Кто сказал, кто знает куда ведут все дороги? Пустой фужер наполняется изнутри, а не снаружи. Все дороги ведут. Все мечты бодрят. Все люди хотят. И если в этой ночи есть смысл, пусть она продолжается.
Каждый знает какой дорогой ему идти, каждый строит отривы. В них пустота, которая дарит щедроты новых надежд. Новые люди. Новая честь. Новая совесть. И новые сети открытий. Радость пустых калдер, щедрость безлюдных мест, время открытых дорог, счастье пустых надежд.
Июль. Секс. Дорога, которая стремительно уводит вверх…
Drive, driven
Gave, given. Дробный дождь падает на стекло. Медленно движется авто, проплывают улицы. В тихом танце блестит кирпич мостовых. Запах дуста и старой кожи. Легкий привкус дюшеса. Сквозняк, заглядывающий в окно, несет холод и сырую морось. Влажный воздух, протискиваясь в щель, бодрит, бродя по салону. Остается на щеках влажной сыростью и пленкой холода. Слепо барахлит мотор, раскачивая кресла. Юркий шорох шепота, включает в тихий танец, медленно плавно скользя на поворотах. Слышен ропот, двигатель дрожит. Осень, прохладой раскачивает листья в канавах и решетках стоков, дарит плен дождливых сейд. Плачет дождь, оседая на стеклах витрин и пустых мостовых. Теплая ночь, по-осеннему мягкая в прохладе мокрого бриза, манит танцем больших городов. Огни порта у самых мачт вяло, глухо давят пустой воздух над пристанью. Колышется черный плес, упираясь волнами в киль. Рыжая провинциалка в рыжих клетках на черном пальто, трогает носик под фонарем. Дорога под склоном, круто уходит вверх у самого порта, утопает в темноте, расцвеченной фарами шатающегося такси. Мягкое дрожь подается повороту. Что-то уходит, в этом движении вперед. Осень. Запах дождя и прелых листьев в парфюме духов. Медленно тают склоны. Что-то меняется. Но разве стоит задумываться что. Drive, driven. Gave, given.
Мелькает за окном дорога, проносятся в медленном танце клумбы и сливы, зеркало на повороте в муниципалитет. Запах прелых листьев становится необорим. Закрывая глаза, думаешь о дороге, пыльных мостовых и глубоком журчании воды. В лужах и растоках, в грязи мостовых и парков, тает ломкий свет, отражаются фары. Одиночество на мелькающих улицах как будто питает саму ее пустоту. Тишина, расползаясь по закоулкам, затопляет собой все, каждую щель в растресканной брусчатке, штукатурке домов и клумб. Ползает по фронтонам и ступеням театра. Он спрятался в глубине проулков, – старый и переживший тебя на добрый десяток лет. Если не больше. Кто знает.
Софоры висят вяло опустив сосульки семян, и только пустой ветер редко трогает их. Все еще живые, одетые в шапки листвы, акации сжимают зеленый тоннель улочек, нависая ветвями. Что-то меняется в этом вечном ритме эфемерных страстей, дорог, которая уводить вдаль сворачивается в кольцо. Что-то уходит, что-то остается по-прежнему. Здесь особенно это заметно. Старый город. В старых улочках. – Сделаем еще круг. Водитель молча, прибавляет газа, и я прошу его не торопить езду.
Пока мы едем, тоннель становится ясней, в его ветвях купаются листья, и я забываю зачем сюда возвращаюсь. Я возвращаюсь. Каждый раз, думая о чем придется. В шапках листвы утопает бледно-зеленый свет, кропит серую полосу дороги, вычерчивая острые тени. Тихо и покойно на улочках. Пустынно и серо. В бледном свете флуоресцента зависает воздух, прозрачной шапкой дыша на меня, запотевают окна, и я провожу рукой. Старые улицы старого города полны ночью, ее прохладой и теплом. Раскачивается авто, приносит свежий ветер. Дождь почти прошел и только редкие ручьи по стеклам, говорят мне что все и вся здесь забывается. Здесь забываются. В канавах и на обочинах, слабо тянутся по вымокшей мостовой лужи. Сверкают под витринами и фонарями. Silvery night. I stay, I prey. See you haven one day…
Что-то всегда остается здесь со мной, что-то остается во мне, заставляет возвращаться. Старый город сулит загадки и тишину, глубина на этих улицах двадцать тысяч лье под водой. И пока, мы вновь делаем круг, я откупориваю вино. Шампанское бодрит, отступая под ветром сладкой нотой, щекочет небо и тянет на дно, в яму кожаных чехлов. Сладкий привкус летучих спиртов парит в сквозняке, льется внутрь салона. Плавают запахи кожи и старого города. В этом аромате сточных вод, повисает марево зеленых огней, не спеша убаюкивающих, тянущих в ночь, пробегают тени сладкой луны, касаются крыш авто, – спящих, закрывших зеркала фар, подмигивающих стальными бликами в габаритах полусонных глаз. Сон здесь частый свидетель, и желанный гость. Играет в стекле луч освещенных дорог.
Плавно двигаясь, шуршат шинами встречные авто. На развилке перед небольшим пятачком зарытого в низменности депо, нам приходится притормозить. Желтый свет фар, мелькая, ползает по креслам и нашим лицам. Поездка закончена. Я здесь выхожу. Шампанское еще только бурлит в моей голове. Ленивая ночь плавает в шапках акаций и софор. И я не верю своей удаче. Ночное кафе. Раскинув свои объятия, оно словно ждет. Столики на воздухе под сорокалетней сливой, уже пустуют и это только начало ночи. Здесь все не так. Старый город.
Мелкие тени ветвей рисуют раешник на моем столе, и я допиваю вино. Что-то в этой тишине и море ночных огней есть. Они гонят ночной свет под луной и флуоресцентом на шапки акаций и слив. Старая софора здесь была всю мою юность, и пожалуй, будет еще чью-то жизнь. Падает звезда в темной бездне пустая пелена черной тафты на небе, и я остаюсь. Я все еще здесь.
Терпкий вкус хурмы в освежающей прохладе, лишь еще больше освежает. Аромат кофе и ленивые тени официантов ползают по асфальту и цоколю кафе. Странно. Еще немного и покажется, что оно вымерло. Но жизнь здесь не прекращается. Над старой сливой, меркло пуская лучи, зависла луна, обливая тенью массив на краю кафе. Старые дома. Низкие, трехэтажки. Что-то уходит. В этом танце лунных ночей, в прохладе осени, что-то пышет жизнью и пахнет хурмой. Что-то становится старым и ветхим, пахнет ветошью и дождем. Что-то становится моим. В этой прохладе все еще теплой ночи, что-то зовет и тешит меня. Я остаюсь. В этом мерцании габаритных огней и тишине фонарей, глухих улиц, в тенях оплетающей меня тишины, в мелко подрагивающем флуоресценте, зеленом свечении фонарей, шапках акаций и слезливо вальсирующих ручьев, мелко падающем дожде, накрапывающем под козырьками пустого кафе. Не задумываясь, не теша себя, не зная, что ждет впереди, не ведая радости и тоски. Не оставаясь, чтобы выяснить это, чтобы стать кем-то другим. Оставаясь, чтобы остаться. И только это важно. В этом пустом ропоте и тишине старых улиц, под сенью лунных огней, в раешнике пышных крон, зелень на голых ветвях дарит ночь уставших людей. Drive, driven. Gave, given. I can’t myself await… Тихо журчит вода, падает вновь звезда. Что-то рождается. В этом вине плавают капли ночного неба, бегают огни в стекле. Плавно скользят капли на крышах авто. Бряцают собираемые ложки и чайный сервиз. Плавают в лужах фонари. Кажется, ночь зовет с собой. Но она зовет только, чтобы остаться. И я чувствую запах вина в терпком аромате листвы. Желтые бока хурмы мерцают в бликах. Не хватает лишь феи, трогающей кончиком волшебной палочки золото виноградной лозы. Я думаю, все это облака. Мы проезжали балку всего в нескольких метрах от улочки возле театра, и я думал, что все это, весь этот старый город, так распростерший объятия, ждет своих родных. Он просто встревожен и раздражен в предродовых схватках, рождая новые дома и пустые улицы, разбережен кирпичами мостовых и брусчатки, проулками и тупиками в чреве улиц.
Плутают одинокие тени. Кто-то потушил огарок. Полночь опустевших дорог давит пустынной тишью. Плавает в дыму слабый дух лозы. Прибывает авто, – разрезанная тутнь ночной мги лучами фар. Чертят небо над сливами ласточки. Тихо шепчет дождь. Легко касается крыш и козырьков кафе. В этом запустевшем депо, окруженном сливами, софорой и акациями, что-то медленно движется с тенью. Drive, driven. Gave, given. Все случается. Все приходит. Что-то меняется, что-то остается. Причудливая игра слов, имен и чисел, геометрия новых цифр, новых имен, старых улиц, ветхих домов. Правит ночью пустым депо. В этой тишине слышен стон шин, гомон пассажиров и скрип железнодорожных путей. В лунной тени падает капля за каплей в золотую лозу. Падает, чертя небосклон, звезда. Что-то остается в старом городе, здесь. В этом раешнике, тишине и чехарде огней: что-то притягивающее, манящее, прельщающее и таящее. Таинственное и глубокое. Блуждает по улицам, в пустых закоулках и людных улочках, тупиках и узеньких мостовых, в лабиринте скользких проулков, в пустующем кафе. Я здесь. Но кажется, что меня нет. И я не думаю больше, не слежу за авто, не размышляю вслух, не пробую на вкус шардоне. Все это здесь, в старом городе, в этом депо и в старом кафе, я лишь растворяюсь, слушая тишину. Она вокруг. Во мне. И только слабый шорох шин, оставляет пару-тройку живых мыслей о завтрашнем дне. Но вскоре ночь оставит их позади. И старый город вновь будет жить медленным танцем в раешнике зеленых огней, мерцающих луж и шорохе шин, в акациях и шапках софоры, в вербах и сливах у дорог. Старая вишня, мерцая корой в растресканном дупле, будет отбрасывать лунную тень. Шелестеть в шорохе шин, робко причаливающих авто. Жизнь здесь требует тишины. Она как воздух, необходима улицам здешних мест, чтобы жить. И я растворяюсь в ней, жду чего-то далекого, забытого, чего-то нового, еще не отгаданного и непостижимого, чего-то необузданного, теплого и тяжелого.
Старый город ждет вместе со мной. Пустой, раскрашенный тенью, зеленым огнем и безлюдным депо. Падают листья. Живет тоннель. В темноте гаснут огни. И снова несут меня прочь. В расцвеченный витринами, суетливый и полный жизнью мир. Центр, – гулкий и людный, полный света и цветных реклам, падает на меня, и я думаю, что старый город остался со мной. В нем никогда не утихает ропот, текут мостовые и мерцает раешник дикой листвы. Он здесь, со мной, хоть и незаметен. Тут, хоть и далек. Со мной, хоть и остался в депо. Он во мне, хоть и полон тоски. Хмурый и тяжелый, липкий и сладкий от хурмы, напоенный виноградной лозой. С тутнью и блеском луж, шапками акаций и диких софор. Только в пустых улицах и редком шорохе шин, но столь близкой мне тишине. В моей памяти, пустившей корни в покой. В сиянии фонарей. Пустом шорохе, затекающем в щербинки растресканных мостовых, забытых редутах и бастионе, в липкой роскоши улиц. В его дожде. И я пробую на вкус шумливое, снующее шоссе, покидая его. Думаю о весне, пустых, ненужных делах и куче мелочей. Они преследуют меня, но сегодня они на миг отступили. Я был там, я помню. Субботний вечер и шепот огней все еще здесь. Он окутывает меня своим языком терпкой сладости, мягкой зелени и сочных крон. Сонливо. Я еду, раскачиваясь в креслах, чтобы снова вернуться домой, но они там, откуда я отбыл, там, откуда я уезжаю, – в этом пустом и тихом месте старого, мертвого города. В его мшистых аллеях и зеленых огнях.
Проплывают улицы, жеманно падает свет, в пустых кварталах плавает барабанящий дождь, и кажется, что в их глубине вновь слышен ропот уставших людей, старого Дна. И мне кажется, что я не покидал его, и никуда не уезжал. Я пью кофе. На лоджии плавает дым. Вдыхая отравленный воздух, гляжу на вымершую под утро улицу. В рядах авто мерцают светлячки противоугонных огней, холод блуждает по воздуху, заглядывая в мое окно. Немеют пальцы. И я думаю, что остаюсь, а она… sure is working for the KGB.
Пустая тутнь в потемневшем окне напротив, в тихом шорохе и на плюсне мостовых. Темная мга никелированных фонарей, слепо мечущих пульс на кривые дорожки и деревца слив. Голые яблони и миндаль. Шоколад в ажур де крюи. Грильяж на столе. Пустая гичь за окном, в глубокое дыхание ночи пульс трассирующего метро. В этих звуках тоже есть паутина ломких эвфем. Она не умирает в них. Она в них давно. Стелются облака на горизонте, горит в окнах свет. И только пустая зыбь листвы опускается в сон, как вновь брезжит рассвет. Мегаполис не спит. Он только делает вид.
