как «к правителю отдаленной провинции». Однако, несмотря на довольно резкий тон, текст документа далеко не оправдывает подобной оценки. Ростопчин писал:

«Его Величество Император Всероссийский, ознакомившись с письмами, полученными его вице-канцлером, графом Паниным, приказал мне довести до сведения первого консула, что дружественные отношения с моим Государем могут быть установлены только посредством исполнения его желаний, уже заявленных генералу Бёрнонвилю: 1) Возвращение острова Мальты со всеми его владениями ордену Св. Иоанна Иерусалимского, которого Всероссийский Император состоит великим магистром. 2) Водворение сардинского короля в его владениях, в том виде, в каком они были до вступления французов в Италию. 3) Неприкосновенность – земель короля Обеих Сицилий; 4) – владений курфюрста Баварского; 5) – владений герцога Вюртембергского».

В то же время президент коллегии Иностранных Дел объявил о командировании во Францию генерала барона Спренгтпортена с поручением принять русских пленных.

Оставляя в стороне сухость тона, которая не могла удивить французское правительство после приобретенного им недавно опыта в сношениях с русской дипломатией, эта нота, как старался подчеркнуть и ее составитель, не прибавляла ничего нового к прежним заявлениям Петербургского кабинета. Она им придавала только характер ультиматума, а прежние пожелания Берлинского кабинета по одному из пунктов, высказанные в форме совета, выдвигала на первый план и предъявляла, как требование. Так как Крюденер до сих пор обходил молчанием вопрос о Мальте, Гаугвиц оказался, по крайней мере в отношении этого вопроса, уполномоченным выразителем царских намерений, и факт этот имел свое значение. Он должен был оказать большое влияние на дальнейший ход переговоров.

По свидетельству одного полусоотечественника генерала Спренгтпортена, выбор этого уполномоченного вызвал горячие протесты со стороны Панина. После того как он находился в числе самых ревностных сторонников Густава III, этот финн, простившись с интересами Швеции, занялся с таким же усердием подготовкой присоединения своей родины к России.

– Могу ли я сделать лучше, как послать изменника к узурпатору, – будто бы сказал Павел.

В этих словах нет ничего неправдоподобного. Даже совершенно отвергнув законное право наследования престола вплоть до оскорбительного изгнания Людовика XVIII из Митавы, и сделавшись решительным сообщником главы Французской республики до того, что стал мечтать уже о разделении с ним европейской гегемонии, Павел должен был испытывать перед этим «отважным корсиканцем», наряду с нарождающейся симпатией к нему, и некоторое пренебрежение из-за разницы их происхождения, и в этом чувстве его гордость искала себе оправдания и удовлетворения. К тому же в данный момент он даже не вполне уяснил себе сущность поручения, возлагаемого им на бывшего приверженца Густава III. Пользуясь влиянием в делах, но не будучи в состоянии помешать осуществлению этой миссии, Панин старался свести ее исключительно к перевезению пленных, которым первый консул соглашался даровать свободу. Так как пленные были собраны на восточной границе Франции, то генералу не было никакой необходимости показываться в Париже, где он не имел ровно никакого дела. Но Спренгтпортен получил инструкции от Растопчипа, и ему предписывалось «выразить первому консулу благодарность Его Императорского Величества и готовность его идти навстречу добрым начинаниям и вообще содействовать сближению обеих держав, которым, по занимаемому ими положению, надлежит жить в добром согласии, и союзные отношения которых могли бы оказать решающее влияние на водворение порядка во всей остальной Европе».

Подобное поручение носило уже не военный, а чисто дипломатический характер, а Ростопчин писал еще следующее:

«Его Величество Император уполномочивает генерала Спренгтпортена объявить французским министрам, с которыми ему пришлось бы вступить в переговоры, что он, не колеблясь ни минуты, отозвал свои войска из коалиции, как только заметил, что союзные державы стремятся к захватам, которых его честность и бескорыстие не могли допустить; и так как взаимно оба государства, Франция и Российская империя, находясь далеко друг от друга, никогда не могут быть вынуждены вредить друг другу, то они могут, соединившись и постоянно поддерживая дружественные отношения, воспрепятствовать, чтобы другие своим стремлением к захватам и господству не могли повредить их интересам».

