И Колычев опять не имел приказаний.
Он имел зато распоряжение требовать эвакуации Египта, на что первый консул, вступая в прения, заявил: «Нельзя покинуть то, что куплено ценой самой чистой французской крови!»
При таких условиях не было большой надежды подвинуть переговоры. При охватившей его лихорадке, Павел, без сомнения, так или иначе придал бы им более быстрый ход; но несчастному государю оставалось прожить всего несколько дней, и среди наступившего после его смерти кризиса Колычев был предоставлен самому себе. Он мог продолжать свои приемы, состоявшие в том, чтобы спорить из-за всего, натыкаться на все препятствия, и о каждой мелочи доносил своему Двору.
Испугавшись в то же время компании солдафонов, выскочек, расстриг и санкюлотов, в которой он очутился, этот потомок бояр не дал себя привлечь почти царскими почестями, которыми его там окружали. В письме к жене, написанном после свидания с первым консулом, он благоволил сознаться, что имел дело с «великим человеком», но сейчас же после этого писал следующую записку к Ростопчину: «До сих пор я не вижу ничего кроме коварства и лукавства в их поведении относительно нас, много слов и любезностей, но ни малейшей готовности исполнить наши требования». Зато, вступив вскоре в сношения с остатками старинной французской аристократии, стремившейся к восстановлению старого режима, он иначе почувствовал себя в этой среде и стал еще более подчеркивать в своих сношениях с официальным миром упорство, граничившее с дерзостью и не замедлившее привлечь на него со стороны Талейрана следующий призыв к порядку, строгий, но заслуженный: «…Было очень тяжело заметить, что общий тон всех нот, представленных господином Колычевым, а также всех документов, касающихся начатых с его превосходительством переговоров, не тог, который принят между независимыми государствами».
Но эти перипетии относятся к истории царствования императора Александра I. В день издания вышеупомянутой ноты Павла уже не было в живых, и первый консул счел нужным отправить в Петербург доверенного человека, который поставил бы нового государя судьей над поведением посланника, так неудачно выбранного его предшественником. До этого момента переговоры, в которых посол держал себя так нелюбезно, не подвинулись ни на шаг. Но независимо от России, или даже наперекор ей, Бонапарт привел в порядок некоторые вопросы, с ними связанные, – именно, отослал маркиза де Галло в Италию, и заставил его подписать во Флоренции, 28 марта, договор, по которому Неаполь должен был уступить по всем пунктам.
Доверенным лицом, получившим поручение отвезти жалобу на Колычева, был Дюрок, о котором до тех пор существовало довольно общераспространенное мнение, что он обсуждал вместе с Павлом экспедицию в Индию. Но в день отъезда его в Россию Павла больше не было в живых, и об этом знали в Париже! Несколько ранее, помимо известного уже нам обмена письмами и безрезультатных совещаний между Талейраном и Колычевым, не стремились ли царь и первый консул каким-либо иным путем к более прочному соглашению? Факт этот, казалось, был поставлен вне сомнений одним местом в изложении законных мотивов, оправдывающих договор 8 октября 1801 года между Францией и Россией. Там говорится: «Первый консул решился установить непосредственную переписку между Его Величеством и им, которая, давая с той и другой стороны место самым откровенным и подробным сообщениям, скоро уничтожила бы все препятствия и привела бы к самым большим результатам».
Непосредственную переписку? То, что мы предложили вниманию читателя, далеко не отвечает таким заманчивым надеждам, а это все, что сохранилось из нее в архивах. Обменялись ли еще другими сообщениями правители обеих стран? Мы не смели бы утверждать противного. «Секрет царя» мог быть лучше сохранен, чем секрет короля. Во всяком случае, то, что мы знаем о поступках и жестах Павла за последние месяцы его жизни, противоречит, по-видимому, если не существованию побочных переговоров, тайна и документальные доказательства которых от нас ускользают, то по крайней мере возможности соглашения, которое они будто бы помогали установить или хотя бы подготовить.
