Оценить:
 Рейтинг: 0

Демонтаж коммунизма. Тридцать лет спустя

<< 1 2 3 4 5
На страницу:
5 из 5
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Сто лет спустя эстафету подхватывает Джон Милль: «Никто не имеет права принуждать индивидуума что-либо делать или что-либо не делать на том основании, что от этого ему самому было бы лучше, или что от этого он сделался бы счастливее, или, наконец, на том основании, что, по мнению других людей, поступить известным образом было бы благороднее и даже похвальнее»[67 - Милль Дж. С. О свободе // Милль Дж. С. Утилитарианизм. О свободе / Пер. с англ. СПб.: Издание книгопродавца Перевозникова, 1900. С. 209.]. Еще через сто лет к здравому смыслу современников пытается пробиться лауреат Нобелевской премии Фридрих Август фон Хайек, доказывая в своих сочинениях, что спонтанный социальный порядок систематически оказывается эффективнее высокомудрых гигантских проектов[68 - Хайек Ф. А. фон. Пагубная самонадеянность / Пер. с англ. М.: Новости, 1992; Он же. Контрреволюция науки. Этюды о злоупотреблениях разумом / Пер. с англ. М.: ОГИ, 2003.]. И наконец, в конце XX века эта важная линия человеческой мысли концентрируется в книге Джеймса Скотта[69 - Скотт Дж. Благими намерениями государства. Почему и как проваливались проекты улучшения условий человеческой жизни / Пер. с англ. М.: Университетская книга, 2005.], а само культурное явление получает название «высокий модернизм». Поскольку эта книга более известна современным читателям, я не беру на себя труд пересказывать ее содержание или приводить обильные цитаты.

Важно отметить другое: интеллектуальная традиция от Фергюсона к Скотту постепенно завоевывает позиции в академических кругах, но еще не заняла достойного места в современном массовом сознании. И это серьезно. Больше двухсот лет царит идея о простоте управления социальными процессами, несмотря не только на существование альтернативной интеллектуальной линии, представленной более чем достойно, но и вопреки постоянному практическому опровержению этой идеи, более чем убедительному, а нередко – трагическому. Ровно это и отразилось на множестве проектов международных финансовых организаций, взявшихся за благородное дело помощи разным странам переходить от запущенных экономик к эффективным. Именно на упрощенном представлении об управляемости социальными изменениями расцвел «вашингтонский консенсус». И миф о беспроблемной управляемости равным образом вдохновлял как советников от международных организаций, так и местных экспертов и политиков.

ПИР ЛЕГИЗМА

Итак, благотворный транзит мыслился как институциональное переоборудование – ремонт одних институтов и введение в действие недостающих. В связи с этим возникают два вопроса. Первый – как при этом мыслится институт; второй – что значит внедрить его или отремонтировать. Ответы на два эти вопроса фактически сливались в один. Институт – это набор формальных норм, связанных с конкретной сферой регулирования, а метод достижения целей конкретных программ транзита – принятие правильных законов. Логика здравого смысла, лежащая в основе такого подхода, очевидна. Первое: видимое различие в наборах формальных институтов в странах – «донорах» правильных институтов и в странах – «реципиентах» этих институтов, в которых реализуются программы транзита. Видимое различие подталкивает к выводу, что именно это и объясняет различие в социальных и экономических результатах. А отсюда и метод «лечения» – принятие «правильных» законов. Виднейшие экономисты полагали, что воздействие правильных законов очевидно: новые законы постепенно влияют на изменение неформальных аспектов социального регулирования, подтягивая их к формальным нормам. Фактически такой точки зрения придерживался Дуглас Норт, утверждая, в частности, что «в основе неформальных ограничений лежат формальные правила»[70 - Норт Д. Институты, институциональные изменения и функционирование экономики / Пер. с англ. М.: Фонд экономической книги «Начала», 1997. С. 58.].

Такая логика – от ясных различий к простым методам их преодоления – была присуща многим проектам в духе высокого модернизма. Один из них, мало известный, описали социальные психологи Ли Росс и Ричард Нисбетт[71 - Росс Л., Нисбетт Р. Человек и ситуация. Уроки социальной психологии / Пер с англ. М.: Аспект Пресс, 1999. С. 333–334.]. Как рассказывают – в довольно ироничных тонах – авторы, в 1950?х и 1960?х в США реализовывался проект расселения неблагополучных кварталов: «Берем городской квартал, застроенный осыпающимися трех- и четырехэтажными многоквартирными домами, и переселяем живущих в них людей в одну двадцатиэтажную башню, которую строим в центре квартала, превратив освободившееся место в детские площадки и парки. После этого садимся отдыхать, пожиная социальные плоды, которые обязательно должно принести подобное „усовершенствование“ среды обитания».