Между тем Спренгтпортен не получил еще никаких полномочий, чтобы начать переговоры и высказать выраженные в инструкции мысли и чувства, и, несмотря на полное противоречие с содержанием декларации, которую ему надлежало сделать, он получил строгое предписание не говорить с кем бы то ни было ни о чем другом, как о возвращении на родину русских солдат. Вопрос о восстановлении мира между обеими державами и о согласии между ними был поставлен в зависимость от исхода других переговоров, вступать в которые ему не надлежало. В этом отношении влияние Панина имело перевес. Но, по какой-то новой и непонятной причине, Павел расширял рамки поручения в другом смысле: он хотел, чтобы, покончив с чисто военной стороной миссии, генерал тотчас же отправился на Мальту и от имени своего Государя вступил во владение островом! Однако переговоры еще не были окончены и было неизвестно, придут ли державы к соглашению; тем не менее, царь желал, чтобы Спренгпорген, ранее достижения этого соглашения, которое к тому же ему не было поручено довести до конца, добился исполнения именно самой спорной статьи на пользу России, или, по крайней мере, на пользу ее Государя! Но требование это направлялось не туда, куда следует: с 5 сентября Мальта не была больше во власти французов. Курьер догнал Спренгтпортена уже в дороге, чтобы предупредить об этом. Управление островом переходило к Англии. После того, по крайней мере в данный момент, все переговоры между Россией и Францией при направлении, которое придавал им Павел, теряли свой смысл, Все остальные требования монарха сводились к задаче всеобщего успокоения, а между тем война была в полном разгаре!

Талейран, посылая со своей стороны 3 октября инструкции Бёрнонвилю и уполномочивая его заключить отдельный договор о мире с Его Величеством Императором Всероссийским, приложил все старания к тщательному рассмотрению всех вопросов. Событие 5 сентября исключало то самое требование царя, которое одно только могло помешать согласию, к которому стремились обе страны, и теперь следовало прежде всего прийти к примирению, после чего можно было бы приступить, при взаимном благорасположении, к решению вопросов, намеченных монархом и имеющих всеобщий интерес. Что касается формы акта, по которому обе воюющие державы должны были перейти от враждебных отношений к дружественным, французское правительство имело в виду проект, посланный раньше Кальяру. Так как Пруссия не имела никаких причин участвовать в переговорах, то Бёрнонвилю предписывалось зорко следить за тем, чтобы она не ввязалась в них под каким-либо предлогом. В качестве посредника она, в сущности, не принесла никакой пользы, и поэтому Талейран отклонял теперь ее участие. Совещания должны были иметь место поочередно у обоих представителей договаривающихся сторон. В случае настоятельного требования Крюденера, Первое совещание могло состояться у него.

Все это было прекрасно, но очень далеко от того, что представляли себе Павел и его советники, и бедняга Бёрнонвиль не замедлил в этом убедиться.

Любезно предложив Крюденеру приехать к нему и сообщив ему о полученных распоряжениях, Бёрнонвиль наткнулся на ледяной прием. Русский посол вовсе не был расположен приступать к обсуждению вопросов. Гораздо менее осведомленный, чем Гаугвиц, он не знал к тому же о впечатлении, произведенном в Петербурге письмами Талейрана. Только восемь дней спустя, сообщая Бёрнонвилю о приезде курьера, он вежливо попросил его приехать к нему еще раз. Очевидно, неопытный дипломат приучил своего русского коллегу к той мысли, что можно не церемониться с представителями республики. И Бёрнонвиль подтвердил это еще раз. Вопреки полученным инструкциям, он послушно принял приглашение, хотя, как оказалось, только для того, чтобы узнать, что в Петербурге не согласятся ни на что другое, кроме условий, перечисленных в ноте Ростопчина.

