Аверо говорил в лихорадочном возбуждении, с болезненной, почти маниакальной страстностью. Его одержимость убедила меня, что он несколько не в себе, однако же в развитии его идей имелась некая бредовая логика.
Он продолжал свой монолог, толком не подождав ответа:
– Я выяснил, что некоторые территории и здания, а также природные либо искусственные объекты, размещенные определенным образом, более предрасположены к восприятию эманаций зла, нежели иные. Законы, которыми определяется степень такой восприимчивости, для меня темны; однако как минимум сам факт мною проверен. Как вам известно, существуют дома либо местности, которые известны целой вереницей произошедших там преступлений либо несчастий; существуют также и предметы, скажем некоторые драгоценные камни, владение которыми приносит беду. Такие места или предметы и есть приемники зла! Однако у меня есть гипотеза, что эти эманации злых сил никогда не попадают к нам напрямую, беспрепятственно. С проявлениями чистого, абсолютного зла мы просто не сталкивались!.. Но при помощи определенного устройства, которое сформирует необходимое поле или станет принимающей станцией, по-видимому, возможно призвать это самое абсолютное зло. Я уверен, что при таких условиях эти темные вибрации воплотятся в зримой и осязаемой форме, сравнимой со светом или электричеством!
Он воззрился на меня – его взгляд был необычайно пристальным и требовательным. И сказал:
– Должен сознаться, что это старинное поместье вместе с землями я приобрел в первую очередь из-за их зловещей истории. Оно необычайно подвержено тем влияниям, о которых я говорю. В данный момент я работаю над аппаратом, благодаря которому, когда он будет завершен, надеюсь явить излучение сил зла во всей их первозданной чистоте.
Тут появилась мулатка и прошла через гостиную по какой-то хозяйственной надобности. Мне показалось, что она окинула Аверо настороженным взглядом, полным материнской нежности и тревоги. Он же, со своей стороны, будто бы и не заметил ее присутствия, совершенно поглощенный своими странными идеями и еще более странным проектом. Однако, когда она удалилась, он заметил:
– А это Фифина, единственное человеческое существо, которое питает ко мне подлинную привязанность. Она немая, но очень умная и преданная. Все мои родственники, старинная луизианская семья, давным-давно скончались, а моя жена для меня мертва дважды.
Судорога непонятной боли исказила его черты и тотчас исчезла. Он возобновил свой монолог – и никогда более не упоминал о той, по-видимому, трагической истории, на которую намекнул мимоходом.
По меньшей мере час рассуждал он на тему вселенского зла, говорил о тех изысканиях и экспериментах, которые проводил и только еще планировал проводить. О многом – то была странная смесь науки и мистики – мне не хотелось бы распространяться тут. Я тактично соглашался со всем, однако же осмелился указать на возможную опасность его экспериментов с призыванием, если они, паче чаяния, окажутся успешными. На это он со всем пылом алхимика или религиозного фанатика отвечал, что это не важно – что он готов принять любые и всяческие последствия.
Я распрощался с ним, пообещав вернуться для новой беседы. Разумеется, теперь я полагал, что Аверо безумен; однако безумие его было весьма необычным и оригинальным. И мне почему-то представлялось по-своему значительным то, что именно меня он избрал поверенным своих тайн. Все прочие, кто с ним встречался, находили его крайне молчаливым и замкнутым. Наверное, он испытывал обычную человеческую потребность излить себя перед кем-нибудь и выделил меня как единственного человека в окру?ге, который мог бы его понять.
В течение следующего месяца я виделся с ним несколько раз. На самом деле он был весьма странным образчиком психологии; и я поощрял его говорить свободно, хотя он вряд ли нуждался в подобном поощрении. Каждый раз, как я его навещал, он засыпал меня блестящими, хотя и несколько хаотичными рассуждениями на свою излюбленную тему. Он также дал мне понять, что изобретение его продвигается успешно. И в один прекрасный день он внезапно объявил:
– Я покажу вам свою машину, если вам угодно ее видеть.
