– Поди сюда. На секундочку. Мне интересно узнать твое мнение.
– Попозже! – крикнула мама из кухни. – Я пока занята!
Финн продолжал смотреть в сторону кухни, словно надеясь, что мама все-таки передумает и придет. Когда стало ясно, что она не придет, он нахмурился и снова повернулся к холсту.
Он резко поднялся с кресла – с этого старого синего кресла, в котором всегда сидел перед мольбертом, – поморщился, пошатнулся, ухватился за подлокотник. Постоял пару секунд, потом сделал шаг в сторону, и я увидела, что дядя Финн стал абсолютно бесцветный. Только галстук, повязанный вместо ремня, выделялся зеленым пятном, и весь дядин белый халат разбрызган пятнышками краски. Нашими с Гретой цветами. Мне захотелось вырвать у Финна кисть и раскрасить его, чтобы вернуть его прежнего. Чтобы он вновь стал собой.
– Ну, слава богу, – Грета подняла руки и взъерошила себе волосы.
Я разглядывала портрет. Я заметила, что на картине Финн расположил меня чуть ближе к зрителю, слегка выдвинул мою фигуру на передний план, хотя мы сидели не так. Заметила и улыбнулась.
– Он еще не закончен… да? – спросила я.
Финн подошел и встал рядом со мной. Наклонил голову, рассматривая нас нарисованных. Сначала Грету, потом – меня. Прищурился, глядя прямо в глаза той другой, нарисованной мне. Наклонился так близко к холсту, что едва не коснулся лицом влажных красок, и у меня по руке пробежали мурашки.
– Да, не закончен. – Финн покачал головой, не отводя взгляда с картины. – Видишь? Чего-то не хватает. Возможно, на заднем плане… или, может быть, стоит еще поработать над волосами. Как ты думаешь?
Я медленно выдохнула и расслабилась, не в силах сдержать улыбку. Потом энергично кивнула:
– Мне тоже так кажется. Думаю, нам надо будет приехать еще пару раз.
Финн улыбнулся в ответ и провел бледной бесцветной рукой по бесцветному бледному лбу.
– Да. Еще пару раз, – подтвердил он.
Финн спросил, нравится ли нам портрет. Я сказала, что он прекрасен, а Грета вообще ничего не сказала. Она даже не смотрела на холст. Стояла спиной к нам, держа руки в карманах. Потом медленно обернулась. С абсолютно непроницаемым выражением лица. Грета это умеет. Умеет скрывать свои мысли и чувства. Я не успела сообразить, что сейчас будет, и вот Грета уже вытащила из кармана омелу и вскинула руку. Широким жестом она стремительно провела веткой прямо над нашими головами, словно пыталась рассечь воздух, будто держала в руке что-то более грозное, чем обычную ветку рождественских листьев и ягод. Мы с Финном переглянулись, и у меня внутри все оборвалось. Буквально за долю секунды, пока мы смотрели друг другу в глаза – сколько нужно песчинке в песочных часах или капле воды в протекающем кране, чтобы сорваться и упасть? – Финн все понял. Мой дядя Финн прочел меня, как открытую книгу. Он увидел, что я боюсь, наклонил мою голову и чуть коснулся губами волос у меня на макушке. Так легко, словно бабочка присела на цветок.
По дороге домой я спросила у Греты, можно ли заразиться СПИДом через волосы. Она пожала плечами и отвернулась. И всю дорогу смотрела в окно.
Вечером я вымыла голову, трижды намылив волосы шампунем. Потом сразу легла, закуталась в одеяло и попыталась заснуть. Честно считала овечек, травинки и звезды, но ничего не помогало. Я все время думала о Финне. Как он целовал меня в макушку. Как на долю секунды, когда он склонился ко мне, все остальное исчезло: СПИД, Грета, мама. Остались только мы с Финном, и, прежде чем я успела себя удержать, у меня промелькнула мысль: а что было бы, если бы он поцеловал меня по-настоящему, в губы? Я понимаю, как это противно и мерзко, но мне хочется рассказать правду. И если по правде, в ту ночь я лежала в постели и представляла себе поцелуи Финна. Лежала и думала обо всем, что таилось у меня в сердце, о возможном и невозможном, правильном и неправильном, выразимым словами и совершенно не выразимом. А потом, когда все эти мысли рассеялись, осталась только одна: как плохо мне будет без дяди Финна.