После Люневильского мира трудно установить, какого числа, принимаясь снова за переделку мировой карты, а может быть, просто вынужденный своим затруднительным положением занять этим воображение государя, Ростопчин представил Павлу составленный им черновик второй записки, рисующей очень смелые комбинации. На этот раз они касались раздела уже не Турции, а Пруссии. Панин был далеко. Оставляя себе «всю западную Пруссию со всеми прилегающими к ней землями вплоть до Вислы», Россия давала в вознаграждение Фридриху-Вильгельму на выбор курфюршество Ганноверское герцогство Брауншвейгское, вместе с княжеством Гильдесгеймским и рудниками Гарца. Ростопчин полагал, что, занятый одним стремлением уничтожить английское могущество, Бонапарт согласится на все, и «по истечении нескольких лет Россия окажется преобладающей державой на суше и на море. Владея лучшими берегами Балтийского моря… она будет господствовать над Пруссией, Данией и Швецией. Австрия не посмеет и пошевельнуться. Италия станет наслаждаться спокойствием, которым она будет обязана императору, а он, наблюдая за ожесточенной войной между Францией и Англией, будет один руководить судьбами всех европейских держав».
Но нет никаких указаний, что этот проект был известен первому консулу, и трудно допустить, чтобы он мог служить основанием для соглашения, в котором Бонапарт будто бы хотел принять участие. С другой стороны, на обеде 28 марта 1801 г. первый консул обратился к посланнику с речью, исключающей, по-видимому, в эту пору всякое состоявшееся или только подготовляющееся согласие между ним и царем. Он говорил послу о необходимости вступить в сношения с его государем помимо официальных переговоров, не дававших никаких результатов.
«Если бы я имел возможность, сказал он, побеседовать с ним, то мы скоро уладили бы все вопросы». Но в это время Павел уже умер, не сделав ничего, что облегчило бы желаемое той и другой стороной соглашение, или к нему привело бы.
Прочитав письмо, где первый консул начинал, по-видимому, высказывать свои тщеславные намерения, царь, по свидетельству очевидца, велел принести себе карту Европы, согнул ее надвое, провел по лбу рукой и сказал: «Только так мы можем быть друзьями!». Но это был только жест.
Он отдал, правда, распоряжение готовиться к походу в Индию. В согласии с Бонапартом? Так говорили. Был даже составлен план кампании и послан из Петербурга в Париж, но его будто бы вернули обратно с пометками первого консула и с требованием дополнительных разъяснений, на что Павел, говорят, ответил. Совместные действия французских и русских войск были предусмотрены и скомбинированы во всех деталях. Этот документ, как и другие, вместе со всей относящейся к ним перепиской, конечно, могли быть неизвестны Спренгтпортену и Колычеву и не оставить после себя никакого следа в официальных хранилищах. Но сколько возражений! Кто отвез план, о котором идет речь, в Петербург? Дюрок, говорят те, кто предал этот документ огласке. Это невозможно. В инструкциях, данных этому офицеру, вовсе не упоминается о подобном поручении, и они были написаны 24 апреля, т. е. через месяц после кончины Павла.
Быть может, заблуждались насчет личности посланного? С января по март 1801 года между Петербургом и Парижем разъезжали разные агенты: майор Тизенгаузен, привезший в феврале первому консулу письмо государя; обер-егермейстер Левашов, приехавший в Париж во время переговоров о Люневильском мире, чтобы защищать короля Неаполитанского; быть может, еще и другие, которых мы не знаем. Трудно исторически установить «соглашение», заключению которого они будто бы способствовали. Эта задача кажется невыполнимой.
IХ
Бонапарт несомненно помышлял об этой экспедиции и не нуждался в том, чтобы Павел внушил ему мысль о ней. Все вокруг него думали о том же, и во Франции занимались ей гораздо ранее. В 1776 году Неккер отказал в ассигновании субсидий на попытку такого рода. В 1782 году Людовик XVI принял план кампании, имевшей целью разрушение Бомбея. В более недавнее время, в ноябре 1799 г., эльзасец Нагель, бывший боевой товарищ Сюфрена и муж воспитательницы двух русских великих княжен, представил Талейрану проект нанесения сильного удара английскому могуществу в Индии.
Бонапарт, конечно, знал об этом деле и, задумываясь над ним, несомненно учитывал перспективы, которые открывало ему в этом отношении франко-русское сближение. Нужно было только, чтобы это сближение стало совершившимся фактом. Тоже очень увлекающийся, не опередил ли великий человек слишком для него медленное течение переговоров с Колычевым? На острове святой Елены О’Меара сам услышал из его уст заявление, высказанное в очень положительном тоне: «Если бы жил Павел I, вы бы уже лишились Индии. Мы с ним вместе составили проект завладеть ею». Но чего стоит этот свидетель? И какое значение имеют подобные слова, будь они даже совершенно точно переданы, перед неопровержимым доказательством фактов?
В конце февраля 1801 года, Луккезини предполагал, что первый консул занялся изучением этого вопроса. Но, пока дело шло только об изучении и проектах, факт не заключал в себе ничего таинственного, или тревожного для кого бы то ни было. Все министерства Европы были о нем предупреждены, но сама Англия не испытывала никакой тревоги. Почему? Потому что в той форме, какую принимали теперь эти проекты в Париже, они были поставлены в зависимость от одного условия, осуществление которого даже не представлялось проблематичным: по этому отдельному пункту вопрос о франко-русском соглашений не мог уже иметь места.
В Париже, в конце февраля, Бонапарт еще собирал сведения, справлялся с картами, производил расчеты; в Петербурге уже 12 января (старый стиль) Павел отправил атаману войска Донского, Орлову, приказание сосредоточить свои войска в Оренбурге и немедленно выступить через Хиву и Бухару к реке Инду, для нападения на английские учреждения. Это ли с согласия первого консула и по плану, обдуманному вместе с ним?
Уже одно число, когда происходило это событие, может поколебать подобное предположение: оно предшествовало обмену первыми письмами между обоими главами правительств. Но, кроме того, Бонапарт не был сумасшедшим, и самый характер отправляемой таким образом экспедиции не позволяет допустить, чтобы он принимал участие в ее подготовке.
Она вовсе не была подготовлена! Орлова двинули вперед без всякой предварительной попытки соглашения с азиатскими правителями, через владения которых ему предстояло проходить, без обсуждения средств, на какие он может рассчитывать в этих странах, без заготовления провианта, материалов для устройства лагеря и походных госпиталей, без денег и даже без маршрута. Карты, предоставленные в его распоряжение, доходили до Хивы. А между тем Павел предписывал генералу дойти до Ганга, и мимоходом утвердиться в Бухаре, «чтобы китайцам не досталась!»
Он продолжал фантазировать и собирал уже мысленно «все богатства Бенгалии». Воображение Бонапарта работало в другом направлении.
Так как полученные распоряжения были формальны, Орлов выступил в поход, и, по всей вероятности, первый консул даже не был об этом извещен. Атаман повел с собой 22507 человек и артиллерию, состоявшую из 12 единорогов и 12 пушек. Одному ему была известна цель этой мобилизации, представлявшейся казачкам чем-то вроде ссылки, которой подверглись донцы, или «неприятной прогулкой», предписанной им в наказание. Они пожелали следовать за мужьями вместе с детьми, и многие это сделали. Так как зима в тот год была довольно сурова, участникам этой экспедиции пришлось вынести ужасные испытания; половина одного полка чуть было не потонула при переправе через Волгу, а добравшись до Иргиза, уже на азиатском склоне, Орлов потерял большую часть своих лошадей и сам очутился без копейки. Последовавшая в это время кончина Павла спасла его. Первой заботой Александра I было вернуть несчастных казаков, находившихся еще далеко не только от Бенгалии, но и от Бухары.
Приехав через два месяца в Петербург, Дюрок писал первому консулу: «Павел стал гораздо лучшего мнения о французах; он преклонялся перед вами и очень вас любил. Он только и говорил о том, что вы делаете, и интересовался малейшими подробностями, касающимися вас». Однако ни преклонение, ни любовь не побудили царя спросить совета великого полководца относительно этого глупого и преступного предприятия.
Еще до очень недавнего времени тот же проект вторжения в Индию продолжал волновать умы; в 1801 году он не обсуждался совместно с Францией и не было даже положено начала для его серьезного выполнения. Павел не был уже больше в состоянии мыслить и действовать серьезно.
