Шум, крик. Отец говорит: «Стойте, стойте, довольно!» А Гайдуша одного нищего в спину, у другого наш мешок вырвала, который он с мула снимал. «Еще украдешь, разбойник»… Заптие-турок в двери заглянул на этот крик. Она и его: «Ты что? желаешь, ага? Иди, иди. Не здесь твое место. Не здесь; я, слышишь ты, я это тебе говорю!» Турок ей:
– Ты в уме ли, женщина?
Как она закричит на него: «Я? я? Не в уме? Такая-то царская полиция должна быть?.. Вы что? смотрите? Вот смотри лучше, что у вас под городом два дня тому назад человека зарезали… Да я к паше пойду! Да мой доктор, – первый доктор в городе. Его все паши любят и уважают…»
Наговорила, наговорила, накричала; как поток весенний с гор бежит, и не удержать ничем. Бедный турок только одежду на груди потряс и сказал: «Аман! аман! Женщина!» И ушел за другими.
Гайдуша как молния и двери захлопнула и заперла их изнутри и после опять кричала: «Извольте, извольте». И ставни в больших комнатах отпирала, и табак, и спички, и бумажку, и пепельницу отцу несла, и в одну минуту и скрылась, и опять с водой и вареньем на большом подносе пред нами явилась и приветствовала нас еще; и кофе сварила, и подала, и два раза зачем-то уже к соседке одной сбегала, и помирилась с ней, и вещи какие-то принесла, и мы уже видели ее, пока она в кухне птицей с места на место летала, завтрак нам готовила.
И отец сказал, как и заптие, глядя на нее: «Ну женщина! Это диавол! Хорошо сказала твоя мать, что у Коэвино оставлять тебя страшно. Такая в худой час и задушит и отравит ядом тебя».
Однако уже Гайдуша и соус прекрасный с фасолью нам изготовила, и вареную говядину с картофелем, и фруктами и халвой нас угостила, и множество разных разностей, прислуживая нам, очень умно и смешно нам рассказывала, а хозяин наш все еще не шел.
– Опоздал доктор, – сказал Гайдуше отец.
А Гайдуша ему на это: – Коэвино человек очень образованный и в Европе воспитанный. У него слишком много ума и развития для нашей варварской Янины. Он любит разговаривать и спорить о любопытных и высоких предметах. Верно он заспорил или о вере с евреем каким-нибудь, или у Абдурраима-эффенди с каким-нибудь имамом ученым: почему Фатьме, дочь Магомета, будет в раю, а жена его, Аише, например, не будет… Или в русском консульстве в канцелярии сидит и чиновникам про свою жизнь в Италии рассказывает. Бедный доктор рад, когда встретит людей, имеющих премудрость, или, так-сказать, каприз какой-нибудь приятный… И здесь у нас христиане, даже и купцы, народ все более грубый… Впрочем прошу у вас извинения, что я, простая меццовская селянка, берусь при вась, господин мой, судить о таких вещах!..
– Я с удовольствием тебя слушаю, – сказал ей отец.
А Гайдуша: – Благодарю вас за вашу чрезмерную снисходительность к моей простоте и безграмотности!
Я подумал: «Баба эта хромая красноречивее многих из нас. Она не хуже самого Несториди говорит. Вот как ее Бог одарил!»
После завтрака я нестерпимо захотел спать: сказать об этом Гайдуше боялся и стыдился, долго ходил по всем комнатам, отыскивая себе пристанище и, наконец, нашел одну маленькую горницу внизу, с широким диваном и одним окном на тихий переулок.
Притворил поскорее дверь и упал на диван без подушки. Не успел я еще задремать, как Гайдуша вбежала в комнату. Я испугался, вскочил и сел на диване, чтобы показать, что я не сплю.
Но Гайдуша доволно милостиво сказала мне: – «Спи, спи, дитя, отдыхай». Принесла мне подушку, вспрыгнула мигом на диван, чтобы задернуть занавеску на окне, и поставила мне даже свежей воды на случай жажды.