А вот и результат проекта: «По прошествии 20 лет после этого смелого, но злополучного вмешательства в жизнь бедняков правительство приступило к сносу построенных башен. Финансовые издержки этого безумия исчисляются сотнями миллиардов долларов. С точки же зрения человеческого страдания издержки подсчету не поддаются». Трагедия состояла в том, что в гигантских домах («бетон-стекло-металл») жизнь была, конечно, комфортнее, но рушилась неформальная сеть внутреннего социального контроля, которая формировалась в старых и грязных небольших домах, соразмерных человеку, и в которых все всех знали. Разрушение этой системы резко усилило все социальные девиации, которые по замыслу гигантского проекта должны были быть снижены.

Легистский подход к ремонту формальных институтов как методу транзита и приведенный Россом и Нисбетом пример имеют некий общий знаменатель. Немало институционалистов рассматривают принятие законов как некое внешнее воздействие на некоторую социальную среду. Обобщая, можно говорить о внешнем воздействии на любую «живую» систему, т. е. сложную, адаптивную, самоорганизующуюся. Два корифея кибернетики второго порядка – чилийские биологи Умберто Матурана и Франсиско Варела – предложили следующий принцип: «Внешние воздействия на живую систему не инструктивны»[72 - Матурана У., Варела Ф. Древо познания: Биологические корни человеческого понимания / Пер. с англ. М.: Прогресс-Традиция, 2001.]. Иными словами: такие системы реагируют на внешние воздействия в соответствии со своим внутренним устройством. Может показаться удивительным, но даже тексты формальных законов не обязательно инструктивны для соответствующей сферы социальных отношений[73 - Сатаров Г. А. Полицейская реформа между «что» и «как» // Отечественные записки. 2013. № 2 (53). С. 244–259.]. Любопытно, что, не апеллируя к кибернетике второго порядка, Дуглас Норт развивает в той же работе сходные идеи относительно различных реакций обществ с разной социальной средой и предшествующей институциональной динамикой на одни и те же внешние воздействия. В одном случае таким воздействием оказываются общие фундаментальные изменения в структуре цен, а в другом случае – принятие почти тождественных конституций. В обоих случаях сходное внешнее воздействие не ведет к конвергенции социальных порядков; напротив, продолжается расхождение траекторий развития.

Стандартный набор мер Вашингтонского консенсуса вместе с легистским подходом к ремонту институциональной среды стали в России сутью очередного транзитного проекта в конце прошлого века. Но в нашей стране он столкнулся с рядом общеизвестных проблем, порожденных прежде всего длительностью большевистского эксперимента. Россия не была, впрочем, единственной страной, в которой серьезные реформаторские усилия не дали ожидаемого результата. Накопление негативного опыта привело к неизбежному: в 2011 году на совместном заседании Международного валютного фонда и Всемирного банка Доминик Стросс-Кан торжественно объявил о несостоятельности и похоронах Вашингтонского консенсуса. Это заявление подкреплялось объективными данными статистики. С 1965 по 1995 год МВФ вел транзитные проекты с помощью Вашингтонского консенсуса на территории 89 государств. К 2010 году 48 из них оставались примерно в такой же экономической и социальной ситуации, как и до помощи МВФ, а в 32 – ситуация ухудшилась. В 80 из 89 стран этот подход не дал положительного результата и в более чем трети случаев дал негативный результат. Пир легизма кончился, но ощущения сытости не возникло.

Считаю нужным отметить два обстоятельства. Первое. Поддержка интеллектуалами проектов высокого модернизма имеет ясное объяснение. Поскольку высокомодернистские проекты имели научное обоснование, интеллектуалы становились держателями монопольного ресурса под названием «истинное знание», которое повышало их социальный статус. Кроме того, появлялась возможность конвертации интеллектуального ресурса во властный и иные привлекательные формы. Второе. Поразительно, что опора высокомодернистских проектов на науку имела абсолютно антинаучный характер. Например: нормальное позитивное знание исключает монополию каких-либо научных доктрин, теорий или моделей. А в высокомодернистских проектах одна доктрина объявляется монопольно истинной. Или: позитивное знание подразумевает отказ от идеи конечной истины; постижение истины – бесконечный процесс. В высокомодернистских проектах одна доктрина объявляется конечной истиной. Это превращает ее в религию.

