Конечно, было и это; но станешь ли ты его хулить за это? Или лучше было делать так, как валахи делали около Букурешта, когда они туркам русских продавали.
Призвали отца к паше. Отец знал, что доказательств никаких против него нет; помолился, поплакал с нами, матушка на остров Тинос серебряную большую лампаду обещала, и стали ждать его и молиться. Я был еще мал; стал бегать и кричать; а мать говорит: «Кричи! кричи, веселись – теперь отцу, может быть, голову ножом турки отрезали». И я утих…
Так две недели прошло; сидим мы однажды вечером; застучали в дверь. Испугались все, а это батюшка возвратился веселый. Освободили его турки, и спас его самый тот турок, который должен был убить его.
Донос был тот, будто отец мой дал чрез Дунай весть казакам (уже после отступления русских в Молдавию), что в Тульче войска турецкого мало. Тогда казаки ночью чрез реку переправились и кинулись в город вскачь… это и я помню… крик какой поднялся… Турок точно было немного, и они все рассыпались в испуге. Я их не виню в трусости за это. Очень это было неожиданно, и казаки слишком страшно кричали ура! Убить никого не убили; а только повеселились турецким испугом и в плен никого не успели взять, потому что сами замешкать боялись. Украли мимоходом кой-что, без разбора, христианский ли дом или турецкий; это они успели и ушли. Вот по этому самому делу в особенности и был на моего отца донос.
Отец стоял на одном слове, что он ничего не знает об этом деле, и спрашивал «где ж доказательства?» Показывал, что он во всю неделю пред этим в Бабадаге далеко от берега был и ни с кем из своих не видался. «Кого ж он послал русских известить?» Паша не хотел слушать и велел его отвести к палачу. Повели отца к небольшому домику в стороне того села, где паша тогда жил; подвели к двери, отворили эту дверь и втолкнули его туда… Отец сколько раз об этом ни рассказывал, всегда у него губы тряслись и голос менялся. Закачает головой и скажет: «увы! увы! детки мои, как страшно! это совсем не то, что война, где у человека кровь кипит… а это дело холодное и ужасное… Посмотри на курицу, и та каким голосом страшным кричит, когда ее резать несут… С тех пор я и куриного крика не могу даже так спокойно слышать, поверьте мне, детки мои. И вот однако спас меня Бог!»
Остался отец в этой комнатке и видит – сидит в стороне у очага худой турок с длинными усами. Оружия по стенам много. Понял отец, что это и есть джелат[4 - Джелат – значит палачь; но у турок настоящих, казенных палачей никогда не бывало – ремесло это грех и позор; но в крайности нанимаются временно какие-нибудь бедные люди для исполнения приговоров. Вероятно этот турок нанялся, потому что ему были очень нужны тогда деньги.], который должен его убить.
Отец ему поклонился, и турок говорит ему: «здравствуй» и приглашает вежливо сесть около себя.
Отец сел. Начал турок спрашивать, откуда он и как его имя. И что? отец скажет, он все ему: «Так, хорошо, очень хорошо!» И потом еще раз спросил у него, как его имя, чтоб он повторил. Отец сказал ему, и показалось отцу, что джелат как будто иначе взглянул на него.
– А есть у тебя братья? – спросил потом турок.
Отец сказал, что есть два брата.
– А где они?
– Один в Греции, а другой умер.
– А который умер, чем занимался, где жил?
Отец сказал ему и об этом.
– А в Софье не жил твой брат?
Вспомнил отец, что он долго жил и в Софье и хан там держал.
– А никогда он ничего тебе не рассказывал про этот хан или про каких-нибудь людей?
Не помнил отец; однако нарочно стал будто припоминать, чтобы хоть минутку еще на этом свете прожить. Измучился наконец, и слезы у него из глаз потекли, и сказал он турку:
– Не спрашивай у меня больше ничего; ага мой эффенди мой. Я в твоей воле и припомнить я больше ничего не могу; у меня одна память – о бедной жене моей и моих сиротах несчастных!
– А ты расскажи мне, – говорит турок, – кто на тебя эту клевету выдумал?
Отец повторил ему то, что? сказал паше.
– А ты мне скажи, чорбаджи, – говорит тогда турок, – рад ведь ты был, когда ваши московские сюда пришли и Тульчу забрали и Силистрию осадили. Ты мне, чорбаджи, правду говори только и меня ты не бойся.
– Что? ж, я тебе скажу, – ответил ему отец, – вера у них с нами одна…
– Это ты хорошо говоришь, чорбаджи. И вижу я, что ты человек не лживый, а прямой и добрый. Все, что? ты сказал, все правда. Сиди здесь, я скоро вернусь, а ты сиди и не бойся.
Вышел турок и запер отца снаружи. Долго ждал отец и молился. Наконец турок вернулся и смеется:
– Иди с Богом, куда хочешь. И лошадь твоя здесь. Да скачи скорей, чтобы тебя не вернули. И уезжай потом куда-нибудь подальше и от нас, и от русских.
Не верит отец и подумать не знает, что? такое случилось. И сказал он аге этому:
– Ага мой, не могу я с этого места тронуться, пока не узнаю, за что? ты меня так милуешь.
