– Утекаймо, женщины, утекаймо!..
А две девочки у меня и мальчик. Оны, бабы, не схотели утекать, а я и пошла.
Немцы стояли, кругом сэло цепью обняли, тут цепь, там цепь, и по селе ходили немцы. Так много. Я вышла на кусты в Богатье. Я не думала жить. Я не думала жить, а думала, куб[4 - Куб (диал.) – чтоб, кабы.] он не глядел, куб нам от так черепа поснымало, куб мы свою смерть не видали.
– Бежим туда, куб мы не видали смерти! Где пуля в затылок или в плечи, – говорю, – нам попадёт, то легче нам, а то так трудно дожидать вот, чтоб нас убили. Вот, чтоб мы видали свою смерть…
Никто не схотел, никто не схотел, а я взяла и сама побежала. Я побежала, начали бежать с Остапова двора, нашего суседа. От того суседа побежала, а уже людей пулемётом секут, и с того конца и с того люди, падают, падают… Уже и ноги мои не побежат, куды уже мне бежать – взяла я, под сараем легла.
Так сарай, и так сарай, и так, а я легла за колодцем. Детей поукутывала лебедой, поукутывала, вот и лежу я, и лежу… А уже немцы там или полициянты, только воды напьётся да: «А-а-ах!» – скажет. А я лежу, лежу, лежу… Пули свистят, летят. Ну, меня убило! Слышу: не, ниц[5 - Ниц (польск.) – ничего.] не больно. И лежу, и лежу…
И вот дети мои. Мальчик – два года было Василю. Не заплакал! Маленький: два года, неделю было на третий.
– Мамо, – говорит, – утекаймо, утекаймо! Нас, мамо, не убьют!
– Ох, говорю, сынок, сейчас бежать перестанем, откинем ноги в ту сторону и в эту, расстанемся с белым светом, святое воскресенье. Зара[6 - Зара (диал.) – сейчас.] поубивают, зара.
– Не, мамо, нас не убьют!..
Это ж два года! О, он и сегодня слесарем у меня на ГРЭСе работает. Такой человек!.. А та девочка, шести лет, говорит:
– Вот видишь, мамо, даже мальчик каже, что нас не убьют. Убегаймо!
Вот и побежали. Под сараем легли…
Вот так, темнеть стало. Как огни, лампы зажигают. Лежим. Немец один сарай подпалил. Спичками. Ещё один – вижу я – спичками. В синей одежде два немца стоят. Лежу, лежу, лежу… С детьми лежу, лежу и – молчат! Это так вот – абы мне не погибнуть или что? Малый хлопчик и не заплакал! О!.. И так вот лежу! А там горит крыша. Сгорела. И немцы стоят, двое. Будто столбы синие. И стены начали гореть. И начала уже земля гореть. Это у самой земли трава та начала гореть. А я в середине лежу. И студова мне печёт, и студова. Это благодаря, что, бывало, ткём сукно из овэчок, валяное. Такэ было пальто надела. А если б я в кофточке была – сгорела б. Только платок скинула – косы все обсмалились. А тут вот моё пальто шкварыцца[7 - Поджариваться.], горит, а я его то песком, то так. Девочка – четыре года – визжи-ит! – спэклася. А я уже то так, то так. От-от-от погыбаю! От я погыбаю. А воны стоят, немцы. Не хотела, чтоб убило меня лежачую. Вот тянет меня немцу показаться, чтоб меня уже это убил. Уже нема спасенья – печёт. Нехай, думаю, убьёт. Только встану на немца идти – о, два стоят, – дети завизжали, а я – бух, упала. Так и лежу. Упала уже я и лежу.
И так вот помаленьку, так вот и гляжу: чи воны пошлы, чи не. Уже начало вот-вот гореть полымя, и оттуда, и оттуда. Смотрю это – ушли, ушли немцы. А я ещё минуточку полежала, думаю, нехай дальше отойдут. А я за одёжу всех детей как взяла и дёрнула дальше, в конец огня… У-у-у!..
Лежим на лужке Остаповом. Уже так вот трясло, трясло сильно нас, о!.. А я уже думала: «На всей деревне одна я осталась». Давай я уже браться за детей, то однэ сюда посадила – два года, а то – четыре года девочку – сюда, а там ещё сзади идёт. Пошла, пошла, пошла…
А куда вот я?
Вот, на выгоновскую дорогу целюсь, к Выгонищам. Куды мне, думаю, деться? Моя мать из Выгонищ. Думаю: там у меня дядька. Може, возьмёт меня? Потому что и добить могут нас, уже думаю, в нашей деревне. Може, надо уже нас повыбить. «Партизан!..» Може, засчитали уже, что в сороковом году в колхозе были. Говорили же на нас: «Коммунист!..» Може, нас за это добивають. Вот!..