Между тем, несмотря на долг социологии перед теорией транзитных (модернизационных) проектов, существует понимание возможных направлений усилий по приведению новых формальных норм в соответствие с системами неформальных отношений при транзите. Вот довольно ясный пример коренных различий между такими системами в демократических и авторитарных обществах. В первых разнообразные отношения имеют преимущественно горизонтальный характер. Например, если речь идет о таком фундаментальном отношении, как «доверие», то важно доверие по горизонтали: доверие к соседу, поставщику в бизнесе и т. п. В соответствии с этим и законы, и практика органов власти настроены на обеспечение горизонтальных отношений. Пример: защита контрактного права. Тут уместно напомнить, что в таких обществах и отношения между властью и обществом мыслятся как горизонтальные. И на это работает представление о суде как о посреднике в спорах, а не как о последней шестеренке в цепочке «легитимного насилия».

Иное дело – авторитарные общества, в которых практикуются в основном отношения вертикального характера. Если вернуться к случаю отношения доверия, то это доверие по вертикали. Важнее, например, доверять начальнику, а не сослуживцу. Неслучайно одним из главных достижений Наполеон считал Гражданский кодекс, ибо он окончательно разрушил устаревшие вертикальные отношения феодального общества и закрепил горизонтальные отношения прорвавшегося капитализма. Не меньшую роль сыграл Гражданский кодекс в России. Так же как символом возврата к вертикальным отношениям стал мем «вертикаль власти», 20 лет превращавшийся в практику власти. Впрочем, сформулировать вышесказанное как проблему довольно легко. Иное дело, как устанавливать приоритет горизонтальных отношений там, где 70 лет царили вертикальные. Но проблема не столько в этом, сколько в том, что такая проблема не была видна и не ставилась.

АЛЬТЕРНАТИВЫ

Ниже я буду использовать термин «проектный подход» к ремонту институтов в процессе транзита в духе высокого модернизма, как это практиковалось ранее международными финансовыми организациями и их реципиентами. Тот факт, что подобные проекты брали на вооружение легистский подход к пониманию институтов и методам их ремонта, объяснил Джеймс Скотт, когда писал, что одним из базовых свойств высокого модернизма является любовь к простым теориям[74 - Скотт Дж. Благими намерениями государства. С. 157–158.]. Я буду использовать термин «эволюционный подход» применительно к идеям, которые проповедовали Фридрих фон Хайек и его последователи, говоря о преимуществах спонтанного порядка или соотносясь с соображениями Джеймса Скотта в последних главах его книги, которые корреспондируют с мыслями о выращивании институтов, появившихся позже[75 - Институты. От заимствования к выращиванию. Опыт российских реформ и возможности культивирования институциональных изменений [Текст] // Кузьминов Я. И., Радаев В. В., Яковлев А. А., Ясин Е. Г. К 6?й Международной научной конференции «Модернизация экономики и выращивание институтов», Москва, 5–7 апреля 2005 г. М.: Изд. дом ГУ ВШЭ, 2005.]. Последние выглядят привлекательно, но, увы, еще не очень помогают с переходом от формулирования цели к объяснению того, как может осуществляться такое выращивание.

Противопоставление конструирования и выращивания может показаться искусственным и потому непродуктивным по двум причинам. Первая может быть выражена примерно таким возражением: «Выращивание – это тоже проект, почему он должен быть лучше?» Для второй причины можно представить себе иные вопросы-возражения: «Надо бы тогда определиться с понятием проекта. Включает ли оно ясное целеполагание, планирование, контроль и все остальное, что присуще нормальным проектам? И означает ли отрицание проектного подхода отказ от попыток совершенствовать нашу социальность? И мыслима ли движимая такой целью активность людей с отказом от целеполагания, планирования и т. п.? И разве то, что Хайек называл спонтанным порядком, не возникало в результате последовательности конкретных проектов?» Мои ответы на все перечисленные вопросы будут объединены в одну последовательность объяснений.

Мы можем уподобить частному проекту как элементу культурной эволюции конкретное спаривание особей в процессе филогенеза, в результате которого появляется и доводится до жизнеспособного состояния новый представитель данного вида. Целеполагание в виде работающего инстинкта налицо. Просто оно связано не с эволюцией вида, а с более частными «интересами». Но точно так же и с культурной эволюцией – с тех времен, как она фиксируется, и практически по сию пору. Можно даже говорить о специфических формах планирования в виде приманивания самок. Но дело не в этом. Попробуем представить себе эволюцию видов, в которой один представитель вида говорит остальным: «Всем парам предписываю размножаться без всяких мутаций, чистым копированием поочередно отца и матери. Мутации – только мои. И я сам решаю, какие остаются, а какие отбраковываются». В той мере, в какой это реализуемо, такой вид обречен на вымирание. Эта фантазия может показаться совершенно нелепой, если бы она не осуществлялась на практике в сфере культурной эволюции. В частности, именно так осуществлялась научная политика в СССР. Результаты известны. Невежество государства, бесспорно, является тривиальным следствием общего невежества. Но в обществе последнее компенсируется свободой и разнообразием меры невежества. А государство многократно усиливает свое невежество и приумножает его негативные последствия централизованным могуществом своей власти и уверенностью в своей непогрешимости.

Неслучайно главным героем цитировавшейся мною книги Джеймса Скотта является государство, монополизирующее производство социальных изменений. И, как подчеркивает автор, эта монополизация не знает идеологических границ. Пример со сносом трущоб я приводил выше. Итак, главное отличие естественного процесса – это отсутствие монополии. Второе – отсутствие централизации. Например, если мы говорим о формировании неденежного обращения в средневековой Европе, то это нецентрализованный процесс самоорганизации, множественных локальных экспериментов (проектов) и столетия отбора работающих образцов. И только потом появление формального института. Судья внешний, точнее – коллегия судей: время; меняющиеся условия (вроде последствий чумы); непреднамеренные последствия самих микропроектов и просто случайные и не имеющие отношения к делу обстоятельства. В результате отбора побеждает необязательно мыслимый лучшим вариант, но уж точно на некоторое время работоспособный.

Наконец, уместно вспомнить, что человеческая культура имеет опыт «выращивания» в буквальном смысле этого слова. Речь идет о доместикации и селекции растений и животных. Несколько тысяч лет, не располагая никакими знаниями в сфере эволюционной теории, генетики и эволюционной генетики, наши предки совершали культурную революцию и в сфере снабжения себя продовольствием, и в сфере передвижений и перемещения тяжестей, и, параллельно, в социальной сфере (например: прямое убийство животных произвольными людьми отошло в сферу рудиментарных и диковатых развлечений). Мы пока вполне можем быть уподоблены нашим предкам в части нашего понимания нашей социальности. Социология как наука родилась одновременно и под влиянием зарождения социального утопизма эпохи Просвещения. И как наука она часто обслуживала высокий модернизм. А ее заслуги перед, скажем, идеей выращивания институтов просматриваются довольно смутно. Так что мы обречены пока идти по стопам наших предков, пытаясь влиять на свою социальность. Ведь принцип «Не навреди!» здесь уместен не меньше, чем в медицине.

Заключая этот раздел, считаю важным ответить, что Дуглас Норт, как мне представляется, все-таки внес вклад – возможно, не помышляя об этом, – в развитие идей Фридриха фон Хайека. В своей следующей книге Норт резко поменял отношение к институтам: не предлагая жесткого определения института, автор, как следует из названия книги, пытается сформировать новое понимание этой категории у читателей[76 - Норт Д. Понимание процесса экономических изменений / Пер. с англ. М.: Изд. дом Гос. ун-та – Высшая школа экономики, 2010.]. Что касается моего понимания, навеянного книгой, то я бы сформулировал его в слегка математическом духе: «Институт – это набор из трех взаимосвязанных объектов: формальные нормы, неформальные предписания и условия их функционирования». В книге Норт сводит последний член тройки к убеждениям людей. Но этого явно маловато, тем более что, как доказывает социальная психология, в поведении людей социальные обстоятельства часто довлеют над убеждениями. Но это не очень существенно. Гораздо важнее другое. Столь же ненавязчиво автор проводит мысль о том, что работоспособность института обеспечивается комплементарностью трех компонент, которыми он образуется. Отсюда следует, что эволюционный процесс институционального дрейфа работает именно на формирование такой комплементарности путем отбора и подбора соответствующих компонент и их свойств. Это обеспечивает работоспособность институтов спонтанного порядка. А вот проекты, в которых такая комплементарность целенаправленно конструировалась бы, мне неизвестны.