– А вот за что?, – говорит ему турок. – За то, что весь ваш род люди хорошие, других милуете и вас надо миловать.
– Слушай, – говорит, – садись на коня. Я сам тебя до другого села провожу, никто тебя не тронет.
И рассказал отцу, что тот отцовский брат, дядя мой, который хан держал, его брата спас и кормил.
Ехали долго вместе, около часа, и ага ему историю брата рассказывал.
Дядя мой держал хан около Софьи; а брат этого турка был учеником налбанта[5 - Налбант – коновал или вообще человек, который лошадьми занимается, кует их и т. п.] в самой Софье. Он был молод и красив. У паши, который тогда начальствовал в Софье, была возлюбленная христианка; жила она в своем домике на предместье, не далеко от того хана, где молодой Джемали лошадей ковал. Любил Джемали наряжаться и щеголять на диких и злых жеребцах. Случалось часто, что он мимо соседки в пестрой одежде скакал: и не знал, что она всегда на него из-за решетки в окно глядела.
Потом нашла она случай познакомиться с ним, нанимала тележку в их хану; кисет ему вышила и велела одной старушке ему передать. Эта же старушка сказала ему:
– Джемали-ага, госпожа моя велела тебе сказать, что она тебе табаку хорошего хочет дать из окна вечером; она тебя очень жалеет и говорит: какой юнак, на бейопуло[6 - Бейопуло – дитя бея, молодой барин.] больше похож, чем на простого человека!
– Так узнали они близко друг друга и впали в грех, – говорил отцу тот турок. – Узнал и паша. Тогда было все проще в Турции, и погибнуть было легче, но легче и спастись. Схватили Джемали в саду у христианки молодой и привели в конак.
– Ты кто такой? – закричал грозно паша, – что по ночам в чужие дома заходишь; и через стены лазаешь? Кто ты такой, собака, скажи?
– Мы иснафы, паша, господин мой, – иснафы мы, самим вам это известно.
Паша покраснел и закричал:
– Пошел вон, осел!
В чем же тут секрет был, что паша смутился? Иснафами зовутся люди одного ремесла, одного цеха, и самое это слово употребляется иногда иначе, аллегорически.
Мы с тобой иснафы, то-есть товарищи, одного ремесла люди; кумовья, если хочешь…
А паша и сам по ночам у этой христианки бывал, и бедный Джемали и не ожидал, что он так остроумно и колко ответит. Двое, трое из старших чиновников-турок даже улыбнулись, не могли воздержаться.
Однако, хотя паша и выгнал Джемали, но все-таки велел потом, чтобы заптие его взяли и отвели в тюрьму. Джемали притворился вовсе покорным и слабым; двое заптие вели его и сначала держали, а потом один и вовсе оставил. Как увидал он это и расчел куда можно бежать, вырвал вдруг у одного пистолет, ранил другого и бросился через разоренную стенку старого кладбища, бежал, бежал; просидел потом до вечера в разрушенной бане одной, вспомнил о моем дяде и ушел ночью к нему в хан за город. Дядя мой прятал и кормил его две недели, а потом переправил через Дунай в Валахию, и оттуда Джемали вернулся опять в Турцию иным путем. Так как за ним никакого преступления важного не было, то он боялся лишь ревности и мести того паши, которого он оскорбил, а не других начальников. Когда Джемали увидался с братом своим, он рассказал ему все это и прибавил еще:
– Ты положи мне клятву, что где бы ты ни встретил родных загорского Дмитро Полихроноса или его самого, ты послужишь и поможешь и ему, и всему роду его. Он мне теперь и до конца жизни моей все равно как влам, побратим[7 - В западной Турции, в Албании, Эпире, других соседних странах существует, как известно, и у мусульман и у христиан старый обычай побратимства.].
Вот как чудесно спасся отец мой. Он и говорил, что в его жизни два чуда было: встреча с матерью моей и с этим турком, Мыстик-аго?ю.
– А какое лицо у него было грозное, у Мыстик-аги, – говорил иногда, вздыхая глубоко, отец. – Худое лицо, печальное, без улыбки! Усы длинные и острые в обе стороны, туда и сюда стоят. Кто бы мог ожидать такой доброты?
Мать моя думала, напротив того, что отцу это так показалось от страха и что у Мыстик-аги было обыкновенное турецкое лицо.
Отец мой любил об этом событии рассказывать и, обращаясь ко мне, грозился мне рукой и говорил:
– Заклинаю я тебя, Одиссей, всем священным, если и меня на свете не будет и если когда-нибудь Мыстик-ага напишет тебе о чем-нибудь прося или в дом твой приедет, то вспомни об отце твоем и всякую просьбу его исполни. В доме же твоем почет ему окажи бо?льший, чем бы ты самому великому визирю оказал. Служи ты ему сам, и если жена у тебя будет, то хотя бы дочь эллинского министра или первого фанариотского богача за себя взял, но я хочу, чтоб эта жена твоя туфли ему подавала, и чубук, и огонь, и постель ему сама бы руками своими, слышишь ты, в доме твоем постлала! Слышишь ты меня, мошенник ты Одиссей? Это я, отец твой, тебе, Одиссей, говорю! Прощаясь с Мыстик-аго?ю, я так и сказал ему: