Золотая роза. Заметки о писательском труде
Константин Георгиевич Паустовский
Константин Георгиевич Паустовский – одна из важнейших фигур литературного мира XX века, советский классик, трижды номинированный на Нобелевскую премию по литературе.
В повести «Золотая роза» Паустовский увлекательнейшим образом раскрыл суть и миссию писательского труда, сделав ее настольным учебником для тысяч литераторов, художников и кинематографистов.
Вступление к повести написал писатель и публицист, ректор Литературного института им. А. М. Горького Алексей Николаевич Варламов.
Константин Георгиевич Паустовский
Золотая роза. Заметки о писательском труде
© К. Г. Паустовский, наследники, 2019
© А. Н. Варламов, предисловие, 2019
© Фото автора. Музей К. Г. Паустовского, 2019
© Оформление. АО «Издательство «Детская литература», 2019
Константин Георгиевич Паустовский
Алексей Варламов. Существо писателя
Паустовского мне открыла в детстве моя мама, учительница русского языка и литературы. Она его обожала и любила повторять нараспев: «Во всем виноват Паустовский. Это он для всех странников, для всех любителей ветра, неба, душистых трав и бездонной воды открыл страну со сказочно древним названием – Мещера». Надо сказать, что меня в этой фразе известного журналиста Василия Пескова что-то раздражало, как иногда раздражал и сам Паустовский. Но мама была человеком последовательным, и однажды в Мещеру меня повезла. Когда подростком я увидел сосновый бор в Солотче, старицу Оки и озеро Черное, и позднее, когда вернулся в эти края в студенческие годы и мы сплавлялись с друзьями на байдарке по Пре, которую Константин Георгиевич назвал самой таинственной и девственной русской рекой, – мое отношение к Паустовскому изменилось. Я оценил прежде всего его географический и природный выбор. Впрочем, справедливости ради стоило бы заметить, что Михаил Михайлович Пришвин своего собрата за это открытие корил, о чем Паустовский написал в «Повести о жизни»:
«Вы знаете, что вы наделали своими восторгами перед Мещерой! – сказал он мне с укором и осуждением, как неосторожному мальчику. – В вашей тихой Солотче уже строят сотни дач для жителей Рязани. Пойдите-ка теперь в луга и найдите хоть один цветущий шпорник. Поищите! Черта с два вы его найдете! Красоту только тронь небрежной рукой – она исчезнет навеки. Современники, может быть, и будут вам благодарны, а дети ваших детей вряд ли за это поклонятся. А сколько в этой самой Мещере было сил для развития высокого народного духа, народной поэзии! Неосмотрительный вы человек, милый мой. Не сберегли свое Берендеево царство».
Думаю, что эта мысль была выражена гораздо грубее, Пришвин вообще в выражениях не стеснялся, а кроме того, тут, конечно, проскальзывала определенная писательская ревность: «Берендеево царство», если уж на то пошло – название книги рассказов самого Михаила Михайловича, которая, видимо, такого же эффекта, что и «Мещерская сторона», не возымела и никто не ринулся под Переславль-Залесский. Впрочем, это не более чем мой домысел человека, написавшего книгу о Пришвине и не написавшего о Паустовском (я было собрался, но меня в издательстве «Молодая гвардия» отвлекли Грином, что Паустовский одобрил бы, и Алексеем Толстым – а вот тут вряд ли).
Так вот Паустовский, замечательный, умный, тонкий, в высшей степени благородный, так и не стал героем моих биографических штудий, но как писателя я его всегда очень уважал. Не все написанное им нравится мне в равной степени, однако «Золотая роза» – это, безусловно, его шедевр. Он выбрал очень точный ракурс и сумел написать чрезвычайно доверительную, тонкую книгу о материи, которая с трудом поддается описанию – о литературном труде. Идею этой книги автору подсказала сама жизнь, когда еще в довоенные годы Константин Георгиевич, доктор Пауст, как звали его друзья, стал работать в Литературном институте имени Горького.
Он был без сомнения одним из самых ярких мастеров в особняке на Тверском бульваре, где Паустовского помнят и любят, из его семинара вышли самые разные ученики, а кто-то, не будучи формально его студентом, все равно считал Константина Георгиевича своим учителем, как Юрий Казаков, например (что, впрочем, не мешало ему с ним творчески спорить, достаточно сравнить очерк Паустовского «Во глубине России» и рассказ Казакова «Трали-вали»). Но самые верные слова к образу Паустовского – литературного наставника нашел писатель, вот уж, казалось бы, весьма от него далекий и идейно, и стилистически, – Юрий Васильевич Бондарев.
«Я нисколько не преувеличу, если скажу, что встречи с Паустовским на семинарах в Литературном институте были праздником, которого мы нетерпеливо ждали. Его общение со студентами высекало искру – хотелось писать лучше, и хотелось любить жизнь и литературу так же, как он. Обычно он сидел за кафедрой, низко наклонясь к листкам рукописи, чуть отставив руку с потухшей папиросой, и говорил тихим, неторопливым, слегка скрипучим голосом – разбирал только что прочитанный студентом рассказ. Он говорил о значении и весомости каждого слова, о выборе единственного эпитета, о ритме прозы, о непостижимом сочетании юмористического и трагедийного, о кратком пейзаже и психологическом контексте. Он говорил о любимых и нелюбимых словах, которые есть у всех писателей. Он рассказывал об остроте, зоркости и беспощадности писательского глаза. Он говорил о титаническом труде Флобера над фразой, он рассказывал о мастерстве Чехова, Куприна, Бунина. Он иногда сердился, внешне это было почти незаметно. Но фраза, сказанная им: «Это не проза, это перекатывание булыжников по мостовой», говорила о том, что прочитанный рассказ студента написан торопливо, неряшливо, без любви к слову. Однако, сам будучи превосходным стилистом, он был терпим к разным стилевым направлениям, к разным средствам выражения, он никому не навязывал своей манеры письма. Но он был нетерпим к рационалистической манере «чистописания», к той академической гладкописи, которая навевает ощущение пыльной пустоты покинутого навек дома. Довольно часто, разбирая сюжет, коллизию того или иного рассказа, он начинал вспоминать различные случаи из своей жизни, всегда удивительно интересные, полные юмора и неожиданных поворотов. И когда смеялся, морщинки доброты звездочками собирались возле век, и он, оглядывая нас, неторопливо чиркал спичкой по коробку, зажигая забытую папиросу. Он рассказывал нам готовые новеллы из своей жизни, и устные эти новеллы, уже тронутые писательским домыслом, были настолько хороши, что я глубоко жалею – он не все их успел записать и опубликовать позднее. Слушая Паустовского на семинарах, мы впервые понимали, что творчество писателя, его путь – это не бетонированная дорога с легкой прямизной, это не лавры самодовольства, не честолюбивый литературный нимб, не эстрадные аплодисменты, не удовольствия жизни. А это – «сладкая каторга» человека, судьбой и талантом каждодневно прикованного к столу. Это нечастые находки и горькие сомнения, это труд и труд и вечная охота за неуловимым словом. И мы понимали, что писатель всей мощью своих усилий, опыта, ценой своих радостей и страданий должен совершить чудо, которое совершает женщина, рождая ребенка, – написать рассказ, повесть, роман, пьесу, то есть сотворить жизнь, родить героя с неповторимым лицом, характером, страстями, – значит вложить в книгу самого себя без остатка, до опустошения. И все же тогда мы, студенты, еще не осознавали до конца весь смысл слов Паустовского, постоянно говорившего нам, что писать каждую книгу нужно так, будто это твоя последняя книга; не надо бояться отдавать ей все, расточительно и щедро».
Прошу прощения у читателей за длинную цитату, но мне она кажется уместней любых филологических и нефилологических рассуждений, потому что именно здесь исток «Золотой розы». Не у всех была возможность учиться в Литературном институте, не все могли посещать семинар доктора Пауста, и Константин Георгиевич в каком-то смысле сделал уроки своего литературного мастерства открытыми.
«Золотая роза» – это причудливая смесь самых разных историй, сюжетов, жанров, наблюдений, мыслей, безусловно, у этого сочинения есть свой упрямый замысел и своя композиция, но при чтении ты не чувствуешь, что автор берет тебя за руку и куда-то ведет. Ты абсолютно свободен, волен в этом материале, ты путешествуешь, идешь по нему, как по лесу, и все тебе интересно – литература русская и французская, портреты писателей, размышления о языке, о вдохновении, секреты литературного мастерства (которыми, впрочем, бесполезно пользоваться в личных целях, ибо тайна и есть тайна). Более того, рискну сказать, что в каких-то случаях предыстория рассказов Паустовского интереснее самих текстов. По крайней мере, рассказ «Снег» всегда казался мне несколько слащавым, искусственным (об этой черте Паустовского приукрашивать – но не лакировать! – действительность очень хорошо написал Андрей Платонов, охарактеризовав одно из сочинений писателя как «оргию гуманизма» [1 - Паустовский, надо отдать ему должное, может, и обиделся, но зла на Платонова не держал и очень тепло написал о нем в своих воспоминаниях.]), зато черновые записи к нему поражают своей писательской точностью, в хорошем смысле этого слова сухостью, выверенностью. И то же самое относится и к «Кара-Бугазу», и к «Судьбе Шарля Лонсевиля», о создании которых рассказывает автор «Золотой розы».
Но почему-то из всего этого собрания сочинений мне больше всего еще с детства запала в душу история про старика и собаку в станционном буфете на берегу Рижского залива. Есть в ней какая-то невероятная печаль, связанная даже не с политическим подтекстом, хотя очевидно он там присутствует, а просто с ощущением человеческого одиночества, слабости, стыдливости, сострадания – то есть того, что и несет в себе литературный труд в понимании Паустовского.