О ВЫРАЩИВАНИИ ИНСТИТУТОВ И ТРАНЗИТЕ

Мне крайне прискорбно начинать этот последний раздел статьи с крамольного заявления: «Никаких институтов в реальности не существует». Если бы в результате этого интеллектуального преступления было заведено дело, то грамотный следователь, назначенный на расследование этого гнусного и беспрецедентного преступления, спросил бы меня: «А что же существует?» И я, к этому времени запуганный и деморализованный, начал бы выкручиваться и оправдываться, что, дескать, я не знаю – существуют ли институты в реальности или нет. Это с легистской точки зрения все просто: коли есть формальные законы – вот они, напечатанные в «Российской газете», – то есть и институты. Вот еще: сохранились скульптуры некоторых римских сенаторов; известно здание, в котором они заседали. Значит, в Древнем Риме, поскольку есть такая организация, существовал институт законодательной власти. Но новый взгляд на институты, заведомо более адекватный и работающий, делает их совсем уж эфемерными. Я вот точно признаю, что институты – это сконструированная нами абстракция, которая облегчает нам изучение нашей социальности и, при некоторых дополнительных условиях, влияние на нашу социальность. «Ну хорошо, – скажет следователь, – а есть ли что-то в ваших представлениях о нашей социальности, что можно с высокой степенью убежденности считать существующим в ней?» И я бы почти без раздумий ответил бы, что да, нечто такое существует. Это необозримая совокупность постоянно идущих взаимодействий между людьми. От мимолетных столкновений до важных контактов, как сейчас с моим следователем. Ее трудно себе представить. Она гораздо масштабнее взаимодействий между нейронами в моем мозгу. И каждое взаимодействие сложнее простых сигналов, передаваемых от одного нейрона к другому. И эта совокупность несопоставимо сложнее сети нейронов. А если еще вспомнить, что наши коммуникации (частный случай взаимодействий) подвержены постоянным искажениям передаваемых смыслов, то все станет уже совсем страшно. И все это – наша социальность, точнее – только часть ее. Вот и получается, что приходится мыслить ее, в частности, как совокупность институтов. Но даже здесь мы не рискуем идти достаточно далеко. Например: есть институт брака и есть институт собственности. Как провести границу между ними? И можно ли ее провести? А если нет, как изучать объект, не обладающий границей? Ведь что такое, например, процессы самоорганизации в рамках института? Где эти рамки, и если их нет, как описать процесс? Это были только самые простые вопросы.

Я хотел бы снять с себя по крайней мере часть подозрений в каком-либо интеллектуальном хулиганстве. Ведь все, что я написал про мифичность институтов, есть незамысловатое частное следствие из положений одной из влиятельных современных философских традиций в диапазоне от радикального конструктивизма до эволюционной эпистемологии[77 - Цоколов С. Дискурс радикального конструктивизма. Традиции скептицизма в философии и теории познания. M?nchen: PHREN Verlag, 2000.]. Из известных мне направлений философской мысли это в максимальной степени и наперекор традиционным границам корреспондирует с самыми различными и важными продвижениями в современной науке. Неслучайно наиболее фундаментальная теория современного общества воздвигнута в рамках именно этой научной парадигмы[78 - Луман Н. Общество как социальная система / Пер. с нем. М.: Логос, 2004; Он же. Социальные системы. Очерк общей теории / Пер. с нем. СПб.: Наука, 2007.]. Но мне близко это направление человеческой мысли прежде всего потому, что оно выдвигает наиболее гуманистическое представление о «Человеке познающем», отвергая старое представление о познании как об «отражении реальной действительности» и выдвигая вместо этого человека, познающего окружающий мир, конструируя представления о нем и постоянно проверяя свои конструкции. Только такой человек мог создать культуру, как бы мы к ней – в ее разнообразных проявлениях – ни относились.

Поэтому все сказанное в начале данного раздела призвано не напугать, а вызвать настороженность. Социальность на данный момент – самый сложный объект, с которым имеет дело человеческий разум и который испытывает на себе человеческое стремление все совершенствовать. А ведь мы даже еще и не научились толком оценивать ущерб от ошибок в социальном регулировании при вожделенном усовершенствовании. Может, это даже и хорошо. Но дело не в этом, а в том, что настороженность в такой ситуации должна вызываться не сложностью социальной реальности, а нашим пренебрежительно упрощенным пониманием ее, нашей уверенностью в том, что мы ее изучаем, в то время как мы изучаем всего лишь наши примитивные представления о ней. И такая настороженность должна превращаться в осторожность, когда достигнутые нами озарения, восторги в отношении наших новых мыслей о наших новых фантазиях побуждают нас к немедленному совершенствованию нашей социальной жизни. Особенно когда, располагая всеми ресурсами властных полномочий, мы можем осчастливить сразу всех, быстро и невзирая на.

Если вернуться к сравнительно безобидной истории со сносом гарлемов по всей Америке, которую затеяли демократы, получившие власть в богатеющей после войны стране, ею не затронутой, то там ведь случилось вот что. Затейники были достаточно искушенными, чтобы в новых условиях фиксировать уровень социальных девиаций, которые и послужили причиной всего проекта. И когда они, к своему ужасу, стали постоянно фиксировать рост девиаций вместо падения, они и обратились к социальным психологам. Тот диагноз, о котором писали Росс и Нисбет, был установлен учеными постфактум. А мог быть поставлен до. Я знаю как минимум две подобные истории уже на территории современной России, когда диагноз был тоже патологоанатомическим (в социальном смысле).

