По мостовым гнало бумажонки, солому, прошлогоднюю пересохшую листву, раскрошенный навоз – целые кадрили завинченного в трубы и воронки мусора, в котором, наверно, без следа затерялись бы дороги, если бы не благодетельные бури. Все пело и перезванивало под напором ветра, стон катился по железным кровлям, свист верещал в колеблемых проводах телефона, стрельба потрескивала от захлопываемых калиток и дверей. Народ бежал под крыши.
Оставалось недалеко идти, и уже совсем на виду был высокий дом на улице, пышно обсаженной зеленью, метавшейся под нажимами ветра, когда прямо навстречу Дибичу, словно опрокинутая из-за угла, вымахнула косая и как будто кудрявая, избела-свинцовая, шумящая стена воды. Он врезался с разбега в эту стену, торопясь к подъезду дома, и она охватила и вмиг испятнала его с головы до ног тёмными пятаками, и пятаки стали мгновенно сливаться в чёрные разводья на плечах, груди и коленках, и Дибич ощутил животворящий колючий холод во всем теле.
Он весь промок, пока взбежал под козырёк на ступени подъезда, где уже скучилось несколько человек. Отряхнувшись, он смотрел, как взапуски щёлкали несчётными шлёпками по земле увесистые дождины, как высеивались и звёздами лопались на асфальте белые пузыри, яростнее, яростнее и толще вырывались пенистые струи из водосточных труб по сторонам подъезда, мутно набухал и разливался поток по скату между мостовой и тротуаром.
Перед подъездом мокрый шофёр суетился вокруг длинного сверкающего «бенца», стараясь поскорее натянуть тент, но автомобиль уже заливало водой, и от её живого бега по чёрным кожаным сиденьям, по радиатору и крыльям машина будто превратилась в покорное животное, застигнутое ливнем в поле.
В этот момент из парадного торопливо вышел на подъезд невысокий, даже коротковатый, плотно сбитый человек со смуглым лицом, чуть покрапленным веснушками на прямом переносье, в белой русской косоворотке с откинутым краем расстёгнутого ворота. Он слегка взмахнул кепкой, зажатой в руке, и присвистнул.
– Вот это баня! – сказал он с очевидным удовольствием.
Он по-деловому глянул туда, где полагалось быть небу, а сейчас накатами туманился, то разряжаясь, то темнея, гонимый шквалом водяной хаос, и Дибич совсем нечаянно увидел в этом стремительном взгляде что-то такое заносчиво-жизненное, будто небольшой этот человек ни капельки не сомневался, что от него одного зависит остановить дождь немедленно или припустить его погорячее. В ту же секунду Дибичу почудилось, что он где-то видел это лицо с выдвинутыми скулами, прямым ртом и такими же прямыми, немного сросшимися темно-русыми бровями. Но Дибич не мог прояснить мимолётное воспоминание и рассмотреть получше лицо, может быть, знакомого человека, потому что тот сразу же, поглядев так необыкновенно на небо, нахлобучил кепку и спокойно, даже как будто нарочно замедленным шагом вышел на дождь, к машине, молча и ловко помог распрямить шарниры тента, сел рядом с шофёром и укатил, почти уплыл, точно лодкой рассекая озорно несущуюся по дороге рябую, шумную речку. Двое мальчишек, вынырнув неизвестно откуда, в задранных штанишках и облепивших тело лоснящихся рубашонках, с криками зашлёпали вслед за автомобилем и тотчас весёлыми китайскими тенями исчезли в сером водяном экране.
Дибич вошёл в подъезд.