Уже взяла я, пошла, пошла к Выгонищам.
Не дошла.
Сяду где-нибудь на пенёк… Иду, иду… Как упаду – как полетят мои дети через голову все! «А-ах!» – только голову почешут. И не плачут. Вот горе узнали!..»
В рассказ женщины врывается очень недавнее воспоминание. Сегодня утром в городском посёлке Телеханы услышанные слова. Скупые, мужские. Колхозник-пенсионер Андрей Евхимович Куратник говорил:
«…А сын у меня остался. В трупах. Мать моя, когда её расстреляли, упала на него и так немного закрыла. Ранили хлопца в бок. Отполз он метров пятьдесят от ямы и заснул. Назавтра пришли – ещё пять выстрелов по яме дали. А он столько дней пролежал в стожке. Девять годов было. Не пивши, не евши. Партизаны нашли его, мне сообщили…»
Тётка Барбара говорит дальше.
«…Дошли мы до Выгонищ. Уже воскресенье. Другое воскресенье наступило, та неделя прошла. Пришла я, а уже моего дядьку, моей матери брата, застрелили.
Вот, думаю, и пожаловалась, вот он меня и пожалеет.
Жена дядькина и говорит:
– У-у-у, уже так тебе, може, и не надо жить на свете, уже тебе самой в огонь надо бежать. Детей у тебя много, да ты беременная ещё – куда тебе на зиму глядя!..
Сами в лес выезжали, хоронились, а меня не брали. А я в той хате лежу да уже, как мы по-старинному, помолюсь:
«Дай мне, Господи, сладкий сон! Или уже, если живая останусь, или чтоб я не слыхала, чтоб я уже погибла с этими детьми, заснула уже навек…»
Вот уже партизаны вышли оттуда, с Березины, сильный, сильный отряд. Из Вяды был знакомый человек, поговорил со мной, поговорил:
– Не бойтесь, говорит, не допустим немцев, чтобы вас убивать…
Дождались мы другого воскресенья.
– Вот, тётко, – говорю я дядькиной жене, – мне сон какой снился. Плохой, плохой! Я уже, кажется, по дворам ходила. Хлеба насобирала сумочку. Иду, иду, в глазах почернело. В одну хату зайду, а пять обмину и опять зайду. Так жалко, что столько своего хлеба много покинула. Да хозяина, да скотину. Лошади не было, быки были. Три коровы были: две коровы и тёлка. На Хотеничи погнали, на Ганцевичи, в ту сторону. Наплакалась я, нагляделась… Вот как!
Ну, моя тётка, дядькина жена, говорит:
– А мне хорошо спалось…
Вот, честно вам говорю, женщина! Щепочек тех не даёт – сварить. «Иди в кусты», – говорит. Вот люди какие есть, господи! Вредная была, богатая, сильно богатая! Чугунка просишь – чугунка не даст.
В Красницу ходю уже, мэду наносила я, и табе, и сабе. Уже думаю: «Нехай меня пчёлы… Може, помру». Ей-богу. Обмотаюсь в какое-нибудь тряпьё. А мэду, мэду, мэду было!.. В ведре несу, несу, несу из Красницы. Это, когда её спалили. Я уже себе туды пройдусь. Може, убьют. Если не убили, то не убьют. А уже три дня, как добивать кончили. Уже я мэду наносила и уже себе квартеру ищу. Мы уже неделю сидели там, уже она, дядькина жена, говорит:
– Ищи квартеру. За тебя, недобитка, чтоб и нас не побили немцы…
У Лобановича квартеру нашла, у Алексеевой матери, у бедной женщины нашла.
Думаю себе: «Пойду я картошки, хвасоли принесу».
Пошла я за теми продуктами, пошла себе в Красницу.
А дети тама, в Выгонищах.
Несу я, до горы дохожу – ую-юй! – уже Выгонищи горят! Уже горят Выгонищи, с палимёта строчат! Выгонищи го-о-рят! Сильный такой ветер, что человека с ног валит. Они зашли от Бобрович, с того конца, от моста. Уже ветер – и ка-атит! Через десять хат кидало огонь.
Я плачу.
– Уже мои дети руки мне опростали. Где мои дети?.. Уже побежала я в Березину, куда все люди побежали. Нашла одну женщину, говорю:
– Може, моих детей видали?
Говорит:
– Видали. Побежали. Это Настя на плечи Василя посадила, понесла в Березину, далеко!..
И я туды. Искала, искала, може, с двенадцати часов, нашла – уже солнце заходило. Нашла я. И своих, и Бартановых детей нашла, пять штук. Уже нашла, сарай сгорел – картошки напекла, накормила их, тех чужих и своих…