Человеческое знание развивалось с наблюдения за ночными и дневными светилами, отдаленными от нас на гигантские расстояния, затем к физическому миру рядом с нами, дальше – к нам самим: нашей физиологии и психике и, наконец, к нашей социальности. Это было движение по нарастанию сложности объектов изучения. Но наш здравый смысл подсказывал другое – что это движение от неочевидного к очевидному. Судите сами: если мы изучаем себя самих, свое собственное устройство, то оно от нас скрыто, пока мы не начали вскрывать себе подобных. Но уж с социальностью-то совсем все ясно. Мы ведь сами всегда внутри нее. И вскрывать ничего не надо! И уж как-нибудь мы сами сообразим, как тут и что. И уж тем более когда мы забираемся все выше и выше по лестнице нашей социальности. И нам все виднее и виднее все вокруг. А результат налицо.

Я склоняюсь к тому, что следование базовому принципу «Не навреди!» неизбежно подталкивает к стратегии выращивания институтов, а не к их конструированию. И, руководствуясь исходным смыслом слова «стратегия», мы должны формулировать, как осуществляется такое выращивание. И начинать надо с создания организации САД – Совет адвокатов дьявола. Это некий синклит злых, но искушенных ученых, общественных деятелей и бывших должностных лиц, которые должны 1) критиковать любые социальные проекты власти; 2) предлагать альтернативные подходы к решению задачи; 3) заказывать исследования, когда не хватает нужной информации; 4) контролировать реализацию проектов в части ее соответствия публично заявленным целям и для выявления непреднамеренных последствий их реализации. Никакой проект не может быть реализован, если он не согласован с такой службой.

Разработка и реализация проектов социальных изменений должны соответствовать следующим принципам (требованиям).

1. Публичность на всех этапах. Это обеспечивает внешний контроль и дисциплинирует исполнителей. Ограничение публичности возможно только в рамках закона и только в интересах национальной безопасности. Однако такие ограничения могут быть оспорены в суде как наносящие ущерб общественным интересам.

2. Обоснование необходимости решения именно данной проблемы в сопоставлении с другими проблемами. Речь идет о расходовании денег налогоплательщиков. Следовательно, нужно получать подтверждение от их имени, убеждая их, что они мечтают именно об этом.

3. Открытое авторство любого проекта, независимо от того, является ли автор (авторы) должностным лицом или независимым экспертом. Это заставляет работать (восстанавливать) институт репутации.

4. Возможность авторского контроля над исполнением проекта, который может осуществляться под эгидой и от имени САД в случае жалоб авторов на исполнителей.

5. Наличие измеримых «потребительских» индикаторов достижения желаемого результата. Предполагается, что любой проект связан с решением некоторых выявленных проблем, в чем заинтересованы граждане или группы важных интересов, страдающие от этих проблем. Их страдания должны уменьшаться в результате реализации проекта, и это должно быть измеримо.

6. Конкуренция различных методов решения проблемы. Как правило, крайне спорно, что данный конкретный метод (подход) позволит решить данную проблему. Кроме того, часто оказывается, что разные методы релевантны для разных территорий или социальных групп. Поэтому целесообразно экспериментировать с разными методами. Было бы уместно доверить выбор методов территориальным единицам или социальным группам.

7. Учет комплексности института как состоящего из трех комплементарных составных частей. Это значит, что любой проект, связанный с реконструкцией или введением нового института, должен влиять и на формальные нормы, и на неформальные ограничения, и на условия их функционирования. Он должен также способствовать их притирке друг к другу.

8. Использование ресурсов самоорганизации местных сообществ и внетерриториальных сообществ. Есть основания подозревать, что на убеждения людей и сферу их неформальных отношений лучше влиять им самим (в силу деликатности проблемы). Любопытно, что известный план Маршалла предусматривал именно такой подход в делах приучения граждан Германии к демократическим институтам после 1945 года.

9. Мониторинг реализации проекта и учет выявляемых непреднамеренных последствий его осуществления. Это предусматривает гибкость планирования проекта с учетом возможности модификации планов в ходе их осуществления. Мониторинг осуществляется руками САД.

Внимательный читатель может заметить, что данный список имплицитно содержит способ порождения проектов, в некотором смысле имитирующих эволюционные принципы. Прежде всего, отдельно выделяется институция (САД), выполняющая, наряду с прочим, функцию естественного отбора. Очень важно, что она отделена и от разработки проектов, и от их выполнения. Предусмотрен элемент случайности и конкуренции мутаций – пункт 6, в том числе и с помощью допуска тех, «на ком» экспериментируют, к выбору того, с чем экспериментируют. В каком-то смысле все это должно быть аналогично селекции, которая также имитирует ускоренный естественный отбор.

