– Как твоя будет воля…
Меншиков втолкнул в камеру Евфросинью. Она была в одной рубахе и босиком. Алексей бросился к ней, но Петр остановил его:
– Скор больно! Погоди малость, видишь, тяжелая она. Мы ее на дыбе от бремени освободим, тогда и пользуйся вволю.
Страх, что отец приведет в исполнение свою угрозу, заставил царевича сдаться. «Очерню… всякого очерню, про кого только ни спросит. Тем, может, заслужу помилование Евфросиньюшке».
– Все расскажу! – взмолился он. – И про Досифея, и про Лопухина… Только пощадите робеночка! Не ведите на дыбу Евфросиньюшку! Плоть мою не губите!
Слова эти прозвучали страшными напоминаниями. Петр резко повернулся к Толстому:
– Пытать девку Гамантову! Огнем жечь, покудова все не обскажет!
Чуть согнувшись и кручинно вздыхая, Петр Андреевич медленной походкой, как подобает человеку, выполняющему печальный долг, вышел из каземата.
– А мы послушаем, что он нам про Досифея и Лопухина болтать будет, – обратился государь к ближним, присаживаясь на койку. – С кого начинать будешь?
– С кого повелишь, батюшка.
– С матери велю.
Алексей оторопел и мутящимся взором уставился на отца.
– Отрекаюсь от тебя!.. – вдруг взвизгнул он. – Не родитель ты мне больше! Ты Вельзевул… Ты хочешь, чтобы я иудин грех сотворил противу матери родной?! Отрекаюсь!
– Ах, так! – встал государь. – Только опоздал малость. Ты давно мне не сын. С того дни, как восстал против меня и на корону мою зариться начал. В кнуты крамольника! А девку распутную – на дыбу!
Евфросинья не выдержала пытки и на все вопросы отвечала одним коротеньким «да».
Когда все улики были собраны, Петр вызвал к себе Толстого и со спокойной деловитостью бросил:
– Пора кончать…
Петр Андреевич немедленно отправился к Алексею. Узник лежал на койке и хрипло стонал. Толстой дал ему напиться, заботливо смочил виски, вытер с подбородка кровь.
– Как изволили почивать-с? Недужится, Алексей Петрович?
– Худо, Петр Андреевич…
– Как не худо-с… О-хо-хо-хо, грехи наши тяжкие! Вы подремите. Сон, Алексей Петрович, добрый целитель. Силушки наберетесь, оно, глядишь, легче будет… кнутики перенести-с…
– Как? Еще будете бить? – задохнулся Алексей.
– Кнутиками-с. Не беспокойтесь, на дыбу не вздернем… А кнутики – что…
Они долго смотрели друг на друга не мигая, не отрываясь. Один – как бездомный щенок, без всякой надежды скулящий под ногами безразлично проходящих людей; другой – взором убитого горем отца, не знающего, как спасти блудного сына.
– А можно без сего, – вздохнул после долгого молчания Петр Андреевич. – Жалко спинку-с… Особливо когда кровь забрызжет. Вот оно, перышко. Я и обмакну сам, зачем вам трудиться. А вы уж чирк-чирк-с.
Царевич взял перо и, почти не сознавая, что делает, принялся писать под диктовку Толстого:
«Ежели б до того дошло и цесарь бы Карл VI начал бы производить в дело, как мне обещал, вооруженной рукою доставить меня короны российской, то б я тогда, не жалея ничего, доступал наследства, а именно: ежели бы цесарь за то пожелал войск российских в помощь себе, против кого-нибудь своего неприятеля, если бы пожелал великой суммы денег, то б я все по воле учинил».
– Теперь все-с, – душевно пожал Толстой руку узнику. – И кнутик не нужен-с…
Верховный суд был составлен из ста двадцати семи человек. В приговоре перечислялись «многие преступления» царевича, но во главу их была поставлена самая страшная вина: «намерен был овладеть престолом через бунтовщиков, через чужеземную цесарскую помощь и иноземные войска, с разорением всего государства, при животе государя, отца своего».
Это дало право присудить Алексея к смертной казни.
Приговоренному «для поддержания духа» решено было отпускать ежедневно по кубку вина. Алексей выпивал кубок и тотчас же забывался в мучительном полубреду.
Так, в густом тумане, проходили его нерадостные, последние дни. Только раз, когда караульный офицер, принесший вино, шепнул, что царица Евдокия Федоровна заточена в Старо-Ладожский монастырь, а тетка Алексея, царевна Марья, бывшая любимица Софьи, отправлена в Шлиссельбургскую крепость, – в кубок упала слеза.
Каждый день открывалась и дверь, ведущая к Марье Даниловне. Толстой останавливался на пороге, вежливо снимал шляпу и шаркал ножкой. Из-за спины Петра Андреевича, обвешанный щипцами, буравами, иглами, колбочками с едкой жидкостью, железными ежиками, крюками и тисками, выглядывал равнодушный ко всему на свете кат.
– Как изволили почивать-с? – улыбался Петр Андреевич. – Иван Михайлович кланялись вам. Передать просили, что за каменья драгоценные, кои вы уворовать изволили у царицы, до сего дни признательность к вам питают-с.
Вслед за этим начинались истязания.
Гамильтон понемногу все рассказала о своей жизни при дворе. Лишь в одном она оставалась крепка:
– Не убивала ребенка! Он мертвенький родился.
Но дыба вскоре сломила ее.
Царь приказал заковать фрейлину в цепи и кормить раз в два дня.
Двадцать шестого июня 1718 года к Алексею пришли Толстой, Бутурлин и Румянцев, чтобы объявить ему о последнем его дне.
Царевич спал.
– Не лучше ли предать его смерти сонного, дабы не мучить? – тихо спросил Румянцев.
– Сонного? – возмутился Петр Андреевич. – Без молитвы принять кончину? – И тут же разбудил узника – Восстаньте, Алексей Петрович! Пора!
Царевич поднялся, испуганно уставился на вошедших:
– Куда пора? Зачем вы пришли?
– Мужайтесь, Алексей Петрович. Ваш час наступил.
Все существо приговоренного налилось вдруг безумием.
– Вон отселева! Вон!
– Не гневайтесь, – взял его за руку Толстой. – Пока живы, беречь себя надо, чтобы о Боге подумать. Ежели помолитесь, я за сие доброе дело весточкой вас доброй порадую. А весточка добрая. Батюшка простил вас…
– Про… стил?