«Я жил, работал, любил, страдал, надеялся, мечтал, зная только одно – что рано или поздно, в зрелом возрасте или, может быть, даже в старости, но я начну писать, вовсе не оттого, что я поставил себе такую задачу, а потому, что этого требовало мое существо. И потому, что литература была для меня самым великолепным явлением в мире».
Это тоже написано по-паустовски возвышенно, пафосно («с подпрыгивающим восторгом и слезами энтузиазма», как сказал бы язвительный Платонов), но что поделать, если таким был автор этой книги! А на самом деле как раз за это мы его и любим, и это ведь здорово, что он не стеснялся, не прятался за иронией, писал открыто и заражал своей увлеченностью читателя, щедро делясь с ним всем, что знал и умел.
Алексей Варламов, писатель, ректор Литературного института имени А. М. Горького.
Золотая роза
Литература изъята из законов тления. Она одна не признаёт смерти.
Салтыков-Щедрин
Всегда следует стремиться к прекрасному.
Оноре Бальзак
Многое в этой работе выражено отрывочно и, быть может, недостаточно ясно.
Многое будет признано спорным.
Книга эта не является ни теоретическим исследованием, ни тем более руководством. Это просто заметки о моем понимании писательства и моем опыте.
Важные вопросы идейного обоснования нашей писательской работы не затронуты в книге, так как в этой области у нас нет сколько-нибудь значительных разногласий. Героическое и воспитательное значение литературы ясно для всех.
В этой книге я рассказал пока лишь то немногое, что успел рассказать.
Но если мне хотя бы в малой доле удалось передать читателю представление о прекрасной сущности писательского труда, то я буду считать, что выполнил свой долг перед литературой.
Драгоценная пыль
Не могу припомнить, как я узнал эту историю о парижском мусорщике Жанне Шамете. Шамет зарабатывал на существование тем, что прибирал мастерские ремесленников в своем квартале.
Жил Шамет в лачуге на окраине города. Конечно, можно было бы обстоятельно описать эту окраину и тем самым увести читателя в сторону от основной нити рассказа. Но, пожалуй, стоит только упомянуть, что до сих пор в предместьях Парижа сохранились старые крепостные валы. В то время, когда происходило действие этого рассказа, валы были еще покрыты зарослями жимолости и боярышника и в них гнездились птицы.
Лачуга мусорщика приткнулась к подножию северного крепостного вала, рядом с домишками жестянщиков, сапожников, собирателей окурков и нищих.
Если бы Мопассан заинтересовался жизнью обитателей этих лачуг, то, пожалуй, написал бы еще несколько превосходных рассказов. Может быть, они прибавили бы новые лавры к его устоявшейся славе.
К сожалению, никто из посторонних не заглядывал в эти места, кроме сыщиков. Да и те появлялись только в тех случаях, когда разыскивали краденые вещи.
Судя по тому, что соседи прозвали Шамета «Дятлом», надо думать, что он был худ, остронос и из-под шляпы у него всегда торчал клок волос, похожий на хохол птицы.
Когда-то Жан Шамет знал лучшие дни. Он служил солдатом в армии «Маленького Наполеона» во время мексиканской войны.
Шамету повезло. В Вера-Крус он заболел тяжелой лихорадкой. Больного солдата, не побывавшего еще ни в одной настоящей перестрелке, отправили обратно на родину. Полковой командир воспользовался этим и поручил Шамету отвезти во Францию свою дочь Сюзанну ? девочку восьми лет.
Командир был вдовцом и потому вынужден был всюду возить девочку с собой. Но на этот раз он решил расстаться с дочерью и отправить ее к сестре в Руан. Климат Мексики был убийственным для европейских детей. К тому же беспорядочная партизанская война создавала много внезапных опасностей.
Во время возвращения Шамета во Францию над Атлантическим океаном дымилась жара. Девочка все время молчала. Даже на рыб, вылетавших из маслянистой воды, она смотрела не улыбаясь.
Шамет, как мог, заботился о Сюзанне. Он понимал, конечно, что она ждет от него не только заботы, но и ласки. А что он мог придумать ласкового, солдат колониального полка? Чем он мог занять ее? Игрой в кости? Или грубыми казарменными песенками?
Но все же долго отмалчиваться было нельзя. Шамет все чаще ловил на себе недоумевающий взгляд девочки. Тогда он наконец решился и начал нескладно рассказывать ей свою жизнь, вспоминая до мельчайших подробностей рыбачий поселок на берегу Ла-Манша, сыпучие пески, лужи после отлива, сельскую часовню с треснувшим колоколом, свою мать, лечившую соседей от изжоги.
В этих воспоминаниях Шамет не мог найти ничего такого, чтобы развеселить Сюзанну. Но девочка, к его удивлению, слушала эти рассказы с жадностью и даже заставляла повторять их, требуя все новых подробностей.
Шамет напрягал память и выуживал из нее эти подробности, пока в конце концов не потерял уверенность в том, что они действительно существовали. Это были уже не воспоминания, а слабые их тени. Они таяли, как клочья тумана. Шамет, правда, никогда не предполагал, что ему понадобится возобновлять в памяти это давно ушедшее время своей жизни.