Здесь я считаю уместным один терминологический комментарий. Перечисленные выше пункты относятся к тому, что во времена более точного использования важных слов именовали стратегией. Позволю себе не очень престижное цитирование из Википедии, где стратегией не совсем точно называют «общий, не детализированный план, охватывающий длительный период времени, способ достижения сложной цели, позднее вообще какой-либо деятельности человека». Здесь самое неуместное слово – «план», а самое правильное – «способ». Ведь стратегия исходно не план (это ближе к тактике), стратегия – это общие подход, метод, совокупность принципов, которыми надо руководствоваться, чтобы выиграть в войне в целом (первоначально, по греческому происхождению понятия). Наши предки три тысячи лет назад руководствовались уже накопленным к тому времени опытом ведения войн, а потому понимали, что план выигрыша войны – бессмыслица, что он в ходе войны неизбежно будет меняться, что даже боги не всегда могут предвидеть будущее. Ближе к нашим временам произошел семантический сдвиг, когда начали придумывать кучу бессмысленных и даже опасных планов (вроде переселения гарлемов, которое было описано выше). И чтобы придать этим бессмыслицам вес, их стали называть стратегиями. В результате мы стали забывать, что для достижения результата часто важнее понимать КАК делать, а не ЧТО делать. Короче говоря, предложенное выше – пунктирный набросок стратегии, т. е. представления о том, КАК делать.

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

В нашем распоряжении есть один ресурс, который столь же важен, сколь и пренебрегаем. Это наш социальный опыт, политический опыт, особенно когда речь идет о негативном опыте. И есть страна, которая богата неисчерпаемыми залежами этого ресурса – негативного опыта, не меньше, чем природными ресурсами. Разбазаривать этот уникальный ресурс столь же безнравственно, как и природные ресурсы. В сфере обобщенно социального, особенно в его политической зоне, негативный опыт традиционно влечет отрицание и замену. Последняя стандартно не более обоснована, чем то, что было до нее и привело к отрицательному результату. Все это к тому, что богатый отрицательный опыт требует вдумчивого анализа и не менее вдумчивых выводов. Выводов не о замене, а о следствиях. В том реальном мире, в котором мы живем, в мире, если использовать придуманную нами терминологию, который переполнен нелинейной динамикой, в котором хаос сосуществует с порядком, надо уметь задавать социальной природе нестандартные вопросы и не искать единственно правильного ответа.

Представляется, что соображения, изложенные выше в этом тексте, вряд ли покажутся экстравагантными тем, кто достаточно внимательно следит за происходящим в науке последние тридцать лет, помимо модных тем. Но не уверен, что они придутся по вкусу остальным. Изменения в науке и в научном мировоззрении характеризуются растущим отрывом от того, что принято называть здравым смыслом, стремительно становящимся архаичным. Но надо думать о том, как это преодолевать, и делать это.

ВОЗВРАЩЕНИЕ АКТОРОВ

ДИНАМИКА ПОЛИТИЧЕСКИХ РЕЖИМОВ И ЕЕ ИНТЕРПРЕТАЦИИ[79 - Первоначальная англоязычная версия статьи опубликована в журнале Post-Soviet Affairs (2018. Vol. 34. № 5).]

Владимир Гельман (Европейский университет, Санкт-Петербург, Университет Хельсинки, Хельсинки)

Тридцатилетие краха коммунистических режимов в Европе и СССР – весьма полезный повод для критического переосмысления не только самих посткоммунистических трансформаций, но также исследовательских подходов к их изучению. За три десятилетия эти подходы поменялись на 180 градусов: на смену явно неоправданному оптимизму, который господствовал вскоре после 1989 года, три десятилетия спустя пришел не менее неоправданный пессимизм. Многие ученые, эксперты и аналитики, изучающие посткоммунистический мир, наперебой предлагают объяснения неудач демократизации и словно соревнуются в мрачных прогнозах на будущее, сознательно или нет впадая при этом в смертный грех уныния. Я полагаю, что такой фокус исследовательской повестки является контрпродуктивным и в познавательном плане: он носит детерминистский характер и не помогает выявить источники и механизмы политических изменений. Он подменяет ответ на вопрос о том, почему у России (и не только) не получилось встать на путь демократизации, либо утверждениями о том, что у этих стран ничего хорошего получиться в принципе не могло, либо инвективами в адрес Путина и многих других политиков.