2
Если хочется притвориться, что ты перенесся в другое время, лучше всего в одиночку пойти в лес. Обязательно – в одиночку. Если с тобой пойдет кто-то еще, ничего не получится. Чужое присутствие все равно будет напоминать, где ты на самом деле. Лес, куда хожу я, начинается за зданиями средней и старшей школы. Он начинается сразу за школьным двором, но тянется на много миль к северу, до Махопака, и Кармела, и еще дальше – я даже не знаю названий тех мест.
Заходя в лес, я первым делом вешаю на дерево свой рюкзак. А потом просто иду. Чтобы все получилось, нужно идти и идти до тех пор, пока шум города не затихнет вдали. Пока его не сменят другие звуки: треск ветвей и журчание ручья. Я иду вдоль ручья, который выводит меня к обвалившейся каменной стене. К высоченному клену с прибитым к стволу проржавелым ведром для сбора древесного сока. Это и есть мое место. Куда я всегда прихожу. В книге «Складка времени» говорится, что время похоже на старое скомканное одеяло. Мне бы очень хотелось забраться в одну из его складок. Укрыться в ней. Спрятаться в крошечном тесном пространстве.
Обычно я переношусь в Средневековье. Как правило – в Англию. Иногда напеваю отрывки из «Реквиема», хотя знаю, что это не средневековая музыка. Я смотрю на все, что меня окружает – камни, опавшие листья, голые деревья, – так, словно могу это истолковать. Словно сейчас моя жизнь зависит от того, сумею ли я понять, о чем мне поведает лес.
Я всегда приношу с собой старое «деревенское» платье от «Gunne Sax», которое мне отдала Грета. Она носила это платье, когда ей было двенадцать. Конечно, оно мне мало и не застегивается на спине, так что приходится поддевать под него рубашку. Оно больше похоже на что-то из «Маленького домика в прериях», чем на средневековый костюм, но ничего более подходящего у меня нет. Зато есть роскошные средневековые сапоги. Всякий скажет, что подобрать правильную обувку – это самое сложное. Долгое время мне приходилось довольствоваться обыкновенными черными кедами, и я упорно старалась не смотреть на них, потому что они портили всю картину.
Сапоги – черные, замшевые, со шнуровкой из кожи – были куплены на средневековом фестивале в музее «Клойстерс», куда мы ходили с Финном. Дело было в октябре. К тому времени Финн уже четыре месяца работал над нашим портретом. А на фестиваль мы пошли в третий раз. В первый раз меня пригласил Финн, а остальные два раза я напросилась сама. Как только листья на деревьях начинали желтеть, я принималась наседать на Финна насчет фестиваля.
– Ты становишься заядлым медиевистом, – говорил он. – Что я с тобой сделал?
И был прав. Это его вина. Финн буквально «болел» средневековым искусством и пристрастил к нему и меня. Сколько себя помню, мы с ним постоянно рассматривали репродукции в его многочисленных альбомах и книгах на эту тему. К тому третьему фестивалю Финн уже начал стремительно худеть. На улице было прохладно, и Финн надел сразу два свитера, чтобы не мерзнуть. Мы пили горячий яблочный сидр – мы с ним вдвоем, только вдвоем посреди жирного духа свинины, жарившейся на вертеле, и лютневой музыки, и тихого ржания лошадей, которых готовили к выходу на потешный рыцарский турнир, и перезвона крошечных колокольчиков на лапах у соколов. Финн увидел сапоги на лотке у башмачника и купил их мне, потому что знал, что я буду от них в восторге. Он помогал мне их мерить, зашнуровывал и расшнуровывал пару за парой, как будто ему больше нечего было делать. Как будто нет на свете более увлекательного занятия. Если сапоги не подходили, Финн помогал мне их снять. Иногда он случайно касался моей лодыжки или голой коленки, и я краснела. В итоге я выбрала сапоги на два размера больше. Финну я ничего не сказала, но про себя рассудила, что пусть уж лучше они будут мне велики, и мне придется носить их с носками, даже не с одной парой носков. Я не хотела, чтобы они становились малы. Я хотела, чтобы они были у меня всегда.
