Рагозин взялся за бумаги. Он просматривал их, как будто вчитываясь в отдельные строчки, нагнув низко голову, почти не шевелясь. Потом оторвался, быстро спросил:
– А ребёнок? Остался ребёнок после неё?
– Не могу сказать. Возможно, конечно.
– Понимаю, что возможно. Но я спрашиваю – знаете вы или нет? – грубо спросил Рагозин.
– Не знаю, нет, не знаю, – ответил Ознобишин, настораживаясь и тоненько прищуривая небольшие, вдруг словно успокоившиеся глаза.
– Возможно, понятно – возможно, – проговорил Рагозин по-прежнему ровно, без нажима, желая показать, что он не может допустить грубости. – Я почему спросил? Потому что слишком хорошо известно, что таких детей, рождённых в тюрьме, предостаточно.
– Безусловно, – неуверенно подтвердил Ознобишин.
– И о них надо проявлять заботу.
– О детях сейчас заботятся, это правда, – вздохнул Ознобишин.
– Сейчас! – сказал Рагозин опять резко. – Сейчас – другое. А раньше разве о них думали? Родится вот такой от арестантки, и ладно. Куда его? Куда его девали, спрашиваю?
– В приют, обыкновенно, – сказал Ознобишин.
– В приют? В какой приют?
– Были такие сиротские приюты.
– Я понимаю. Я спрашиваю, допустим, у этой… у жены, ну, о которой вы говорите, которая умерла, скажем, остался ребёнок. Куда его из тюрьмы, куда должны были поместить?
– Не могу сказать, – произнёс Ознобишин нащупывающим новый тон голосом. – Но ведь можно попробовать установить, если бы заинтересовал именно случай с женой Рагозина.
– Установить?
– Да, ведь в рагозинском деле могут найтись следы.
– Вы, что же, думаете, оно сохранилось, это дело?
– Архив палаты цел, как я уже вам сообщил.
– И вы, что же, могли бы отыскать? – в какой-то вспышке нетерпенья спросил Рагозин.
– Вероятно, конечно, – подумав, медленно отвечал Ознобишин, – но вряд ли в моем положении, по крайней мере пока я лишён свободы…
Вдруг долгий, связывающий взаимностью и все понимающий взгляд остановил их, в молчании, друг на друге. Слышалось ясно дыхание Рагозина – частое, с шипящим выталкиванием воздуха в усы, и ознобишинские хрипловатые вздохи через приоткрытый рот. Они пробыли в неподвижности несколько секунд. Затем, шумно перевернув лежащее на столе дело и отодвигая его прочь, Рагозин проговорил, обрезая слова:
– Стало быть, вы утверждаете, что оказали услуги некоторым лицам, которых преследовал царский суд. Как либерал, да? По либеральным мотивам, так?
– Из сочувствия, – мягко пояснил Ознобишин.
– Понятно. Нам не сочувствуют только там, где нет нашей власти.
– Извините, но это было до вашей власти, – деликатно поправил Ознобишин.
– Но говорите-то вы об этом при нашей власти, а не при царе, – возразил Рагозин. – Я попрошу вас письменно назвать свидетелей, которые могут подтвердить ваши показания о прошлой службе. У вас ко мне вопросов нет?
– Один. Кому я должен подать просьбу об освобождении?
– Не надо подавать. Комиссия рассмотрит и решит. Можете идти.
Ознобишин встал и поклонился с тем же учтивым видом, с каким поздоровался, входя. Он был уже у двери, когда Рагозин хмуро остановил его.
– Минутку. Значит, вы могли бы быть полезны в отыскании этого, видно, интересного дела, о котором рассказывали?
– Рагозина? – переспросил Ознобишин и, как необычайно расположенный советчик, отечески ласково сказал: – Да лучше меня для этой цели, пожалуй, никого и не найти. Архив палаты мне знаком. Хотя порыться придётся и в архиве охранного отделения, и вот здесь, в местных тюремных делах, – следы могут обнаружиться совершенно неожиданно.
– Может, ещё в приютах? – вставил Рагозин.
– В приютах? – не сразу понял Ознобишин, но догадался и воскликнул: – Ну, разумеется, в бывших приютах. Насчёт ребёнка, да?
– Да, да! Можете идти, – нетерпеливо сказал Рагозин и тут же, подтолкнутый странной неловкостью и раздражением, задал неожиданный для себя самого вопрос: – Вы знаете мою фамилию? Вам сказали?
– Нет. А как ваша фамилия, товарищ?