И я пью золотое кофе, и смотрю на встающие с улиц сумерки. Старый город все еще жив. Он жил в сердцах людей очень долго, чтобы враз пропасть, погаснуть, как только забрезжит солнце.
Старый город. Он полон дорог.
Марта
Густые, рыжие волосы ее слегка вьются. Когда она, стоя над столом, пригибается, перебирая бланки и переворачивает листы, смотрит журналы, они закрывают уши, ложатся на плечи, занавешивают ее щёки.
В задумчивости она ожидает своего клиента. Когда он приходит, она вздрагивает, глядя ему в глаза, и расцветает, спархивает со стула и выпрямляется; соглашаясь со всем, кротко и тепло улыбается.
Ее лицо белое треугольное приобретает розоватый оттенок, и она оправляет халат. Ее монгольские глаза, – карие и блестящие, – немного блестят. А щеки покрываются ямочками.
В ее имени нет ничего монгольского, но есть прибалтийский акцент. Она совсем не побита жизнью и в ней нет той покорности, которая присуща людям с такой же улыбкой и такой же привычкой.
Есть что-то другое. То чему я не нахожу слов, названия. То чего я давно так не видел и что я забыл.
Когда я сажусь на кресло и отдаю в ее руки свои волосы, то чувствую, как она дотрагивается своими маленькими, тонкими ладошками, обертывая шелестящей бумагой шею, касается моих ушей, волос, – они тяжелеют от воды и ложатся под ножницы, на расческу, скользят по накидке вниз.
Я закрываю глаза, чтобы уберечь их, но думаю совсем об ином. О чём-то беспредметном, бессвязном, большом, громадном. О том, что течёт, словно мыльная пена по моему затылку, вискам и шее. Будто бы вспоминая давным-давно забытое, то чего не было с мной уже много лет. Открываю глаза и вижу перед собой согнутые в локтях тонкие, белые руки. Марта ровняет чёлку. Её проворная соседка успевает за это время обслужить двух-трёх клиентов, три-четыре раза выдвинуть ящик стола и убрать туда ножницы, пересчитав деньги и проверив на всякий случай сумму. А для Марты не существует времени и ящика. Для неё существует что-то совершенно иное.
Воздух в парикмахерской сладковато-приторный, влажно-мокрый, пропитанный одеколоном.
Поёт радио. Левая рука Марты покоится на моем затылке, а в правой сонно урчит машинка. Подбирая остатки волос, она касается их тупой кромкой лезвий, оставляя по себе холодный… холодный шепот ножниц.
В зеркале отпечатывается тихая, гипнотическая улыбка. Немигающие глаза, – внимательные и устремленные, – следят за тонкими пальцами, старательно выискивая недостатки.
Марта стрижет с удовольствием, с необыкновенным старанием. Вне времени, вне минут. И это передается. Это заразительно. Словно ты уже почти вспомнил… Почти постиг то, как это называется…
Фен обдувает мне уши, и вы чувствуете тепло, которое отражается на вашем лице, когда вы встаете и протягиваете ей деньги, вам отчего-то совестно расплачиваться. И вы переплачиваете. Но от того еще совестней. И вы быстро суетливо собираетесь, берете куртку и закрываете кошелек, прячете его в карман.
И вам не приходит в голову совсем ничего, кроме спасибо. И ей наверняка тоже есть мало, что сказать…
И я говорю это, но на моем лице написана целая книга. Марта тихо прикрывает глаза ресницами.
Потом мне невообразимо трудно и совсем не хочется покидать этот, неуютный на первый взгляд, пустой салон, с зелеными папоротниками в дешевых пластиковых горшках и без вкуса обставленный зал. С голыми окнами, покрашенными в белый цвет, и линолеумными полами. Но теперь он стал частью меня, частью того, что безвозвратно ушло, сгинуло, пропало вместе с зеркалом, от которого я отошел и с Мартой…
Но оно вернется. Я знаю…
Мне припоминается ее улыбающееся лицо, ее благодарный кивок и я плыву, раскачиваясь, словно на палубе, пьяным к выходу. Там меня встретит пустой и стремительный в своем соседском ритме чужой, вечно суетливый мир. В нем не будет места для Марты и для того, что я почти вспомнил, почти постиг, почти запамятовал, что всплыло из моей памяти…
Но я знаю. Это будет снова. я снова приду. И снова ее увижу…
И я храню свое спасибо Марте как тайну. Несу его сквозь промозглые улицы, слепящее солнце и оглушительный рев моторов, сквозь сквозняки открытых форточек и толпы прохожих, лица подобные моему, соседские и добродушные, недовольные и мрачные, простуженные и чужие, – до того, как я почти вспомнил, почти познал, почти нашел в своей памяти эти моменты.