В то же время Гаугвиц, сначала при посредничестве Ломбарда, а потом и более прямым путем, выказал твердое намерение не дать себя отстранить. Продолжавшиеся восемь месяцев трудные переговоры между Берлином и Парижем были закончены. По договору, подписанному в Петергофе 16/28 июля 1800 года, – к великому торжеству Панина, – обе державы возобновляли прежний союз. Хотя последний был чистой оборонительный, – «безобидный», как говорили в шутку, – и позволил Фридриху-Вильгельму сохранять пока выжидательный нейтралитет, за который он так держался, событие это, тем не менее, означало решительное возвращение к прежней тесной дружбе, которая, как думали в Берлине, должна будет исключить, на почве дипломатической, отдельные переговоры того и другого Двора с третьей державой.

Ростопчин судил об этом иначе, и у него даже было намерение перенести переговоры с Францией либо в Копенгаген, либо в Гамбург, где Муравьев, внезапно смягчившись, искал теперь случая переговорить с Бургоэнем. Но тотчас же было выказано такое явное неудовольствие на берегах Шпрее, что намерение это пришлось оставить. Таким образом Крюденер сохранял свои полномочия на ведение переговоров с Бёрнонвилем, а Гаугвиц решительнее, чем когда бы то ни было, брал на себя роль главного посредники Петербургского кабинета, а также старался быть необходимым лицом в сношениях Парижского кабинета с союзницей Пруссии. По его словам, нота Ростопчина от 26 сентября прошла через его руки, и Талейран избрал, в свою очередь, тот же путь, поручив прусскому министру сообщить его ответ.

Тут Бёрнонвиль на опыте увидел один из этих фокусов, которые, в прусской дипломатии, составляли часть традиции, – благоговейно сохраняемой до наших дней.

В действительности нота Ростопчина была послана в Париж через Крюденера, который не удержался, чтобы не сообщить о ней Гаугвицу, дав таким образом возможность прусскому министру провести французского посла. Что же касается ответа Талейрана, который, по словам Гаугвица, ему было поручено передать, то он представляет собой один из любопытных фактов этого исторического эпизода. Получив его из рук прусского министра, в форме объяснительной ноты, Крюденер переправил его 8/20 ноября в Петербург, где он был принят, как объяснение взглядов французского правительства; таким образом сильные подозрения и даже одно очень серьезное основание убеждают нас в том, что Талейран ничего не знал об этом дипломатическом документе и был совершенно чужд его редакции.

В тот же момент, в каждой из своих депеш, он возобновлял Бёрнонвилю свое указание не допускать вмешательства ни одного из прусских министров в его переговоры с Крюденером. Как же могло ему придти тогда в голову самому пригласить Гаугвица себе в посредники? С другой стороны, послание Ростопчина имело форму официального документа. С какой бы стати Талейран ответил на него в другом тоне? К тому же этот мнимый ответ по своей сущности вовсе не похож на французский.

Требование от России признания границы по Рейну; предложение вместе гарантировать неприкосновенность владений курфюрста Баварского на правом берегу реки, так же, как и владений герцога Вюртембергского; обещание сохранить неприкосновенность королевства Неаполитанского и назначить приличные границы светским владениям папы; предложение восстановить владения короля Сардинского, за исключением Новары. Обещание, наконец, соразмерных вознаграждений, осуществимых при помощи секуляризации, государствам, лишившимся части своей территории, и Пруссии в частности: вот содержание этого документа, и представляется бесконечно маловероятным, чтобы первый консул или его министр над ним трудились.

Некоторые из этих условий были явно противоположны политике, принятой в этот момент консульским правительством. Разве оно только что не объявило категорически принцип общего бескорыстия, как базу всех будущих соглашений, отказавшись, не менее решительно, от обсуждений вопроса о границе по Рейну.

Другое основание для подозрения: некоторые изменения, касающиеся эвакуации Голландии и территорий, расположенных на правом берегу Рейна; признание независимости Швейцарии; требование вознаграждения Англией Мальты, – все эти предложения, которые Талейран делал будто бы от лица Франции, находятся в ноте маркиза Луккезини, присланной французскому правительству 21 января 1801 г. и резюмирующей общие желания Пруссии и России.