Я тотчас заверил, что мне не терпится увидеть его творение, и мы перешли в комнату, куда меня прежде не приглашали. Помещение было просторным, треугольной формы, со стенами, увешанными занавесями из какой-то мрачной черной ткани. Окон в комнате не было. По всей видимости, внутреннюю планировку дома понадобилось изменить, чтобы устроить этот зал; таким образом объяснялись странные истории, которые распространяли по городку плотники, нанятые для этой работы. Точно в центре комнаты на невысокой латунной треноге стоял тот самый аппарат, о котором так часто упоминал Аверо.
Устройство выглядело весьма фантастически и более всего походило на какой-то новый, чрезвычайно сложный музыкальный инструмент. Я припоминаю, что там было множество проволок различной толщины, натянутых на вогнутые резонирующие пластины из некоего темного, лишенного блеска металла; а над ними на трех горизонтальных перекладинах было подвешено множество прямоугольных, круглых и треугольных гонгов. Все они, казалось, были изготовлены из разных материалов: иные сверкали, как золото, или же были полупрозрачны, словно жад; другие же были темны и непроглядны, как гагат. Напротив каждого гонга на серебряной проволоке был подвешен инструмент, похожий на молоточек.
Аверо принялся объяснять научную подоплеку своей машины. Он говорил о колебательных свойствах гонгов: высота их звучания настроена была таким образом, чтобы нейтрализовывать все прочие космические вибрации, кроме эманаций зла. Невзирая на всю экстравагантность, рассуждения Аверо выглядели странно доходчивыми. Однако я не стану вдаваться в подробности, поскольку, в свете дальнейших событий, они дают лишь частичное и неполное объяснение феноменов, которые, по сути, быть может, и вовсе не постижимы для человеческого разума. Рассуждения свои он закончил так:
– Мне недостает еще одного гонга, чтобы завершить инструмент, но я надеюсь вскоре его обрести. Треугольное помещение, задрапированное черным и лишенное окон, представляет собой идеальную среду для моего эксперимента. За исключением этой комнаты, более я ничего в доме и на прилежащих к нему землях менять не решился, опасаясь потревожить какой-нибудь существенный элемент или их взаимное расположение.
Я сильнее прежнего уверился в том, что Аверо безумен. И хотя он неоднократно распространялся о том, какое отвращение питает к злу, которое намеревался призвать, я чувствовал в его поведении некий извращенный фанатизм. В век, менее приверженный науке, он предался бы поклонению дьяволу, участвовал бы в отвратительных служениях черной мессы или изучал бы и практиковал колдовство. Он был по природе религиозен, однако же не научился прозревать добро, лежащее в основе мироустройства; и, лишенный добра, поневоле сделал предметом тайного поклонения само зло.
– Боюсь, вы думаете, будто я сошел с ума, – заметил он вдруг с необычайной проницательностью. – Не хотите ли поприсутствовать при эксперименте? Мое изобретение еще не завершено, однако же, возможно, я сумею вас убедить, что этот механизм – не просто фантазии поврежденного рассудка.
Я согласился. Он включил в темной комнате свет. Затем прошел в угол и нажал скрытую там пружину либо выключатель. Проволоки, на которых были подвешены молоточки, принялись колебаться, и вот наконец каждый молоточек легонько коснулся соответствующего ему гонга. Получившийся звук был до крайности нестройным и тревожащим: воистину дьявольская музыка, не похожая ни на что из того, что мне доводилось слышать, невообразимо действующая на нервы. Казалось, будто в уши льется струя мелких стеклянных осколков.
Молоточки раскачивались все сильнее, удары делались все увесистей. Однако же, к моему изумлению, звук не становился громче. Напротив, этот жуткий лязг мало-помалу делался глуше и наконец превратился в некий слабый гул, исходивший, казалось, из какой-то немыслимой глубины или дали. Однако и этот гул сохранял всю свою мучительность и тревожность – словно далекие ветра рыдают в преисподней или адское пламя шумит, разбиваясь о берега вечных льдов.
И Аверо сказал у меня за плечом:
– Сливающиеся звуки гонгов частично выходят за пределы человеческого восприятия. Когда я добавлю последний гонг, звук будет еще менее слышен.
Пока я пытался переварить эту непростую идею, я обратил внимание, что свет над треножником и стоящим над ним странным аппаратом несколько потускнел. В воздухе формировался чуть видимый вертикальный столп тьмы, окутанный полутенью более слабого мрака. Сам треножник, проволочки, гонги, молоточки – все сделалось слегка размытым, будто бы я смотрел сквозь некую полупрозрачную вуаль. Центральный столп и окутывавшая его полутьма, казалось, расширялись; и, взглянув на пол, где внешняя граница затемнения, повторявшая очертания комнаты, ползла все ближе к стенам, я увидел, что мы с Аверо очутились внутри этого призрачного треугольника.
Одновременно с этим на меня нахлынуло непреодолимое уныние вкупе со множеством иных ощущений, которые я отчаиваюсь передать словами. Само мое ощущение пространства исказилось и изменилось, как если бы некое неведомое измерение вторглось и каким-то образом смешалось с нашим. Я как будто свершал ужасающее, неизмеримое нисхождение, словно пол уходил вниз, унося меня в некую бездну; казалось, я покинул пределы комнаты в потоке клубящихся, бредовых образов, зримых, но незримых, осязаемых, но неощутимых, и куда жутче, куда кошмарнее, чем вихрь погибших душ, который видел Данте.
Вниз, все вниз, казалось, падал я, в бездонный, фантомный ад, что вторгся в реальность. Смерть, разложение, злоба, безумие собрались в воздухе и гнели меня подобно сатанинским инкубам в этом чудовищном экстазе падения. Я ощущал, что вокруг тысяча форм, тысяча лиц, исторгнутых из погибельных пропастей. И однако, видел перед собой лишь белое лицо Аверо, искаженное застывшим, чудовищным восторгом, в то время как он падал рядом со мной.
Каким-то образом, подобно сновидцу, что вынуждает себя проснуться, он начал удаляться от меня. Я как будто бы на миг потерял его из виду, средь облака безымянных, нематериальных ужасов, что грозили обрести дальнейший ужас существования. Потом я осознал, что Аверо повернул выключатель и колеблющиеся молоточки прекратили ударять по этим адским гонгам. Двойной столп тьмы и теней растаял в воздухе, ноша отчаяния и ужаса была снята с моих нервов, я более не испытывал гнусных галлюцинаций падения в преисподнюю.
– Мой Бог! – вскричал я. – Что это было?!
Аверо обернулся ко мне. На лице у него застыло жуткое, злорадостное ликование.
– О, так вы видели, вы чувствовали это?! – вопросил он. – Это смутное, несовершенное проявление совершенного зла, что существует где-то там, в космосе? Мне еще предстоит призвать его во всей полноте и познать черный, бесконечный, нижайший экстаз, коим сопровождается его злоявление!
Я отшатнулся от него, невольно содрогнувшись. Все те гнусности и ужасы, что кишели вокруг под какофонический грохот проклятых гонгов, вновь на миг приблизились и обступили меня; с пугливым головокружением смотрел я в бездны извращения и погибели. Я видел вывороченную наизнанку душу, отчаявшуюся в добре и жаждущую злокозненных восторгов разложения. Он больше не казался мне обычным безумцем, ибо я знал, что он способен обрести то, что ищет. Я вспомнил строчку Бодлера: «L’enfer dont mon coeur se pla?t», – и она обрела для меня новый смысл.
Аверо не заметил моего отвращения, упиваясь своей мрачной рапсодией. Когда же я собрался уходить, ибо был не в силах долее выносить кощунственной атмосферы этой комнаты и ощущения странной порочности, исходящего от хозяина, он принялся настаивать, чтобы я пришел снова, чем скорее, тем лучше.
