– А мать?
– С матерью и ушла. Ты серебро за разговоры платил?
– За все. Иногда и разговор человеку нужен. Разве тебе за такую прихоть не платят? – Она кивнула, коротко вздохнув: наемник поглаживал ее полные наливные груди. Пальцы спустились к низу живота.
– За всякое платят. Да не за все станешь брать.
– Последний вопрос, – женщина закусила губу, подавляя вскрик сладостной боли. – Все знают, кто ты?
– Зачем тебе… нет, немногие. Из Суходола и те… – Он крепко прижал хозяйку к себе.
– Тогда покажи, почему они возвращаются.
Слуги уж встали и готовили завтрак. Пифарь сидел у печи, с недовольным лицом, поджидая наемника. Едва увидев, тут же заторопился:
– Нам давно пора в путь, а ты… если б знал, как ты проведешь ночь, я бы уехал сам.
Наемник ничего не сказал, сел за стол. В безмолвии прошел завтрак, только ложки стучали о чугун с перловой кашей. Когда Мертвец пошел на задний двор, седлать лошадь, женщина остановила его.
– Ты еще вернешься? Я снижу цену.
– Тебе просто понравилось, – он провел рукой по спине лошади, та беспокойно переступила с ноги на ногу. – Я не беру и не даю ложных обещаний. У тебя найдется еще потник? Твой отец тяжеловат даже для этого седла.
– Если вернешься, – но подала войлочный обрез. Кивком поблагодарив, наемник переседлал животное. Недолго постояв, хозяйка вернулась в сени. Не вышла проститься даже, когда Пифарь тяжело взгромоздился в седло. Она ждала, обернется ли наемник, нет, так и не обернулся. Ехал молча, немного ссутулившись. Пифарь говорил что-то, потом замолчал. Ворочался часто, вздыхая. Тишина накрыла обоих, только неспешный глухой топот копыт об утрамбованную глинистую землю. Редкие жухлые деревца вокруг, солнце, выглянувшее из-за редких облачков, засветило по-летнему жарко, горизонт поплыл, задрожал зеркалом миражей. Сколько часов прошло, а в дороге никто не встретился, будто съехали с проторенной тропы и двигались куда-то в неведомое, одни в целом мире. И вид окрест не менялся, все те же унылые всхолмья по обеим сторонам, песок и глина под ногами. Чахлые деревца, мхи да пятнами пробивающаяся травка у высохших родников. Иногда под ногами стучали камешки, тут только Пифарь понял, что дорога не один час ведет их по дну пересохшей реки, превратившийся в торный тракт.
Солнце вышло в макушку неба, когда наемник остановился. Пифарь едва слез, так болела и спина и пониже, стал растирать, устало охая, потом взялся за ту вонючую мазь, что потчевал мозоли еще вчера вечером. Невдалеке протекал крохотный ручеек, заметный лишь потому, что вокруг него зеленело пятно травы. Мертвец осмотрел лошадь, обтер и, оставив кормиться подле ручья, спустился в сухое русло, в пещерку, где уже устроился сын божий. Ели молча, передавая флягу с водой. Пифарь не выдержал:
– Зря ты так с ней ночью. Потянуло, что моя дочь? Грех это. – Наемник долго молчал, наконец, ответил:
– Она мне сказала, что бежала с матерью из Суходола. Давно это случилось?
– Тебе важно жизнь мою знать? У квестора не спрашивал?
– Он сказал, что хотел. Меня она попросила вернуться.
– Верно, всех просит. Ведь не за так же.
– Верно, поэтому и сбежали из Суходола.
Пифарь помолчал, но увидев полуулыбку собеседника, произнес:
– Ни к чему этот разговор. Но если хочешь вернуться, лучше не делай. Я встретился с женой во время скитаний, в одном портовом городе. Да, она работала как и сейчас ее дочь. Я спас ее от поношений и ножа в грудь. Хотел обратить в свою веру. А она обратила в свою, раз вернулся с ней в Суходол. Знаешь, Мертвец, – неожиданно легко и свободно произнес сын божий прозвание наемника, – я не уверен, что она вправду моя дочь. Ученики прознали, кем была, да и оставалась, супруга моя, они… должно быть, кто-то из них возлежал с ней. А может, я наговариваю, ибо боюсь их. Да, наемник, боюсь. Любовь не делится поровну, кого-то любишь сильнее, кого-то не можешь полюбить вовсе. Я говорю прописные истины, но мне надо выговориться, – наемник кивнул. – Я любил лишь одного из своих учеников, самого верного, того, что предал меня, указав дружине ордена на мой дом. Я по-прежнему люблю его, хоть он и ушел к моему отцу. Надеюсь, сидит ошуюю подле трона и поджидает меня. Ведь он единственный выполнял завет отца моего, когда остальные предали по-настоящему. Увезли, скрыли за границей, и тогда только, убедившись, что я не вернусь, что я так же полон страхом, как и они, оставили одного.
Пророк говорил эти слова глухим монотонным голосом, не поднимая глаз, будто сам с собой разговаривал, не в первый и не последний раз заводя подобную беседу.
– Ты говорил о дочери, – напомнил Мертвец, вытирая руки тряпицей. Пифарь долго следил за неторопливыми, размеренными движениями наемника, потом встряхнулся.
– Ты прав. Дочь родилась через год после возвращения, я назвал ее Паницей. Любил ее, что б там ни говорила паства. Сильно любил, веря и не веря наветам, ведь она совсем не похожа ни на меня, ни на мать. На мать стала походить позже, когда ушла.
– Ты сейчас так говоришь, – ответил наемник, не подымая головы.