Я подхожу здесь к решительному возражению против этого документа. От него не осталось никаких следов в архиве набережной c d’Orsay; наоборот, там находится черновик ответа, официально данного Талейраном на ноту от 26 сентября. Он помечен 21 декабря, т. е. был написан более месяца позже того ответа, который министр будто бы передал через Гаугвица за шесть недель до того. В нем нет никаких указаний на объяснительную ноту, и по существу они явно противоречат друг другу. Он составлен так:

«Нижеподписавшийся передал на рассмотрение первого консула ноту от 26 сентября, присланную его сиятельством графом Ростопчиным. Нижеподписавшемуся поручено заявить, что требования, заключающиеся в ноте его сиятельства, представляются по всем пунктам справедливыми и подходящими и что первый консул их принимает».

Это все. Ни слова о Пруссии, о границе по Рейну и о секуляризации. Ясно, что по поводу этого текста, принадлежащего бесспорно перу Бонапарта, Талейран не совещался с Гаугвицем. Вполне очевидно также, что прусские министры и французские послы в Пруссии не принимали в нем участия. Он не согласуется и с инструкциями, данными раньше Бёрнонвилю. Он представляет собой нечто новое, неожиданное, какой-то переворот, который может быть объяснен лишь обстоятельствами, при которых событие происходило.

21 декабря были начаты переговоры о мире с Австрией. Несмотря на день при Гогенлиндене, Венский двор горячо оспаривал условия, предложенные ему первым консулом. Австрия упиралась; она грозила прекратить переговоры. В это время Бонапарт узнал о приезде в Париж Спренгтпортена. Из разговора с ним он пришел к убеждению, что император ждет лишь знака, чтобы помочь Франции всей силой своего оружия, а в таком случае Австрия будет уничтожена. Он пришел также к заключению, что с русским «Дон-Кихотом» все обычные дипломатические приемы и формулировки не могут иметь места; что надо идти вперед, не останавливаясь и не боясь риска, да и риск, в сущности, не велик, потому что государь не обращает внимания на протоколы. Впоследствии можно будет всегда по мелочам вернуть то, что было утрачено в массе. Раз отпал вопрос о Мальте, то все остальное пустяки. И, со свойственной ему быстротой, победитель при Маренго решился на один из тех шагов, которыми он приводил в изумление своих противников, даже на почве дипломатии. Чтобы иметь своим сторонником царя, он принимает все требования Спренгтпортена. Он отвечает кратким согласием на все условия русского царя.

Но шесть недель тому назад у него еще не было никаких причин так легко пойти на соглашение, да и теперь он не имел в виду так же отнестись к требованиям прусского правительства. Что же в таком случае представляет тот, другой ответ Талейрана на ноту Ростопчина, такой удобный для Пруссии, на который до сих пор смотрели как на исторический документ, и который был принят как таковой, лучшими историками? Не что иное, как фальшивый дипломатический документ.

Выставляя себя посредницей, сыгравшей главную роль в новых отношениях, установившихся между Петербургом и Парижем, прусская дипломатия в действительности высказывала свои собственные притязания и добивалась своих целей; но она умела ловко скрывать свои истинные стремления, раз ее мистификация оставалась тайной до настоящего времени. Однако выступление на сцену в 1800 г. Спренгтпортена должно было значительно помешать ее проделкам.