– Я думаю, – радостно твердил он, – что все будет готово в ближайшее время. Я хочу, чтобы вы присутствовали в час моего триумфа!
Не помню, что? я сказал, какие отговорки я выдумал, чтобы от него отделаться. Мне не терпелось удостовериться, что мир незамутненного солнца и неотравленного воздуха существует по-прежнему. Я вышел из дома; однако тень преследовала меня, и отталкивающие лица, ухмыляясь, выглядывали из ветвей, когда я шел прочь через парк, где росли кипарисы.
Несколько дней я пребывал на грани нервного расстройства. Невозможно подойти так близко к первозданным эманациям зла, как довелось мне, и остаться незатронутым. Все мои мысли оплетала темная вредоносная паутина, и безликие страхи, безо?бразные ужасы громоздились в полуосвещенных закоулках моего сознания, но ни разу не проявились открыто. Казалось, незримая пропасть, бездонная, как Злые Щели, зияла предо мною, куда бы я ни шел.
Со временем, однако, разум мой вновь обрел равновесие; и я задался вопросом, не были ли мои ощущения в черной треугольной комнате всего лишь следствием внушения или самогипноза. Я спрашивал себя, вероятно ли, чтобы космическая сила, подобная той, существование которой Аверо принимал за аксиому, существовала на самом деле; и даже если она, допустим, существует, способен ли человек ее призвать при посредстве какого-то абсурдного музыкального автомата. Пережитые мной нервирующие кошмары несколько потускнели в памяти; и хотя тревожные сомнения по-прежнему меня преследовали, я убедил себя, что все испытанное мною было чисто субъективно. Но даже и тогда я лишь с крайнею неохотою, с внутренней дрожью отвращения, которую преодолел лишь великой решимостью, посетил Аверо еще раз.
На стук мой никто не отзывался еще дольше, чем в прошлый раз. Потом раздались торопливые шаги, и Фифина рывком распахнула дверь. Я тотчас понял, что случилось нечто скверное, потому что на лице мулатки застыли сверхъестественный страх и тревога: глаза у нее были расширены, так что сделались отчетливо видны белки, словно бы она видела перед собою нечто ужасающее. Она попыталась заговорить, издавая те жуткие бессвязные звуки, которые иногда производят немые, схватила меня за рукав и потащила за собой через угрюмый вестибюль к треугольной комнате.
Дверь стояла распахнутой; и, приблизясь, я услышал низкий, диссонирующий, раскатистый гул, в котором узнал звук гонгов. Это было точно голос всех душ в ледяном аду: звуки, исторгаемые губами, что медленно стынут, перед тем как смолкнуть навсегда в вечном немом страдании. Звук делался все глуше и глуше, пока не стало казаться, будто он исходит из бездн ниже самого надира.
Дойдя до порога, Фифина отшатнулась, жалостным взглядом умоляя меня, чтобы я вошел первым. Все лампы в комнате были включены; и Аверо, облаченный в странный средневековый костюм – мантию и шапочку вроде тех, какие, должно быть, носил доктор Фауст, – стоял рядом со своим ударным инструментом. Молоточки лихорадочно колотили по гонгам; и чем ближе я подходил, тем глуше и напряженней звучал их гул. Аверо меня даже не заметил: его глаза, ненормально расширенные и пылающие некой адской похотью, словно у одержимого, были прикованы к чему-то висящему в воздухе.
И вновь меня охватила леденящая душу мерзость; ощущение бесконечного падения, мириад клубящихся вокруг ужасов, подобных гарпиям, нахлынуло на меня, когда я взглянул – и увидел. Огромнее и мощнее прежнего, двойная трехгранная колонна тьмы и тени материализовалась и становилась все отчетливей и отчетливей. Она пухла, она темнела, она окутывала гонг-машину и вздымалась к потолку. Внутренний столп сделался непроницаем, словно эбеновое дерево или черный мрамор; и лицо Аверо, который стоял в широкой полосе полутени, выглядело смутным, точно сквозь толщу стигийских вод.