Он отдавал нелепые распоряжения, подписывал бессмысленные указы и готовился воевать в компании с Бонапартом, – создавая армии, существовавшие только на бумаге. Он продолжал перекраивать карту полушарий, любовь к чему пробудил в нем Ростопчин. В конце марта, выведенный из терпения виляньем Колычева, Бонапарт еще раз прибегнул к своим излюбленным приемам: он неожиданно обратился к Спренгтпортену с заявлением, что, за исключением требований относительно Египта, он принимает все условия царя. Взамен этого он просил только его активного содействия для нападения на Англию через Бельгию, демонстрации у берегов Ирландии и попытки нападения на Индию, относительно чего не существовало, очевидно, никакого соглашения. Первый консул предполагал произвести его из Египта. Но Павел уже не успел получить предложения, и можно сомневаться в том, что он его принял бы. Перед смертью, слушаясь внушений из Берлина, царь составил новый проект раздела и вздумал сделать из него предмет ультиматума, чтобы представить его человеку, с которым он хотел вступить в союз!
Он отдавал Баварии Зальцбург, Бамберг и Берхтесгаден; Вюртембергу – Нижний Пфальц, Мюнстер и Гильдесгейм; Дании – Гамбург и Пруссии – Ганновер, но ставя этой державе условием немедленно занять герцогство. 2/15 марта 1801 года были отправлены курьеры в Париж и Берлин с уведомлением об этом решении. На другой день пришлось посылать других: царь забыл о Швеции, и, вспомнив о ней, захотел отдать ей Любек. Местный герцог-епископ должен был получить в возмещение Бонн или княжество Верденское. От Берлинского кабинета потребовали немедленно дать свое согласие. Так как он медлил, Крюденеру было приказано оставить свой пост, если через двадцать четыре часа Ганновер не будет занят пруссаками, а Колычеву – предложить первому консулу приступить со своей стороны к его занятию. Блуждание и сумасбродство! Уже не в скромном уединении своих канцелярий, а открыто, в периодической печати, Павел дал в то же время, к удивлению современников, доказательство увеличивающегося расстройства его умственных способностей.
Х
Раньше чем прийти к желанию поделить мир с Бонапартом, он заставил окружающих его думать, что серьезно собирается вызвать «узурпатора корсиканца» на поединок. Он избрал место встречи и назначил себе секундантов. Теперь он стремился предать самой широкой гласности другой вызов, в том же роде, с которым обратился на этот раз к своим вчерашним боевым товарищам. Как предполагали защитники государя, это была, несомненно, опять только шутка, но направленная, по-видимому, автором против самого себя, под влиянием любопытного морального рефлекса: пробуждения совести, сопровождавшегося потребностью самобичевания, но соединенного также с продолжающейся работой его ненормального воображения.
Повествование об этом инциденте, принадлежащее перу Коцебу, имеет неясности и содержит некоторые погрешности в деталях, дающие повод сомневаться в истине фактов, сообщенных немецким публицистом. Однако все существенное подтверждается другими свидетельствами и не подлежит никакому сомнению. Коцебу только что вернулся из Сибири, куда был сослан при обстоятельствах, которые известны, и 16 декабря 1800 года (старый стиль) был потребован крайне спешно к Петербургскому военному губернатору, графу Палену. Он подумал, что ему предстоит вновь отправиться в окрестности Тобольска, если не что-либо худшее, а его жене сделалось дурно; но супруги быстро успокоились. С загадочной улыбкой, Пален объяснил писателю, что император решил сделать вызов всем европейским монархам и их министрам, предлагая сразиться с ними на загороженном как бы для турнира поле. Он избрал Коцебу для редактирования этого вызова, который будет напечатан во всех газетах. В нем следовало особенно упомянуть о Тугуте, а на генерала Голенищева-Кутузова и на самого Палена указать, как на секундантов царя. Его величество с нетерпением ожидал текста, который нужно было поэтому составить тут же.
Оправившись от испуга, но все еще очень смущенный, Коцебу исполнил то, чего от него требовали. Однако его работа не была принята. Тон не был достаточно «непреклонен». Он изменил текст, но был на этот раз позван к императору, который, не будучи опять удовлетворен, объяснил ему свои намерения:
– Вы слишком знаете свет, чтобы не следить за текущими политическими событиями. Вы знаете, какую роль я в них сыграл. Я часто делал глупости. Справедливость требует (смеясь), чтобы я был за них наказан, и потому я назначил себе наказание: я хочу, чтобы это было помещено в Гамбургской Газете и в других газетах.
