– Он тоже никуда не поехал. Они не любят, когда их сотрудников, как это говорят у уголовников… засвечивают. А мне сильно повезло.
– Повезло?
– Конечно. Если бы не моя грудная жаба, сидеть бы мне в Соловках с некоторыми из моих коллег. Когда они узнали, насколько тревожно мое состояние, они решили дать мне помереть спокойно.
Они вышли к пруду. Пруд был окружен деревьями, которые романтически склонялись к его глади, у берега дремали утки, по воде среди отраженных ею облаков и редких звезд плыли желтые листья, словно реяли над внутренним небом. Было очень тихо, лишь с дальней стороны пруда доносился шум льющейся воды, словно там забыли закрыть водопроводный кран.
– Может быть, я стараюсь себя утешить, успокоить, а они посмеиваются и готовы забрать меня завтра.
– Сейчас наоборот, – сказала Лидочка, хотя сама не очень верила собственным словам. – Сейчас многих отпускают. Я знаю, в Ленинграде целую группу историков выпустили, Тарле, Лихачева, супругов Мервартов…
– Свежо предание, – сказал Александрийский. Он остановился на берегу пруда. Здесь фонарей не было, но поднялась луна, и бегущие облака были тонкими – свет луны пробивался сквозь них.
– Вы думаете, что он вас узнал? – спросила Лидочка.
– Вряд ли. Было темно – он вышвырнул меня, как вышвырнул бы любого из нас. Он полагал, что академики в кабинках грузовиков не ездят.
Александрийский вдруг повернулся и пошел вдоль пруда куда быстрее, чем раньше. Он стучал тростью и зло повторял:
– Ненавижу, ненавижу, ненавижу!
– Не волнуйтесь, вам нельзя волноваться, – догнала его Лидочка и попыталась взять под руку, но профессор смахнул с локтя ее пальцы.
– Бодливой корове… это я – бодливая корова! Как нелепо! Я же еще вчера был совсем нестарым и весьма подвижным мужчиной… Наверное, ненависть увеличивается от бессилия что-либо сделать.
Он быстро дышал, и Лидочка все-таки заставила его остановиться, потому что испугалась, что ему станет плохо. Чтобы отвлечь Александрийского, Лидочка спросила у него, правда ли, что Матвей Шавло был в Италии.
– Не производит впечатления настоящего ученого? – вдруг рассмеялся Александрийский. – На меня вначале он тоже не произвел. Скоро уж десять лет прошло, как я его увидел. Ну, думаю, а этот фат что здесь делает?
– Может, посидим на лавочке? – спросила Лида.
– Чтобы завтра слечь с простудой? Ни в коем случае, лучше мы с вами будем медленно гулять. Если вы, конечно, не замерзли.
– Нет, мне не холодно. – Почему-то Лидочке почудились крепкие ладони Алмазова, она даже дернула плечами, как бы сбрасывая их.
– Я не терплю отдавать должное своим младшим коллегам, но в двух случаях Академия не ошиблась – когда посылала Капицу к Резерфорду, а Шавло к Ферми.
– А как же они согласились?
– Кто?
– Резерфорд и Ферми. Они живут там, а к ним присылают коммунистов.
– Они думали не о коммунистах, а о молодых талантах. Прокофьев сначала композитор, а потом уже агент Коминтерна. Петю Капицу я сам учил – он чистый человек. И ему суждена великая жизнь. И я был бы счастлив, если бы Петя Капица остался у Резерфорда навсегда. Но боюсь, что наши грязные лапы дотянутся до Кембриджа и утянут его к нам… на мучения и смерть.
– Но почему?
– Потому что рядом с политикой всегда живет ее сестренка – зависть. И всегда найдется бездарь, готовая донести Алмазову или его другу Ягоде о том, что Капица или Прокофьев – английский шпион. А кому какое дело в нашей жуткой машине, что Капица в одиночку может подтолкнуть на несколько лет прогресс всего человечества? Это будет лишь дополнительным аргументом к тому, чтобы его расстрелять. Вы знаете, что расстреляли Чаянова?
– А кто это такой?
– Гений экономики. Талантливейший писатель. И его расстреляли.
– А зачем тогда Матвей Ипполитович вернулся?
– Во-первых, он не столь талантлив, как Капица, хотя чертовски светлая голова! У него кончился срок научной командировки, а положение Ферми в Риме, насколько я знаю, не из лучших – возможно, ему придется эмигрировать. Фашистская страна сродни нашей. Те же статуи на перекрестках и крики о простом человеке.
– Павел Андреевич!
– Вот видите, и вам уже страшно, а вдруг дерево или вода подслушают. Помните, что случилось с Мидасом?
– Не помню.
– Неужели? Это хрестоматийно! Хотя вы же дитя пролетарского образования. Так слушайте: у царя Мидаса были ослиные уши. Не важно, как он их заработал, – поверьте мне, за дело. И у Мидаса, который стеснялся такого украшения, были проблемы с парикмахерами. Тем приходилось давать подписку о неразглашении. Вы о таких слышали?
– Не в древнем мире, но слышала.
– Молодец, девочка. Так вот один парикмахер подписку дал, а тайна, которую он узнал, продолжала его мучить. И он нашептал ее тростнику. Тростник подрос, его срезали на свирель, соответствующий исполнитель принялся в нее дуть, а свирель запела: «У царя Мидаса дворянское происхождение!»
– То есть ослиные уши?
– Называйте как хотите. Анкета есть анкета! Будем возвращаться?
– Наверное, вы устали.
От основной дорожки, шедшей вдоль цепи прудов, отходила дорожка поуже. Она поворачивала налево, проходя по перемычке, отделявшей верхний пруд от следующего, лежавшего метров на пять-шесть ниже.
Они свернули на нее. Но, пройдя несколько шагов, Александрийский остановился:
– Пожалуй, пора возвращаться.
– А что так шумит? – спросила Лидочка. – Где-то льется вода.
– Вы не догадались? Пройдите несколько шагов вперед и все поймете.
Лидочка подчинилась старику. И при свете вновь выглянувшей луны увидела, что в водной глади, метрах в полутора от дальнего берега пруда, чернеет круглое отверстие диаметром в метр. Вода стекала через края внутрь поставленной торчком широкой трубы и производила шум небольшого водопада.
– Сообразили, в чем дело? – спросил Александрийский.
– Туда сливаются излишки воды, – сказала Лидочка.
– Правильно. Чтобы пруд не переполнялся. А на глубине по дну пруда проложена горизонтальная труба, которая выходит в нижнем пруду под водой, – вы можете запустить рыбку в водопад, а она выплывет в следующем пруду. Интересно?
Александрийский совсем устал и говорил медленно.
– Я прошу вас, – сказала Лидочка. – Давайте посидим. Три минуты. Переведем дух.
– Отвратительно, когда тебя жалеет юная девица, – сказал Александрийский. – Дряхлый старикашка!