Будь у меня много денег, я бы купила огромный участок леса. Обнесла бы его стеной и жила бы в этом своем лесу, словно совсем в другом времени. Может, нашла бы кого-то, кто жил бы со мной. Того, кто согласился бы пообещать никогда, ни единым словом не упоминать обо всем, что относится к настоящему. Хотя вряд ли такой человек найдется. Пока что я не встречала вообще никого, кто мог бы пообещать что-то подобное.
Существует один-единственный человек, кому я рассказывала о том, чем занимаюсь в лесу. Этот человек – Финн, но вообще-то я не хотела рассказывать даже ему. В тот день мы возвращались к нему домой из кинотеатра, где смотрели «Комнату с видом». Финн завел речь о том, что все герои картины поистине обворожительны. Они все очень плотно закрыты, и было огромное удовольствие наблюдать, как они пытаются раскрыть друг друга. «Это так романтично», – сказал тогда Финн. И еще прибавил: «Жаль, что теперь так не бывает». Мне хотелось, чтобы он увидел, что я понимаю – что я готова на все, лишь бы перенестись в прошлое, – и я рассказала ему про лес. Он рассмеялся, легонько толкнул меня плечом и сказал, что я – малахольная. А я сказала, что он – одержимый, потому что все время думает о рисовании. И мы оба расхохотались, поскольку знали, что это правда. Мы оба знали, что других таких чокнутых нет в целом свете. Теперь, когда Финна не стало, никто не знает, что после уроков я хожу в лес. А иногда мне кажется, что никто и не помнит, что этот лес вообще существует.
3
Портрет нам так и не отдали. Не было никакого торжественного вручения. Никакой сопроводительной речи.
Потому что он был незакончен. Так говорил Финн. Нам нужно было приехать к нему еще раз на последний сеанс. Потом – еще раз, на самый последний. Никто против этого не возражал. Никто, кроме Греты, которая прекратила ездить к Финну по воскресеньям. Сказала, что если Финн работает только с фоном, то мы все ему не нужны. Сказала, что ей жалко тратить воскресенья непонятно на что. У нее есть дела поинтереснее.
Это было морозным январским утром, в первый учебный день после рождественских каникул. Мы с Гретой стояли на улице, ждали школьный автобус. Мы живем на Фелпс-стрит. Это одна из последних улиц на маршруте автобуса. Она находится в южной части города, а школа – в северном предместье. Если по городу, это примерно две мили. Но если идти через лес – я иногда так хожу, – получается гораздо ближе.
Из-за того что наш дом – один из последних на всем маршруте, никогда нельзя точно сказать, когда именно подъедет автобус. Если сложить вместе все школьные годы, получится, что мы с Гретой провели не один час в ожидании автобуса, стоя на улице и глядя на ряды соседских домов и лужаек. Фелпс-стрит застроена в основном коттеджами в деревенском стиле, и только дом Миллеров на невысоком холме в самом конце тупика представляет собой особняк эпохи Тюдоров. Очевидно, что это фальшивый Тюдор, потому что в эпоху Тюдоров в Вестчестере жили только индейцы мохегане. Так что даже не знаю, кого Миллеры пытаются обмануть. Хотя, возможно, и не пытаются. Может быть, Миллеры вообще об этом не думают. Но я-то думаю. Всякий раз, когда вижу их дом. Мы сами живем в двухэтажном коттедже. Он голубой с черными ставнями. А перед домом у нас растет огромный раскидистый клен.
В то утро я прыгала на месте, чтобы согреться. Грета стояла, прислонившись к стволу клена, и сосредоточенно рассматривала свои ноги в новых замшевых ботинках. Она то и дело снимала очки, дышала на них, протирала и надевала опять.