Павел сам сочинил по-французски следующую заметку:
«Из Петербурга дошли слухи, что Российский император, видя, что европейские державы не могут прийти к соглашению, и желая положить конец войне, разоряющей их в течение одиннадцати лет, хочет предложить место, куда пригласит приехать всех государей и сразиться на определенном для подвигов поле, имея при себе в качестве оруженосцев, секундантов и герольдов своих самых просвещенных министров и самых сведущих генералов, как Тугут, Питт, Бернсторф, намереваясь сам взять с собою генералов Палена и Кутузова. Неизвестно, следует ли этому верить; во всяком случае это известие, по-видимому, не лишено основания, так как носит отпечаток того, что подвергалось неоднократной оценке».
Перечитывая эти последние слова, Павел громко смеялся и, прося Коцебу сделать немецкий перевод заметки, долго спорил относительно точного перевода последней части фразы: «dont il a еtе souvent taxе».
На другой день переводчик получил табакерку, осыпанную бриллиантами, и Пален послал немецкий текст одному гамбургскому коммерсанту, которому удалось поместить его, по предъявлении письма Петербургского военного губернатора, в местной газете, в чем сначала было отказано. Он появился 16-го января (старый стиль), а в следующем месяце, 19-го и 27-го февраля (старый стиль) № 16 С.-Петербургских Ведомостей и № 17 Московских Ведомостей поместили следующую заметку:
«Наконец открылось, что означает известие, помещенное 30-го числа минувшего декабря в С.-Петербургских Ведомостях, №№ 24 и 34. Загадка разрешена. Статья сия, которой никто понять не мог, извлечена из некоторого письма, писанного в Копенгаген бывшим датским при Российском Императорском дворе министром Розенкранцем, который рассказал, якобы Его Императорское Величество во время стола в день Рождества Христова сказал: „Что весьма бы хорошо было, если бы государи решились прекратить взаимные их несогласия по примеру древних рыцарей на определенном для подвигов поле“. На сей-то шутке помянутый датский министр основал известие, которое он послал в Копенгаген. Письмо было перехвачено; Его Величеству благоугодно было приказать напечатать в С.-Петербургских Ведомостях краткую из оного выписку и разослать оную ко всем своим министрам, при иностранных дворах находящимся. В то же самое время Его Императорское Величество приказать соизволил всему Датскому посольству выехать из Петербурга».
30-го декабря вышел № 104 С.-Петербургских Ведомостей, и ни в этот день, ни в какой-либо другой, вышеупомянутое сообщение не появлялось. Испытывая сожаление и стыд за арлекинскую выходку, благодаря которой он выставил себя на посмешище перед всей европейской публикой, Павел неловко пытался изменить мнение и так же неумело, приплетя к делу датского посланника, выдумывал способы оправдать удаление министра.
В том, что он говорил или делал, все было одним сплошным безумием. Среди деяний, связанных с его именем, за этот период его жизни только одно в значительной мере носит на себе след разумной воли, – и это новое возвращение к программе Екатерины II и в то же время формальное отречение от идей и принципов, которые сын великой государыни собирался ей противопоставить.
Он с первых же шагов осуждал и клеймил политику расширения и присоединений. Манифестом же 18-го января 1801 г. (новый стиль) он объявил присоединение к России Грузии. Эта мера, как пояснялось, была вынуждена: разорявшими страну раздорами, поселявшими вражду даже в царствующей семье; создавшейся из-за них невозможностью для страны принять самой меры для своей защиты; и отчаянными просьбами царя Георгия о вмешательстве русского правительства. В Польше и в других странах Екатерина ссылалась на аналогичные доводы или предлоги, и предпринятая ею экспедиция в Персию отвечала желанию грузин получить помощь против их соседей. Вступив на престол, Павел поспешил отозвать корпус Валерьяна Зубова; но в Грузии, как и в Персии, события шли своим естественным ходом, и аннексия становилась их следствием.
Это было новое осложнение. Быть может, Россия могла поступить лучше, чем необдуманно тратить на это средства, которые можно было с большей пользой употребить на своей собственной территории; но Павел, восставая против такой политики, пытался отказаться от нее не более, чем одобрявшая ее Екатерина.