И я скажу его вновь, мое спасибо, собираясь и суетливо пряча деньги в карман, вставая из кресла, отходя от зеркала, скажу, когда приду сюда снова и уйду опять.
Этого мало. Этого очень мало.
Но… это все, что у меня есть.
И будет всегда… для Марты. И для таких, как она. Для простых, заставивших меня почти вспомнить моментов, для чего-то обыкновенного, обычного, что я забыл. Но я вспомню, я знаю. Снова. И снова скажу… спасибо.
В инфраструктуре, вечном потоке спешащей изменяющей, трансформирующейся и деформирующейся жизни, вечном танце больших городов. Забывающих о нечто простом и нечто живом, нечто большем, чем грязь и неурядицы, обиды и профанация, желчь и холод пустых дорог, улиц и лед разбитых сердец, нечто большем, чем пустые заботы постылых дел, нечто большее, чем спасибо.
В Кайфе
Легкий джаз так несвойственный и чертовски расходящийся ладами с культурой востока, которую можно видеть на каждом шагу Пекина и Гонконга, свойственен только европейцу. Большой зал Ритз, пьяня чуждой и суровой небрежностью вылизанных до блеска витрин, холодно посматривает на одинокие столики, где он и она обсуждают что-то свое, – маленькое, мелочное, незначительное. Огромные залы давят засидевшихся, пришедших и оставивших свои галстуки в номерах, выхолощенностью и живой толпой. Она где-то там, вдали, не приближаясь к стойкам и буфетам, душит своей вечной прозорливостью, жаждой жизни. Но здесь внутри лобби это не ощущается. И только плаксивый блюз тромбона и фуги, завораживает пустой, разбитой тоской. Ничего не меняется.
В этот раз, она в цветном годе и лишь что-то давно ушедшее, печаль изгоя в куба либре, вечная грусть на кишащих людных улочках кантонов за стеклами дарит вчерашние сны о многом.
Что-то меняется, но не все так скоро. В бывшей роли гейши, исправно молчаливой и немо подающей чай, просыпается страсть гречанки. И хоть она европейка, в каждом жесте и каждом слове скользит пыл данайки. Странно, что она в цветастом платье держит за ножку бокал с мате. Странно видеть ее здесь, в этой сверкающей, бесстыжей роскоши циничной Кайфы. И было бы странно слышать от нее раскрепощенные речи о Киото. Здесь в Кайфе, город спешит и купается в ночном танце. Тысячи светлячков и бордов ночного неона, заполнят собой все вокруг. И она, странно молчаливая, разбавляет джаз этой ночи, своими улыбками. Время от времени добавляя в разбавленное брюзжание товарок и торговок, немного праздника. Холодка в ночное небо Гонконга. И теплой тоски в ветреное сенрё палаток. Есть много вещей, в которых она не видит смысла, много слов, которые в ней не находят выхода, и лишь только пустая выхолощенная улица, полная сиюминутной суеты, мелочности и сырой трески, пытаясь оставить свой след, вызывает ее звонкий смех. Она смеется и тогда, когда я пробую клубнику с грязных, кучащихся лотков Кайфы. Ее нельзя есть, нельзя продавать и нельзя покупать. Но в этом есть что-то дико сомнительное и рискованное, от чего я не могу отказаться. И чтобы не уступать здравому смыслу, в ней просыпается азарт. Она пробует ее вместе со мной.
Дикая клубника, в диком кантоне. Вся наша жизнь, всего лишь покупка. В рассрочку или в кредит. Мы смотрим по пути в отель, как плескается в канавах рыба, и покидаем улицы в наваливающемся гомоне толпы.
Когда бы не случился серьезный разговор, она лишь улыбается и сводит его на нет. Невпопад, но так мило, что забываешь о том, что ждет тебя послезавтра за стенами Ритз.
Длинный, томный джаз не оставляет покоев в нем. Плавает ваниль и кофе в распаренном, душном номере. После прохладных улиц Кайфы, ее цветастый слив, приоткрывает для меня пролог в новую Эгею, новые горизонты и новый Антиох. Кайфа так серьезна этим утром, в еще не закончившейся ночи, столь угрюма. Пики и борозды мегаполиса за стеклом густых сумерек, стелются у подножий небоскребов.