Должно быть, на время я полностью лишился рассудка. Я помню лишь бредовое кишение образов, чересчур кошмарных, чтобы здравый ум способен был это выдержать, населяющих бескрайнюю пропасть порожденных преисподней иллюзий, куда я погружался с безнадежной неотвратимостью про?клятых. Невыразимая тошнота, головокружительное невозвратное падение, пандемониум мерзостных фантомов, что вились и колыхались вокруг столпа всемогущей злокозненной силы, которая властвовала надо всем. Аверо был всего лишь одним из видений этого бреда, когда, раскинув руки в агонизирующем восторге своего извращенного преклонения, он шагнул ко внутреннему столпу, вступил в него и скрылся из виду. Видением была и Фифина, пробежавшая мимо меня вдоль стены и повернувшая выключатель, управляющий этими дьявольскими молоточками.
Подобно человеку, приходящему в себя после обморока, я увидел, как двойной столп принялся тускнеть, и вот наконец свет вновь вспыхнул ярко, не запятнанный примесью этого сатанинского излучения. И на том месте, где был столп, подле своего злополучного изобретения по-прежнему стоял Аверо. Он стоял неподвижно и прямо, в странном оцепенении; и я, не веря собственным глазам, ощутил отвращение и ледяной священный ужас, когда подошел и коснулся его дрожащей рукою. Ибо то, что я видел и осязал, было уже не человеком, но эбеновой статуей, чьи лицо, и лоб, и пальцы были черны, как Фаустово одеяние или угрюмые занавеси на стенах. Словно бы опаленные темным пламенем или застывшие в черном холоде, черты его единили экстаз и муку, кои испытывает Люцифер на дне своего ледяного ада. На миг то высшее зло, которому Аверо поклонялся столь безумно, которое он призвал из немыслимо удаленных просторов космоса, слилось с ним в единое целое; и, удалившись, оставило его окаменевшим подобием своей собственной сути. Фигура, которой я коснулся, была тверже мрамора; и я знал, что она пребудет вовеки, как свидетельство бесконечного могущества Медузы, имя коей – смерть, разложение и тьма.
Фифина кинулась к ногам истукана и обнимала его бесчувственные колени. Преследуемый ее ужасными бессловесными стенаниями, я в последний раз переступил порог той комнаты и никогда более не бывал в этой усадьбе. Миновали месяцы бреда, годы безумия; все это время я пытался избавиться от неодолимой одержимости этими воспоминаниями – тщетно. В мозгу у меня что-то онемело необратимо, как будто бы и он тоже слегка обуглился и почернел в эти мгновения непереносимой близости к темному лучу, явившемуся из бездн за пределами вселенной. В моем разуме, как и на лице черной статуи, что некогда была Жаном Аверо, подобно оттиску печати, навечно остался этот след ужасающего и запретного.
Сатир
Рауль, граф де ла Френэ, по натуре своей был начисто лишен подозрительности, столь свойственной многим мужьям. Отсутствие этого качества, возможно, отчасти объяснялось недостатком воображения, а с другой стороны, несомненно являлось результатом притупления наблюдательности вследствие излишнего пристрастия графа к крепким аверуанским винам. Как бы то ни было, он не видел ничего предосудительного в дружбе его жены Адели с Оливье дю Монтуаром, молодым поэтом, который мог бы со временем составить конкуренцию самому Ронсару как одна из ярчайших звезд «Плеяды», если бы не одно непредвиденное и роковое происшествие. По правде говоря, господин граф скорее гордился, наблюдая за тем, какой интерес проявляет к госпоже графине этот милый образованный юноша, чьи уста уже пригубили вод волшебного ключа Геликона и чья слава создателя звучных вилланел и изящных баллад начала стремительно распространяться далеко за пределами Аверуани. Нимало не беспокоило Рауля и то обстоятельство, что многие из этих баллад и вилланел весьма недвусмысленно восхваляли несомненные достоинства Адели и открыто упоминали ее локоны цвета темного вина, ее золотистые глаза, а также великое множество иных прелестей, не менее соблазнительных и столь же существенных для женского совершенства. Господин граф не претендовал на роль знатока поэзии: как и многие, он считал, что она весьма далека от здравого смысла и не имеет ровным счетом никакой практической ценности; при любом столкновении с чем-нибудь рифмованным или же написанным в размер умственные способности графа парализовало. Между тем баллады и их автор постепенно позволяли себе все больше и больше вольностей.