Сильно смущенный её вниманием, я сказал ей, краснея:
– Благодарю вас, кира-Гайдуша, за ваше гостеприимство и прошу вас извинить меня за то, что я так обременил вас разными трудами.
Кажется бы и хорошо сказал?.. Что? же могло быть вежливее с моей стороны, приличнее и скромнее?
Но лукавая хромушка усмехнулась, припрыгнула ко мне и, ущипнув меня за щеку, как какого-нибудь неразумного ребенка, воскликнула: «Глупенький, глупенький паликарчик горный… Спи уж, не разговаривай много, несчастный! Куда уж тебе!»
И ускакала из комнаты.
А я вздохнув крепко уснул. И не успел даже от утомления вникнуть в смысл её слов и разобрать, с какою именно целью она их сказала, – с худою или хорошею? Вернее, что с худою, однако; так казалось мне. Спал я долго и проснулся только под вечер от ужасного крика и шума в соседней комнате. Казалось, один человек неистово бранил и поносил другого, топая ногами и проклиная его. Другой же отвечал ему голосом нежным, трогательным и быть может даже со слезами.
Что? за несчастье?! Что? случилось?
II.
Крик и шум, которые разбудили меня, не имели ничего опасного: это доктор Коэвино рассказывал отцу моему о своих делах и чувствах. Он пришел в то время, когда я спал, и обрадовавшись искренно приезду моего отца, то гневался, то объяснял ему, как ему иногда горько и тяжело. И грозный голос и умоляющий, оба принадлежали доктору.
Я присел на диван поближе к дверям и слушал.
– О! друг мой, друг мой! – говорил Коэвино грустным голосом (и мне казалось даже, что он может быть и плачет). – Друг мой! Во имя Божие, прошу тебя, послушай меня!
– Я слушаю тебя, Коэвино, успокойся… – отвечал ему отец.
– Слушай, друг мой! Я тебя прошу во имя Божие, слушай меня внимательно и рассуди потом. Мы сидели все на диване вокруг. Он, этот глупец, этот архонт, этот богач… сидел против меня. Разговор продолжался. Он говорит: «Всякий патриот должен согласиться, что эпироты сделали много для эллинской цивилизации…» Я возразил на это, с гордостью, могу сказать, что я не патриот!.. «Да, я не патриот… Клянусь честью моей, я презираю эллинский патриотизм… Он для моего ума не понятен», – сказал я. А Куско-бей, вообрази себе, друг мой, сардонически усмехнулся и говорит: «Для вашего ума, доктор?.. быть может!»
Я заинтересовался рассказом, я знал имя Куско-бея. Из христиан, он был первый богач в Янине, и у него было в горах и по долине Янинской до пяти имений с обязанными крестьянами.
Но передав отцу колкий ответ Куско-бея, Коэвино надолго замолчал. Потом вдруг как вскрикнет, как застучит ногами…
– Мне! Мне это сказать? и кто же?.. Янинский архонт! который торговлей и мошенничеством составил себе огромное состояние… Развратный человек… Разврат исполненный, могу сказать, ума, грации, изящества, – это другое дело! Но его разврат, его! «Мой ум, мой ум, животное? – сказал я ему. – Ты, дурак и неуч, разве в силах судить о малейшей из идей моих. Ты, подлец и хамал[26 - Хамал – носильщик.], знает ли твой янинский мозг, наконец, что? такое идея? Я был в Европе, осел! Мне во Флоренции рукоплескали профессора, когда я выдержал экзамен. Я ежедневным трудом, познаниями хотел приобрести средства к жизни… Выйдем вместе отсюда сейчас, чтобы не оскорблять хозяина дома, и я, сойдя с лестницы, размозжу тебе голову этой тростью! Ха, ха, ха! есть ли у тебя человеческий мозг или свиной, или лошадиный, могу сказать!» Да! или лошадиный, могу сказать! Да!.. А? Полихрониадес; а? друг мой, хорошо я его отделал?.. Скажи, умоляю тебя, будь ты жив и здоров всегда, скажи, что хорошо?..