– Можете идти, – настойчиво повторил Рагозин, как будто его не слушались и он вынужден был требовать.
Он вскочил, едва шаги Ознобишина и провожавшего его конвоира затихли в коридоре. Он вскочил и почти промчался по комнате из угла в угол, раз, и другой, и третий.
– Дурак, ну и дурак! – едва не крикнул он на себя, подбегая к окну и стукнув кулаком по подоконнику. – Ещё подумает – я в нём нуждаюсь. Черт меня дёрнул!.. Надо же, надо было случиться этому как раз сегодня!..
Он ещё припечатал кулак к подоконнику, растворил окно, сжал пальцами недвижимые прутья решётки и так застыл.
Двор, голая земля острога опять мертво лежала перед его взором. По ней, может быть, прошла последний раз за свою жизнь Ксана, касаясь натруженной ступнёй бесчувственной тверди. Ксана! Вмиг ожившая, встала она перед Рагозиным, когда из чужих уст вылетело так долго никем не повторенное, давнее, тёплое слово – жена. Он увидел её руки – как она положила их острыми локотками ему на круглые, грубые колени, вытянула открытыми узкими ладонями вверх, точно ждала, что он их чем-то наполнит, нальёт, и она понесёт это что-то бережно к будущему. Это будущее настало, а Ксаны не было, и он уже сколько лет идёт со своими мыслями наедине. Нет, нет, конечно, он не одинок, у него – товарищи, много товарищей, он всякую думу может запросто и серьёзно с ними разделить. Но он должен всегда отыскивать верные, доходчивые слова, чтобы поговорить с товарищами, а Ксана понимала молчаливый поворот его головы, его наполовину прикрытый глаз, его мурлыканье, его кашель и – может быть, самое главное – неловкую и одновременно задорную усмешечку, с какой он взглядывал на жену, когда думал вместе с ней о будущем ребёночке, которого они так ждали. Что Ксана умерла в тюрьме от родов, Рагозин знал ещё лет восемь назад и успел свыкнуться с этим неутешным знаньем. Возвратившись на родину, он пробовал разведать о непозабытой смерти, но всюду были новые люди, никто ему не мог ничего сказать. Смерть от родов ему почему-то всегда представлялась как безрезультатные роды. Что после Ксаны мог остаться ребёнок, сын, – без сомненья, сын! – это он неожиданно понял только сейчас. Он думал, что с её смертью все кончилось навечно. И вдруг теперь он увидел, что это было невероятное заблужденье! Что она не умерла совсем, что она оставила ему часть себя, часть его жизни с нею, и эта часть не могла умереть, нет, не могла! Сын, сын, которого он ждал вместе с женой, как возрожденье, как преемника первого ребёночка, умершего ещё когда Рагозин уходил в ссылку, сын его единственной Ксаны был, конечно, жив! Уверенность эта внезапно впиталась всем существом Рагозина и стала действительностью, как действительностью была высившаяся перед глазами Рагозина огромная, намертво вросшая в голую землю тюрьма. Отсюда, из этой тюрьмы, вошла жизнь его сына, отсюда, из этой тюрьмы, пошло убеждение Рагозина в том, что жизнь сына продолжается, что она не могла прекратиться.
– Я его найду, – сказал он твёрдо, и насилу разжал похолодевшие от решётки пальцы, и отвернулся от окна, и увидел на столе бумаги, которые звали к работе.
Он вспомнил мгновенно весь допрос и решил, что – нет, Ознобишин не был, конечно, прокурором, потому что если бы был, то не остался бы жить там, где служил, – он слишком для этого умен, слишком осторожен – он бежал бы.
Рагозин записал: «Проверить показания гражданина Ознобишина вызовом свидетелей» – и принялся за следующее дело. Но работа делалась им с непривычным напряжением, он заставлял себя не думать о сыне – и все время думал о нем: как будет его разыскивать, какими путями надо идти, чтобы напасть на след, и кто может помочь, и как наконец сын найдётся и он возьмёт его к себе и будет с ним жить.
К концу дня Рагозин почувствовал такую усталость, что, пойдя домой пешком, чтобы освежиться, еле-еле добрёл. Хозяйка на дворе встретила его охами и сказала:
– А к вам тут приезжал один товарищ, очень жалел, что не застал.
– Что за товарищ?
– Молодой из себя, на машине, машина такая, что мальчишки сбежались со всей улицы.
– Да как же его зовут, не спросили?
– Он вам записочку оставил с адресом. И очень велел кланяться.