V

Генерал прибыл в Берлин в первых числах ноября, и тотчас же Бёрнонвиль и Крюденер оказались совершенно отстраненными от ведения дела. Финский авантюрист являлся новым мистификатором. Обладая полномочиями, недостаточно ясно выраженными, он произвольно расширял их пределы. В таинственных выражениях он многозначительно давал понять, что держит в своих руках не только судьбы России и Франции, но целой Европы. В скором времени в Париже, а может быть даже и в Берлине, он скажет нечто такое, что изменит положение вещей на континенте. В это же время Крюденер узнал о падении Панина, устраненного от должности вице-канцлера и вскоре после того сосланного в свое подмосковное имение. Русский посол имел достаточные основания предполагать, что час его немилости тоже настал. Быть может, этот Спренгтпортен был предназначен быть его заместителем. Совершенно сбитый с толку, Бёрнонвиль, со своей стороны, написал в Париж, чтобы пригласили генерала отправиться туда возможно скорее. «Он любимец императора, писал бывший швейцарский полководец. Он уверял меня, что если б его назначили полномочным министром, то мир был бы заключен в двадцать четыре часа». Все известия, приходившие из Петербурга, по-видимому, указывали, что происшедший там только что министерский кризис соответствовал изменению настроения, вестником которого являлся, быть может, Спренгтпортен, и, за исключением этой подробности, предположение было правильно.

Со времени отъезда генерала воображение Ростопчина работало на почве инструкций, составленных им для него, и в то время как борьба с Паниным возбуждала ум министра, Павел начинал горячиться тоже. В этом пламени, где с разных сторон внезапно таяли отвращение и даже ненависть, казавшаяся непримиримой, нетрудно узнать то, что и в гораздо более близкую к нам эпоху составляло с русской стороны истинную причину последовательного сближения с Францией: не внезапный порыв нежности, или даже симпатии, но простое следствие искусно скомбинированных властолюбия и робости, восхищения и презрения.

1-го октября 1800 г. (стар. стиль), по получении известия о взятии Мальты англичанами, президент коллегии Иностранных Дел представил царю записку, свидетельствовавшую о необычайном возбуждении. Исходя из критического рассмотрения роли, сыгранной Россией в коалиции, Ростопчин находил ее несостоятельной и намечал программу совершенно новой политики. Вполне сходясь в мыслях с Гюттеном и, быть может, вдохновляясь некоторыми внушениями, полученными оттуда, он клал в основание своего проекта раздел Турции, по соглашению с Пруссией, Австрией и Францией. Будет создана греческая республика под протекторатом России и трех прочих держав, участвующих в предприятии. В то же время новый союз положит конец преобладанию Англии, посредством восстановления вооруженного нейтралитета на тех условиях, как его задумала и организовала Екатерина. Выполнение этого плана прославило бы Россию и девятнадцатый век, соединив на одной главе венцы Петра и Константина. Действительно, в предположенном разделе Россия должна была получить Румынию, Болгарию, Молдавию и Константинополь.

В несколько иной форме, это была, в общем, главная мысль предшествующего царствования.

Беседуя со своим другом, грузинским князем Цициановым, командующим войсками у себя на родине, Ростопчин намечал также план экспедиции, которая добралась бы до самого источника английских сил, – Индии.

Но что же думал об этом Павел? Оригинал записки содержит собственноручные пометки государя, дающие нам сведения по этому вопросу. Они показывают, что он был всецело пленен и вполне согласен. Ростопчин писал:

«(Франция) в самом изнеможении своем похваляется в виде завоевательницы обширных земель и законодательницы в Европе. Нынешний повелитель сей державы слишком самолюбив, слишком счастлив в своих предприятиях и неограничен в славе, чтобы не желать мира. Он употребит покой внутренний на приготовления военных против Англии, которая своей завистью, пронырством и богатством была, есть и пребудет не соперница, но злодей Франции. Бонапарт не может опасаться покушения ее на твердой земле; мир же восстановит свободное мореплавание. Силы Австрии он все истощил; Пруссия в его зависимости; и так остается ему страх единственно от России. Истина сего доказывается всем его поведением против Вашего Императорского Величества… Австрия уже восемь лет как ведет без отдыха постыдную и разорительную войну и столь упорно следует новому своему предприятию, что потеряла из виду новейшую цель своей политики».

Замечание императора Павла: «чего захотел от слепой курицы?»

<< 1 ... 27 28 29 30 31 32 33 34 35 ... 45 >>
На страницу:
31 из 45