– Возможно. Я тогда не думал ни о чем. Мне было хорошо с женой и с дочерью. Может, ученики мои, видя, что я отделился от них, зажил сам по себе, стали оговаривать жену. И среди моих учеников есть люди, с которыми тяжело жить, завистливые, тяжелые, неулыбчивые. Спросишь, зачем я сделал их учениками – самому непросто ответить. Поначалу верил, что изменю их, отец мой изменит. Все мы изменимся, когда уверуем. Должен же человек во что-то верить.
– Получалось, тебе поддакивали.
– Да, и мне нравилось. Нет, поначалу и вера и любовь казалась искренней, так бывает, когда кажется, что веришь и любишь, когда молод, когда хочется чего-то нового, правильного, справедливого. Когда сто дорог впереди. А потом, не пройдя и половины путей, десятой части не получив от прожитого, вдруг понимаешь: полжизни прошло, а что взамен?
– Ты так и не сказал про дочь.
– Мы устали, – не слушая его, продолжал Пифарь. – Я устал прятаться, они устали верить. Жена поняла это первой, потому и ушла. А я не стал держать, потому как сделал выбор еще раньше нее, но так старательно скрывал его – от себя, разве от нее что-то скроешь. Вот и ушла. Да и дочь выросла, ей тогда стукнуло пятнадцать, на выданье. Через год прокатилась эпидемия холеры, жена… ее не стало. Может, сейчас простит. А дочь… нет, она не станет. Я пытался найти подход к ней, оплачивал слуг, работников, присылал кого-то из Суходола в помощь. А будто в отместку. Деньги она возвращала. А может, организм таков, что не может.
– Не уверен.
– Ты лишь спал с ней.
– Я спрашивал о тебе, пророк. – Пифарь склонил голову. Наемник выглянул из пещерки, поднялся, отряхиваясь. – Нам пора, договорим позже. Путь долог, а выходит, ночевать нам придется в поле.
– Я тебя сильно стесняю. Сам хотел бы торопиться, да не умею скакать.
– Не всякий к тому приучен. Пойдем, пора двигаться дальше.
Долина не кончалась. Солнце садилось, быстро клонясь к горизонту, когда они остановились снова, у большого родника, означенного двойным крестом, выкрашенным белой краской. Подле стоял потрепанный временем глинобитный домик, похожий на опрокинутую чашу, такие часто встречаются в пустынной местности, где редки поселения и не у кого попроситься на ночлег. Когда-то, двести лет назад, Кижич являлся глухим поселком, и только после падения третьего царства и появления четвертого правитель этих земель перенес столицу в новое место, удаленное от мирских соблазнов, от высоких белокаменных домов и горожан, живущих зрелищами чужих смертей. Наверное, он тоже пытался сделать мир лучше, жаль, как все предыдущие, эта попытка приказала долго жить. Как напоминание о ней, вокруг Кижича появились вот эти строения – невысокие домики без окон, отапливаемые по-черному, где можно заночевать продрогшим, озябшим, измученным долгим переходом путешественникам. Их так и называли голвецами, в честь первого царя новой династии, вскоре проигравшего войны Урмундской республике, с этим оставившего надежды на лучшее и ушедшего в глухой монастырь доживать последние дни. Вместо него правителем царства стал избираться государь из числа приближенных к короне княжеских родов, а надзирать за ним республика поставила прокуратора, изредка наезжавшего в столицу из великого Урмунда.
Пифарь поинтересовался, далеко ли до ближайшего поселения, где-то полдня пути, ответил наемник, заходя в голвец и сбрасывая седло. Лошадь устало паслась рядом, хоть здесь начинали появляться признаки прежней жизни этих мест: колки, заполненные ивняком и ольшаником, там и сейчас родники вытягивали из посушенных холмов воду, тщетно пытаясь собрать слабые ручьи в прежние притоки. На суглинке они образовывали лишь редкие лужи, вода уходила в трещины, просачивалась меж галькой.
Ясный день обещал прохладную ночь. Наемник развел костерок, ветер унялся, так что в голвеце сделалось тепло и уютно. Бросил войлок Пифарю.
– А сам?
– Привык, – и занялся вяленым мясом. – Мертвому много не надо.
– Тебе так нравится свое прозвище, – не удержался сын божий. Наемник развел руками.
– Что поделать, доволен не только я.
– Видно, придумал недавно, раз пока наслаждаешься.
– Даже спорить не буду. Я столько раз умирал…
– Года два-три назад по-настоящему?
– Четыре, если тебе интересно. Прозвище появилось раньше, но… четыре, – наемник помолчал, Пифарю показалось, он хочет что-то добавить, нет, всего лишь взялся за второй кусок говядины.
– Ты мало о себе говоришь, не знаю, не хочешь или пока не можешь, – сын божий выждал, затем, не услышав ничего в ответ, продолжил: – Если не против, я попробую рассказать о тебе, – кивок в ответ. – Выучка у тебя воинская. Похоже, ты сражался, и мне кажется, под знаменами Урмунда. Еще я увидел на ногах следы от кандалов, такие не стираются, если носить их достаточно долго. Видимо, ты пробыл несколько лет в неволе. И твоя одежда, она из северных краев. Если ты так не хочешь ее менять, может быть, ты умер там?
Мертвец долго глядел на пророка.
– Говорить тяжко, рассказывать неинтересно. Потому я больше молчу. Но ты прав, и про солдатскую службу, и про кандалы. Как ты понял, я умирал трижды, и поскольку на мне северная одежда, именно там я обрел окончательно свое имя и призвание.