Он обеспечил грузинам неприкосновенность их прав, привилегий и собственности. В отношениях русских завоевателей с завоеванными народами это было обычной гарантией, и Екатерина тоже следовала этой древней традиции. Павел следовал по старой колее. В общем же, пока еще незадолго до смерти, он брался за управление и установление своих отношений с внешним миром, его разум и воля совершенно помутились и неслись к бездне. Неизбежный кризис, ожидавшийся с первого дня некоторыми более прозорливыми наблюдателями, завершался после известного периода развития, которое, можно было полагать, пойдет быстрее, так или иначе он возвращал трагический исход.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
КАТАСТРОФА
Глава 14
Окончательный кризис
I
Вызов, обращенный Павлом к европейским монархам, был только некрасивой шуткой. Но очень серьезно царь делал вызов Англии, в то время, когда, чтобы сразиться с ней, у него был в Балтийском море флот, в котором из 47 кораблей едва 15 были в состоянии выйти в море. Французский союз и лига нейтральных держав сулили ему, правда, соединить для борьбы с этим страшным противником все морские державы, за исключением Турции, но союз не был заключен, и он делал все, чтобы расстроить лигу своими резкими выходками и вызовами. Пруссия не двигалась; Дания медлила; Швеция, за неимением денег, была бессильна. В действительности Россия оставалась одинокой, и в Балтийском море, как и везде, грозной армаде под британским флагом – из 205 линейных кораблей и 284 фрегатов с 139000 человек экипажа – нечего было опасаться какого-либо серьезного сопротивления.
«Император буквально сумасшедший», – написал Витворт, собираясь покинуть Петербург. Не один он высказывал такое мнение. По всей Европе тысячи голосов, опечаленных или обрадованных, но одинаково охваченных все возрастающим изумлением, вторили ему, как эхо. Так, в самой России, Бальбо писал в одном конфиденциальном письме: «Прошу вас, сударь, быть осторожным с этим письмом и тотчас же его сжечь: император сошел с ума!». То же самое говорил Роджерсон, компетентный судья, в качестве лейб-медика и доверенного лица в делах политических. Того же мнения были и в Англии, по мнению Семена Воронцова, а по свидетельству Чарторыйского: «Все были более или менее убеждены, что государь подвержен припадкам умопомешательства». Госпожа Виже-Лебрён, очень расположенная к этому государю, которым она лично могла быть вполне довольна, с сожалением описывала «капризы всемогущего безумца», которые он проявлял.
Однако был ли император Павел сумасшедшим в патологическом смысле этого слова? Становился ли он таким в этот момент? Уже раньше Чарторыйский слышал следующее восклицание из уст великого князя Константина: «Мой отец объявил войну здравому смыслу с твердым намерением никогда не заключать мира». Он слышал от одного офицера, что «он остается равнодушен, когда его бранит человек (император), явно лишенный рассудка». Но разве не говорят так ежедневно о многих людях, которых, однако, не считают психически больными? В ноябре 1797 г. французский посол в Копенгагене, Грувен, тоже говорил: «Здесь рассказывают… о новых поступках этого государя, свидетельствующих о сумасшествии». То же самое слово встречается в следующем году в записке, посланной Директории 21 октября, и в одном из писем Тугута к графу Коллоредо, от 2 января. Но, несколько лет спустя, с 1802 по 1804 год, его можно найти во всех дипломатических сообщениях, примененным к Бонапарту – консулу или императору.
Это до Аустерлица. Во время Итальянской кампании взгляд на императора Павла тоже изменяется. Победы Суворова осветили своим ярким светом и поступки коронованного безумца. Но это торжество было кратковременное, чем триумф Наполеона. Цюрих быстро изгладил славу Нови. Впрочем, в России так же, как и за границей, все ясно видели, что в достигнутых в Италии успехах интерес народа, платившего за них так дорого, не получил никакого удовлетворения, и в 1800–1801 гг. прежнее чувство вспыхнуло вновь, окрепло и определилось. Если верить О’Меару, его разделял и Бонапарт, добиваясь в то же время союза с Павлом. «Да, – будто бы сказал он однажды, – я думаю, что он утратил часть своего рассудка».