– Что? ж хорошего, – отвечал ему отец, – стольких врагов себе создавать. Куско-бей человек сильный, богатый.
Я слышал, что Коэвино передразнил отца голосом:
– Сильный, богатый… архонт янинский, подлец! Архонты! аристократия… Нет, я понимаю аристократию, я люблю ее, я сам, могу сказать, аристократ… Да! аристократия имени, рода, меча! Рыцарство. Заслуги государству, великия открытия науки и ума, наконец… так, как в Европе. Но здесь эта наша низкая плутократия, господство капитала, интересов… А! насколько турки благороднее, возвышеннее их, этих разносчиков наших. Согласен ты?
Отец ему на это сказал:
– Не согласен, друг мой, не согласен, извини. Я и сам разносчик, вдобавок, скажу тебе, и небогатый. Хорошо тебе турок хвалить, когда ты доктор и с них берешь деньги, а я из тех, с которых они берут, что? хотят. Знаешь ты это? Да, я сам был разносчиком и хамалом, как есть. Мальчишкой я, согнувшись, ситцы и коленкор разносил на этих плечах. Хозяин посылал меня и в жар и в дождь по архонтским жилищам, и я носил. Согласиться я с тобой не могу!..
– О! прости мне, друг мой, если я тебя оскорбил! воскликнул Коэвино нежным голосом. – Обними меня… и прости… Ты, я знаю, честный и благородной души человек… Нет, я честный труд люблю и уважаю. Я сам трудом насущный хлеб приобретаю. Но, видишь, я люблю сердце, священный огонь люблю в человеке, ум, могу сказать, чувства возвышенныя…
И, помолчав немного, доктор продолжал так тихо, что я принужден был напрячь все мое внимание.
– Вот тебе пример возвышенных чувств в бедности. Эта несчастная женщина Гайдуша. Она вспыльчива, как демон, но предана мне по рабски. Вчера вечером она рассердилась и убежала из дома. Я был этим крайне расстроен. Но, заметь, какая любовь, какая преданность… Какая глубина и тонкость чувств… Она ушла к одной знакомой ей монахине в «Архимандрию» и увидала оттуда ваш приезд… «Гости! у доктора!..» В один миг забыты гнев, месть и злоба… Она бежит, летит на крыльях. Она служить вам. И все это для чего? чтоб я не осрамился пред гостями… А? Это не ум? Скажи. А? Это не чувство?
– Девка умная, – сказал отец.
А доктор опять к нему:
– А? скажи? умная? А? скажи, разве не возвышенно это. А? скажи…
– Возвышенно, но зачем же она тарелки у тебя вчера все перебила. Она, проклятая, должна бы помнить, что ты ежедневным трудом приобретаешь деньги.
Коэвино в ответ на это отцовское замечание захохотал изо всех сил и должно быть запрыгал даже, потому что пол затрясся во всем доме. А потом закричал:
– А! Тарелки! браво! Мне это нравится. Я люблю этот грозный гнев! Этот пламень чувств… Тарелки бьет! Браво! Паликар женщина! Я люблю эту фуриозность, фурию, гнев, эту страсть! И потом заметь, что она разбила двенадцать дешевых тарелок, а фарфоровые не тронула… О! нет… Я тебе сейчас покажу их… Один сервиз мне подарил Абдурраим-эффенди, благородный турок!
Доктор кликнул Гайдуше, сказал ей повелительно и грозным голосом:
– Беги скорей и принеси оба сервиза фарфоровых сюда, показать господину Полихрониадесу. И голубой, и тот, который с разноцветными узорами. Оба! живо! О! голубой. Это прелесть! Его мне подарил Абдурраим-эффенди, благородный турок.
– Хорошо, но дитя там спит, где спрятан фарфор.
Тут Коэвино закричал:
– А! да, дитя. Сын! Это правда. Я его забыл. Тем лучше, пусть он встанет, мы и его посмотрим… Сын… Он вероятно теперь большой… Одиссей, вставай!