В обширной комнате второго этажа, показавшейся неожиданно торжественной, он застал полдюжины посетителей и стриженую барышню за столиком около двери с надраенной по-морскому медной ручкой. Извекова ждали не раньше чем через час, к нему было записано десять человек, и барышня резонно советовала не терять времени – всех ведь принять невозможно. Но Дибич настоял на своём, – его записали, он сел в ряд с ожидающими и приятно почувствовал, что здесь его хождениям должен прийти конец: так хорошо было сидеть в удобном кресле, такое тепло витало в чистых стенах, такая тишина баюкала слух, точно состязаясь с плеском и хлестанием ливня за зеркальными стёклами окон. Его чуть-чуть познабливало от прохлады мокрой гимнастёрки, он поглубже сел в кресло и, наверно, сразу задремал, потому что вдруг обнаружил себя прислонившимся к парапету над пароходным носом, и на носу – загорелого парня, который долго размахивал собранной в кольца лёгостью и потом молодецки кинул её на пристань, и она распустилась в воздухе длинной-длинной змейкой и стукнулась о железную крышу конторки, и капитан на мостике прижал рот к слуховой трубе и глухо крикнул в машинное отделение: стоп! задний полный!.. И тогда забурлило, зашипело и заплескалось под плицами колёс, и пароход задрожал, и народ бросился с верхней на нижнюю палубу, грохоча ногами, и капитан опять скомандовал: стоп! – и Дибич очнулся.
Он увидел, что ожидавшие люди поднимались, двигая креслами, и через комнату наискось быстро и громко шагал тот самый коротковатый смуглый человек с кепкой в кулаке, которого он встретил на подъезде, и человек этот наотмашь распахнул дверь с медной ручкой и скрылся, и следом за ним скрылась стриженая барышня, затворив дверь. Дибич понял, что довольно крепко уснул. Он хотел спросить у посетителей, ходивших в нетерпении по комнате, – кто этот человек, который пришёл, но дверь снова отворилась, и барышня, глядя очень пристально и как-то по-новому, сказала:
– Товарищ Дибич, пожалуйста!
Он совсем не был готов к этому приглашению, слегка замешкался, и она проговорила, кивнув утвердительно:
– Вас, вас просит товарищ Извеков.
Он обтянул себя гимнастёркой, собрав складки назад, под пояс, выправка его будто перемогла усталость, и он по-военному остановился в дверях, когда ступил в кабинет. Он впервые видел такого, как ему думалось, крупного советского работника, и притом не военного, и не представлял себе – как же подобает держаться.
Извеков неподвижно стоял с края стола и глядел на вошедшего немигающими глазами из-под приподнятых своих тёмных бровей в линейку.
– Ваша фамилия – Дибич? Садитесь, – пригласил он и сам, обойдя стол, первый сел, не спуская взгляда с Дибича.
Вдруг опять, и уже с полной уверенностью, Дибич сказал себе, что видел этого человека, где – не помнит, но видел, и невольно тоже остановил внимание на его табачно-жёлтых глазах и на этом лёгком пятне веснушек, врассыпную сбегавших с переносицы, необычных для смуглокожих. Так они несколько мгновений безмолвно смотрели друг на друга, пока Извеков не спросил словно бы приказывающим тоном:
– Скажите, вы не командовали вторым батальоном восьмого стрелкового?
– Так точно, командовал. Я – поручик восьмого запасного.
– Ну, я вас не признал бы, если бы не ваша редкая фамилия! – сказал Извеков и не то с участием, не то с упрёком покачал головой.
– Я вас, напротив, как будто узнаю, но не вспоминаю. Может быть – на фронте?
– Ломова помните? Рядового шестой роты вашего батальона Ломова, а?
– Ломов! – приподнялся Дибич. – Ломов, разведчик!
– Ну, какой там разведчик! А уж если разведчик, то по вашей вине, – улыбнулся Извеков.
В этой его улыбке, будто обращённой к самой себе и одновременно насмешливой и стеснительной, Дибичу раскрылась та черта, которой недоставало, чтобы воскресить воспоминание, и тогда в один миг он не только узнал в Извекове своего солдата, но словно взрезал в памяти сразу всё, что окружало имя Ломова…
Было это на Юго-Западном фронте, во время майского наступления русских армий, оставившего неизлечимую рану на духе австро-венгерского войска и придавшего духу русских нежданное возбуждение, полное веры в неистощимость народных сил.
Командиром роты Дибич проделал с боями больше чем двухсотверстный марш. К концу марша был тяжело ранен батальонный командир, и Дибича, недавно награждённого анненским темляком, назначили на его должность. К этому времени австрийцев на многих участках уже заменили германские части, спешившие на подмогу своему разбитому, панически отступавшему союзнику. Прорванный русскими и пришедший в безнадёжное расстройство фронт немцы не могли восстановить, – они ставили себе задачей удержать дальнейшее распространение прорыва, угрожавшее их флангу на севере и австро-венгерскому фронту на юге. Перебрасываемая с запада, обкатанная в боях с французами немецкая пехота кидалась в контратаки против русских полков, уже ощущавших, после длительных битв и переходов, недостаток в пополнениях. Добиваясь создания непрерывности линии фронта, германцы укрепляли и решительно отстаивали новые позиции, местами стараясь вернуть из русских рук выгодные пункты, и с упорством возобновляли атаки, если они сразу не приносили результата.
Батальон Дибича почувствовал смену противника на рассвете, когда захваченная с вечера небольшая высотка подверглась внезапному картечному обстрелу лёгкой артиллерией, которой до того у, австрийцев не было. Дибич был предупреждён штабом своего полка, что против соседей справа и слева появились немцы, что надо ожидать контрудара и необходимо удержать высоту. Ещё до начала обстрела он приказал окапываться. Под огнём, перебегая от одного укрытия к другому, он осмотрел расположение батальона и отдал приказ отвести шестую роту в лесок, на самую маковку высоты, в резерв, с тем чтобы там была подготовлена запасная линия обороны. Он не отвечал на стрельбу, но деятельно готовился отразить атаку и всеми силами наблюдал за позицией противника и его огнём. Однако действия немцев ограничились этим неожиданным артиллерийским налётом, а затем все утро и весь день было загадочно тихо, как будто, с треском уведомив о своём прибытии, враг решил, что этого вполне достаточно.
Считаясь с вероятностью ночной атаки, Дибич в сумерки вызвал к себе в недостроенную землянку командиров рот с рапортами о ходе работ по укреплению высоты, с намерением подогнать эти работы. В офицерах он видел ещё не столько своих подчинённых, сколько недавних равноправных сослуживцев и приятелей, поэтому в разговоре с ними скоро почувствовал, что они, совершенно так же как он сам, не могут разгадать сумбурной тактики противника и довольно заметно взволнованы. Было признано, что самое главное в этих обстоятельствах – разведка, и Дибич решил, что все роты, за исключением шестой резервной, с наступлением полной темноты вышлют, каждая на своём участке, разведывательные отряды с заданием – проникнуть в ближайшее расположение противника и бесшумно захватить «языка».
И вот после этого решения, задержавшись перед уходом из землянки, командир шестой роты – партнёр Дибича по шахматам и тоже из прапорщиков запаса – доложил, что у него – неприятность: с последним пополнением пришёл в роту рядовой Ломов, о котором через фельдфебеля стало известно, что он на привалах вёл с солдатами опасные беседы о бесцельности войны для простого народа. Рядовой этот новобранцем прошёл обучение в Нижнем Новгороде, до призыва служил чертёжником на Сормовском заводе, хорошо грамотен, – на острый нюх фельдфебельского носа тут дело не совсем чисто.
– Что ж, – сказал Дибич, размыслив, – пошли его для начала в разведку, – может, это вправит ему мозги. Я прикажу, чтобы его взяли нынче бывалому разведчику в пару.
Беспокойство продолжавшейся затаённой тишины выросло к ночи нестерпимо. Низкие тучи соединились с тёмной землёй. К моменту вылазки разведок наступил такой мрак, что не видно было пальцев вытянутой руки. Спустя короткое время вправо от Дибича разнеслось несколько выстрелов, тотчас старательно поддержанных пулемётами. Почти сразу затем возникла беглая ружейная пальба далеко слева. Дибич понял, что огонь вызван разведкой, и за один этот час ожидания в непроглядной ночи извёл столько табаку, сколько не выкуривал в иные сутки.
Когда вдруг ввалившийся в землянку связной доложил, что «язык» добыт и что это – немец, Дибич подпрыгнул, как мальчишка, обнял солдата, крикнул:
– Живо, живо! Пусть его тащат ко мне! А тем, кто добыл, – по новой паре сапог, нет! – отпуск вне очереди, черт их побрал! Молодцы!
Уже после того как доставленный немец был допрошен и на телеге отправлен с конвоем в штаб полка, Дибич узнал – кому приходится обещанный под щедрую руку отпуск. Оказалось – как раз новичку-разведчику шестой роты и посчастливилось добыть живьём немца, притом – только ему одному и в условиях, совсем исключительных.
В назначенную минуту Ломов в отряде из шести человек выбрался из окопа и пополз по склону вниз. Заросший молодой травой чистый луг скатывался полого, сажен на сто, к неглубокому овражку с ленивой речкой, почти ручьём. Овражек увивался порослью ольшаника и черёмухи. За ним опять шёл луг, ещё сажен на сто, такой же чистый и ровный, кончавшийся невысокой грядой. На гряде должна была находиться передняя линия противника – цель, которую надо было достичь незаметно. Что предстояло там встретить – никто не знал.
Старшим в отряде был унтер-офицер, недовольный, что ему дали неопытного солдата, к тому же – чужой роты. Он успел только спросить Ломова, как его зовут, и приказал: «Держись за мной». С самого начала продвижения по склону отряд разбился на пары, и в средней варе ползли Ломов с унтером, а крайние постепенно отдалялись от неё в стороны, так что след за ними, если бы можно было видеть, расходился, как раздвигаемый шире и шире веер. Но видеть было ничего нельзя. Сейчас же как крайние пары отползли в стороны, Ломов потерял их чёрные, горбами приподнятые над землёй тени, и все меньше и меньше слышал их шорох в траве, пока он совсем не растаял.
Ломов слышал теперь только унтера и себя, – глухое, иногда под остренький треск надломленного, старого стебля прикосновение к земле коленок и кулаков, частое дыхание через открытые рты, тяжёлое, скорее угадываемое, чем слышимое, трение о поясницу винтовки, закинутой на спину, и сам себя подгоняющий бег непривычных толчков в ушах: это шумело сердце. Бесконечный мир тьмы был объят молчанием, но молчание это наполнялось непрестанной жизнью луга с невидимым населением его почвы и трав. И это был другой слой шума, лежавший над шумом сердца и отделённый слухом от тишины.
Едва Ломов коснулся руками и коленями земли, он намок от росы, и влага быстро начала пропитывать всю одежду, и скоро родилось ощущение, что он ползёт в воде, потому что и лицо стало мокрым, и грудь, и спина, только от земли было прохладно, а со спины тепло – пот проступил на Ломове горячей росой. Он тащил с собою в кулаке тяжёлые, длиною в пол-аршина, стальные ножницы на случай, если бы противник успел протянуть перед своими траншеями проволочное заграждение. Он испытывал это самым мучительным неудобством, потому что, когда опирался на кулак, сталь давила пальцы и ладонь, а заткнуть ножницы за пояс он не решался, ему казалось – они непременно выскользнут в траву. У него мелькнула мысль, что можно не ползти, а шагать во весь рост – всё равно ничего не видно. Но он тут же ответил себе, что, если нечаянно вспыхнет ракета или скользнёт прожектор и осветит шагающих солдат, дело тотчас провалится. К тому же он твёрдо помнил, что рассуждать нельзя, как нельзя было бы возразить, когда его неожиданно назначили в разведку, и он подумал, что теперь, наверно, всему конец.
Ломову чудилось – он ползёт давно, и совсем уже близок овражек с речкой, но вдруг впереди защёлкал соловей, и тогда он по звуку догадался, что до речки ещё далеко. Щёлканье сменилось трелью, посвистом, бульканьем, – десяток колен насчитал Ломов, пока дышавший рядом унтер не просопел шёпотом: «Ишь собачий сын!» – и не вздохнул глубоко с каким-то тоже птичьим всхлипом.
Соловьиный голос шутя унёс Ломова назад – в юность. Он полз, слушал и видел себя на Зеленом острове, среди голубого тальника, где соловьи переговариваются с тихим плеском воды на песчаной кромке берега. Идёт мимо Волга, перламутровая от лунного сумрака, мерцает на стрежне коренного русла красный бакен, плывёт, словно дворец уснувшего царства Додона, вся в теремках и башенках, прихотливая беляна, – и на песке сидит недвижно маленький Кирилл Извеков, обняв колени и думая – каким он будет, когда станет большим. Каким он будет, когда понадобится забыть, что он – Кирилл Извеков? Каким будет, когда назовёт себя Ломовым? Каким будет вот сейчас, сию минуту, когда до Зеленого острова юности недосягаемо далеко, а мокрый, усталый, согнувшийся в крючок солдат Ломов, таща винтовку и стальные ножницы, слышит душный, сырой запах отцветающей черёмухи, видит чёрную кайму поречного ольшаника, надвигающуюся с медленной неизбежностью ближе и ближе?
Унтер привстал, достигнув кустов, и за ним поднялся на ноги Ломов. Они передохнули, размяли поясницы, скинули с плеч винтовки и вошли в заросли. Глаз настолько привык к темноте, что различал смутными пятнами стволы деревьев, шапки курчавых ветвей. Овражек был неглубок. Нащупывая подошвами землю, они, шаг за шагом, спускались к речке. Её ленивое журчание раздавалось ясно. Соловей выбивал свои дроби над головами. Скоро чуть-чуть блеснул между листвы чёрный лак воды. Через минуту они увидели весь ручей. Он был в три шага шириной. Близко от берега они прислонились к толстым деревьям. Наверно, это были вётлы.
В эту секунду пронеслись вдалеке рассеянные выстрелы, и потом взвыли пулемёты. Ломов взглянул на своего начальника. Он был неподвижен. Когда стрельба стихла, он шепнул: «Переждём!» Снова защёлкали выстрелы, так же далеко, но по другую сторону, и снова наступила тишина.
Тогда Ломов заметил прямо перед собой две кинувшиеся через ручей тени, и тотчас раздались один за другим два толчка в землю с гремящим, сахарным хрустом береговой гальки. Два человека перепрыгнули речку, и разогнулись, и замерли, прислушиваясь. На чёрном лаке воды отчётливо видны стали их контуры. Совершенно слитно – как одна – возникли у Ломова две догадки: что это – враги и что это – свои. Враги могли идти на разведку, свои могли возвращаться или заблудиться в зарослях. Но каким-то новым зрением ночной птицы он различил котелками накрывавшие этих людей шлемы, понял, что это – немцы, и тут же содрогнулся от нечеловеческого голоса: это была команда унтер-офицера.
Унтер-офицер не скомандовал, а не похоже на человека, ужасающе крякнул:
– Бей прикладом! – и оторвался от своей ветлы навстречу ближней к нему тени.
У Ломова сразу вспотели ладони, и спина будто отделилась от туловища. Чтобы схватить, как следовало, винтовку, он должен был бросить ножницы. И вдруг, не думая, вместо того чтобы разжать кулак и выпустить ножницы наземь, он размахнулся и со всей силой пустил ножницами в ту тень, которая была слева и уже успела присесть после внезапного крика. Удар был мягкий и как будто мокрый, и Ломов увидел, что тень тотчас слилась с землёй. И, все ещё ни о чём не думая, схватив винтовку обеими руками, он повернулся направо и заметил, что другая тень клонилась к сбитому с ног унтер-офицеру, занося над ним руку. Ломов сделал скачок и с разбега, наваливаясь своей тяжестью, ткнул штыком под эту занесённую руку. Ему запомнилось только одно ощущение: как туго и неуклюже вытягивал он штык из упавшего тела. Потом он расслышал стонущий голос унтер-офицера:
– Вяжи свово!
Ломов бросился назад. Немец лежал ничком. Ломов пал коленями на его лопатки, заложил ему руки за спину и, сорвав с себя пояс, стянул их крепким узлом.
– Жив? – спросил унтер.