В качестве альтернативы господствующим подходам я предлагаю такой взгляд на политическую динамику в посткоммунистических странах, который концентрируется на анализе интересов и стимулов основных политических игроков и тех ограничений, с которыми они сталкиваются в политическом процессе. Смена аналитической оптики с нормативной («как должно/не должно быть») на позитивную («как на самом деле») открывает возможность выявить причины сходств и различий путей преобразований в посткоммунистических странах в ходе сравнительного анализа и дает основания для более обоснованных поисков ответа на вопрос «почему?».

ПО ТУ СТОРОНУ ПЕССИМИСТИЧЕСКОГО КОНСЕНСУСА

Начало 1990?х можно назвать самым счастливым моментом в истории для исследователей демократии. Падение Берлинской стены, а затем и крушение коммунистического строя, казалось, расчистило путь для ее торжества в мировом масштабе и, как считалось, должно было привести к «концу истории»[80 - Fukuyama F. The End of History and the Last Man. New York: Free Press, 1992.] – завершению манихейского конфликта между Добром и Злом. Проявлением чуть ли не единодушного оптимизма относительно будущего демократии и политической динамики в Европе, Евразии и других регионах мира стали десятки книг и сотни статей с многообещающими названиями вроде «От коммунизма к демократии». В какой-то мере эти концепции напоминали голливудские фильмы, построенные вокруг конфликта между «хорошими» и «плохими» парнями: в конечном итоге «хорошие парни» побеждают и все заканчивается хэппи-эндом. Но реальная жизнь намного сложнее голливудских блокбастеров. Эпоха «больших надежд» сменилась эпохой «великих разочарований». Сегодня многие, а то и большинство ученых, наблюдателей и аналитиков расценивают политические тенденции в посткоммунистическом мире как практически безнадежные. Продолжая кинематографические аналогии, можно сказать, что в политической науке произошел переход от «голливудской» парадигмы к стилистике «а-ля фильм-нуар»: положительных героев не существует в принципе, есть только отрицательные, а общемировая политическая динамика сегодняшнего и завтрашнего дня выглядит мрачно. С одной стороны, новые вызовы, с которыми столкнулись развитые демократические страны, и неадекватные реакции демократических правительств в условиях глобального тренда к «новому популизму» ставят под сомнение, если не дискредитируют саму идею демократии, и по всему миру вновь поднимает голову «скромное обаяние» авторитаризма в его новой ипостаси. С другой стороны, некоторые авторитарные режимы оказались весьма «живучими», а старые и новые демократии во многих регионах мира (отнюдь не только в постсоветской Евразии) сталкиваются с множеством проблем в экономической и политической сферах. И частичная реставрация реального или воображаемого «старого доброго» недемократического порядка зачастую рассматривается как достойная альтернатива неприглядному статус-кво.

Эти тенденции не могли не оказать влияния на исследования динамики режимов постсоветской Евразии: сегодня здесь фактически господствует «пессимистический консенсус». Тот факт, что ни в одном из двенадцати государств бывшего СССР (за исключением стран Балтии) за почти 30 лет независимости не была построена даже минималистская электоральная демократия, подталкивает ученых самых разных взглядов и направлений к выводу, что как минимум в обозримом будущем дальнейшей демократизации здесь ожидать не следует. Что же касается России, то практически все считают, что авторитаризм сохранится в ней надолго. Эти преобладающие представления отражены в названии недавно вышедшей книги – «Просуществует ли путинская система до 2042 года?»[81 - Травин Д. Просуществует ли путинская система до 2042 года? СПб.: Норма, 2016.]. В лучшем случае ученые выражают осторожную надежду, что долгосрочные эффекты экономического роста, наряду со сменой поколений, смогут через несколько десятков лет создать благоприятные условия для демократизации в России[82 - Hale H. E. Patronal Politics: Eurasian Regime Dynamics in Comparative Perspective. Cambridge: Cambridge University Press, 2015; Treisman D. Income, Democracy, and Leader Turnover // American Journal of Political Science. 2015. Vol. 59 (4). P. 927–942.]. И хотя экономисты высказывают сомнения в возможности устойчивого роста и развития российской экономики в условиях низких цен на нефть и санкций[83 - World Bank. Modest Growth Ahead: Russia Economic Report. 2018. № 39; https://openknowledge.worldbank.org/bitstream/handle/10986/29913/127254-WP-PUBLIC-ADD-SERIES-JunefinalRussiaEconomicReportENG.pdf?sequence= 1&isAllowed=y (доступ 29 января 2021).]


Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
<< 1 2 3 4 5
На страницу:
5 из 5