– Грета?
– Что?
– А у тебя по воскресеньям какие дела? Ну, которые поинтереснее?
На самом деле я была не уверена, что хочу это знать.
Грета медленно повернулась ко мне и улыбнулась, не разжимая губ. Покачала головой и сделала большие глаза.
– Да вот такие. Ты себе даже представить не можешь, какие.
– Да, наверное, – ответила я.
Грета перешла на другую сторону подъездной дорожки.
Я так поняла, что она имела в виду секс. Хотя, возможно, и нет. Потому что я очень даже могу себе это представить. Не хочу, но могу.
Грета опять сняла очки и дохнула на стекла, так что они запотели.
– Слушай, – сказала я ей. – А мы снова сиротки. Начинается сиротское время.
Грета понимала, о чем я. Сиротское время – это период подачи налоговых деклараций. Каждый год – одно и то же. Праздничная суета, Рождество, Новый год, а потом наши родители «выпадают из жизни» на два зимних месяца. Мы с Гретой их почти не видим. Они уходят из дома в половине седьмого утра и возвращаются лишь к семи вечера, если не позже. Такова жизнь детей двух бухгалтеров. Сколько я себя помню, так было всегда.
Раньше в период подачи налоговых деклараций, когда родителям приходилось выезжать на работу до того, как приедет школьный автобус, они просили соседку, миссис Шегнер, присмотреть за нами из окна. (Окно гостиной Шегнеров выходит как раз на наш двор.) Девятилетняя Грета и семилетняя я стояли на улице в ожидании автобуса. Мы знали, что миссис Шегнер наблюдает за нами, но все равно было стойкое ощущение, что мы – совершенно одни. Грета обнимала меня за плечи и крепко-крепко прижимала к себе. Иногда, когда ожидание затягивалось или вдруг начинался снег, Грета пела мне песенки из «Маппетов». Или «В мыслях еду в Каролину» с альбома лучших песен Джеймса Тейлора из коллекции наших родителей. Уже тогда у ее был очень хороший голос. Когда сестра поет, она как будто становится другим человеком. Как будто где-то внутри ее прячется совершенно другая Грета. Она пела и прижимала меня к себе, пока из-за поворота не показывался школьный автобус. И тогда она говорила мне, а может, и себе самой:
– Видишь, все не так плохо.
Не знаю, помнит ли об этом Грета. Я вот помню. Даже когда она вредничает и донимает меня, я смотрю на нее и вспоминаю, как все было раньше.
Пару секунд Грета смотрела на меня, пытаясь казаться равнодушной. Как будто ей все равно. Потом сказала, уперев руки в боки:
– Да, Джун, в этом-то и проблема. Твои родители много работают, дома их почти не бывает. С этим надо смириться. – Повернулась ко мне спиной и стояла так, отвернувшись, пока на дороге не показался автобус.
Мы с мамой были у Финна еще три раза. Мы стали ездить к нему не раз в месяц, а раз в две недели. И необязательно по воскресеньям. Я бы с радостью поехала к нему одна, как это бывало раньше. Хотя бы разок. Мне хотелось поговорить с ним – долго и обстоятельно. И чтобы нам никто не мешал. Но каждый раз, когда я пыталась поднять эту тему, мама отвечала: «Может быть, в следующий раз. Ладно, Джуни?» И это был не вопрос. Это был мягкий способ показать мне, как все будет происходить. Я уже начала думать, что мама использует меня и портрет, как предлог побыть с Финном. Мне всегда казалось, что они с Финном не очень близки. И, наверное, мама начала об этом жалеть. И теперь я выступала в качестве этакого Троянского коня, в который пряталась мама, чтобы подобраться поближе к брату. Это было несправедливо. А под поверхностью, словно яма с зыбучим песком, лежало горькое понимание, что следующего раза может и не быть. Вслух об этом не говорилось, но было вполне очевидно, что мы с мамой боремся друг с дружкой за последние часы с Финном.