В тот год ласковое весеннее солнышко растопило суровые зимние снега за неделю, и земля оделась в нежные оттенки хризолита и хризопраза. Оливье все чаще появлялся в замке Френэ, и они с Аделью подолгу оставались наедине, ибо то, что они так горячо обсуждали, не представляло для господина графа ни малейшего интереса, даже если предмет их беседы не выходил за рамки его понимания. Теперь молодые люди иногда выбирались за пределы замка, чтобы побродить по лесу, который, подобно морю весенней зелени, подступал вплотную к серым стенам и башням, и понежиться на нагретых солнцем полянах, где воздух был напоен тонким ароматом первых полевых цветов. Если люди и злословили о них, то исключительно за глаза, и слухи эти не достигали ушей Рауля, Адели или Оливье.
Так все и шло бы дальше своим чередом, если бы господин граф вдруг невесть почему не озаботился чистотой своей супружеской репутации. Возможно, в перерыве между охотой и возлияниями, занимавшими все его время, он неожиданно заметил, как жена молодеет и хорошеет с каждым днем, чего никогда не случается с женщинами, если их не согревают волшебные лучи любви. Не исключено, что он перехватил нежный взгляд, какими обменивались Адель и Оливье, или, быть может, под влиянием ранней весны хмельная дымка, что затуманивала его рассудок, слегка рассеялась, в душе смутно всколыхнулись давно забытые мысли и чувства, и он прозрел. Как бы то ни было, однажды в начале апреля, вернувшись в замок из Виона, куда он отлучался по делам, граф де ла Френэ узнал от слуг, что госпожа графиня в обществе Оливье дю Монтуара несколькими минутами ранее отправилась прогуляться по лесу, и огорчился. На хмуром лице его не отразилось, впрочем, никаких чувств. Задумавшись на миг, граф спросил:
– Какой дорогой они пошли? Я должен сейчас же увидеть госпожу графиню.
Слуги указали ему направление, и он медленно зашагал по тропинке в сторону леса, пока не скрылся с их глаз. Затем он схватился за эфес шпаги и, резко ускорив шаг, углубился в лесную чащу.
– Я немного боюсь, Оливье. Может быть, остановимся здесь?
Адель и Оливье на сей раз забрели дальше, чем обычно заводили их прогулки, и теперь приближались к той части Аверуанского леса, где деревья были много старше и выше. Говорили, что некоторые из этих исполинских дубов росли здесь еще с языческих времен. Сюда почти никто никогда не заходил; среди крестьян издавна бытовали страшные поверья и легенды об этих местах. Здесь видели такие вещи, коих самое бытие наука сочла бы оскорблением, а религия – богохульством. Ходили слухи, что тех, кто осмеливался вторгнуться сюда, под зловещую сень этих древних чащ, всю оставшуюся жизнь преследовали несчастья и неудачи. Поверья сильно разнились, легенды были туманны, но все сходились на том, что в этом лесу незримо обитала враждебная человеку сила, некий изначальный дух зла, древнее самого Христа или Сатаны. Паника, безумие, одержимость или гибельные пагубные страсти становились уделом тех, кто вторгался во владения этой силы. Были те, кто шептался об этом духе, были и те, кто рассказывал невероятные истории о его истинной природе, но благочестивым христианам не пристало даже слушать подобное.