Доктор, говоривший с заметным польским акцентом, стал было цитировать стихи Виктора Гюго, отвратительно произнося французские слова, но, продекламировав несколько стихов, остановился.
– Впрочем, вы ведь не знаете по-французску? – спросил он.
«Обалдевший» механик с невозмутимым видом отрицательно качнул головой.
– Так я вам переведу.
Он перевел и продолжал:
– Другой гениальный поэт, Байрон… Вы знаете по-английску!
Ванечка снова ответил отрицательным кивком.
Тогда доктор привел по-русски соответствующий пример из Байрона и прибавил, что любит читать классиков в подлинниках. Это не то что переводы! Очень жаль, что молодой человек не знает языков! Он дал бы молодому человеку много интересных книг на французском, немецком, английском и итальянском языках. Он на всех этих диалектах свободно говорит и читает… Он много перечитал книг… «Не менее десяти тысяч томов!» – прибавил доктор и снова воскликнул:
– Ах, как жаль, что вы не знаете языков!
И этот самоуверенный, полный необыкновенного апломба тон, каким говорил доктор, и выражение самовосхищения, стоявшее в чертах его продолговатого желтого, окаймленного черными баками лица с низким узким лбом, под которым сидели небольшие холодные темные глаза, и быстрые взгляды исподлобья, бросаемые во время разговора на окружающих, – словом, все в этом сорокалетнем Нарциссе, влюбленном в себя, говорило, что он не столько жалеет о незнании Ванечкой иностранных языков, сколько хочет порисоваться и убедить публику в своих преимуществах.
Несмотря на знание доктором четырех языков (крайне, впрочем, сомнительное) и на необыкновенные случаи из практики, о которых любил рассказывать доктор, пана Казимира в кают-компании недолюбливали, «случаям» его верили с осторожностью и считали доктора самолюбивым, надутым фразером и хвастуном. Даже юные гардемарины, с которыми доктор вначале пробовал либеральничать, очень скоро поняли подозрительность его цивизма [4 - гражданских чувств (от лат. civils – гражданский).], напыщенность фразы и ограниченность ума. Вдобавок и его льстивая манера обращения с капитаном и старшим офицером, любезное высокомерие с другими и чисто шляхетское, полное нескрываемого презрения отношение к матросам еще более нас отталкивали, и доктор напрасно расточал перлы красноречия, рассказывая в интимной беседе a part [5 - с глазу на глаз (фр.).] о высших «непонятых натурах», обреченных судьбою жить среди людей низменного уровня. Непонятую натуру обегали и относились к ней далеко не дружелюбно.
К этому надо прибавить, что доктор был из тех поляков, которые упорно открещиваются от своей национальности в среде русских и прикидываются ярыми патриотами среди поляков.
Пожалев, что наш милейший хохол Ванечка обречен на тьму невежества, доктор хотел было рассказывать один из «интересных случаев в его жизни, когда знание иностранных языков принесло ему громадную пользу», как мой сосед Гарденин, воспользовавшись временем, пока доктор не спеша свертывал папиросу, шепнул мне:
– Совсем он замучает Ванечку. Я ведь слышал этот «случай»… Очень длинный случай… Вы знаете историю про знатную итальянку?
– Нет.
– Так вот она в кратком изложении. Знатная итальянка в Петербурге… Ну, конечно, красавица и, конечно, у нее сложная болезнь, редкая в медицине… Пять знаменитых врачей, с Боткиным во главе, не понимая ни слова по-итальянску, не понимают, разумеется, и ее болезни, лечат от пневмонии, тогда как у нее сердце, печень и что-то в кишках, – словом, совсем не то, а что-то другое… перикардит и еще какое-то мудреное название. Знатная итальянка чахнет, еще два-три дня – и не видать бы ей божьего света, как вдруг пан Казимир приезжает из Кронштадта и совершенно случайно, хотя и без тени правдоподобия, попадает к знатной итальянке. Вы догадываетесь, конечно, о финале? Она прогоняет всех врачей, через пять дней встает с постели, а еще через пять едет на бал к бразильскому посланнику. Само собой, дело не обходится без романтической компликации [6 - запутанности (от лат. complicatio).]. Исполненная благодарности к своему спасителю (вдобавок тогда пан Казимир был чертовски хорош и, по его словам, отчаянный сердцеед), знатная итальянка намекает, что так и так, она не прочь выйти замуж за пана Горжельского (предки доктора ведь от Пяста!), но он, натурально, как благородный шляхтич, не хочет воспользоваться увлечением ее знойного темперамента и сделаться владельцем замка в Неаполе и рисовых полей в Ломбардии… И вот тогда-то она снимает с своего пальца и надевает на мизинец пана Казимира тот самый необыкновенный брильянт, стоящий сорок две тысячи франков (ни одного сантима менее!), которым доктор вместе с другими кольцами украшает свои противные пальцы по праздникам и при съездах на берег… Нет, положительно надо выручать Ванечку! Уж доктор разглаживает баки – значит, сейчас начнет.
И с этими словами, произнесенными вполголоса, черноволосый, худенький, с подвижною физиономией и вздернутою губой Гарденин поднялся с места и, присаживаясь на противуположном крае стола, рядом с Ванечкой, обращается к доктору:
– Позвольте побеспокоить вас, доктор, одним вопросом?
Серьезный тон и самое невинное выражение лица молодого мичмана обманывают на этот раз доктора, и он, не подозревая никакой каверзы, позволяет благосклонным наклонением головы.
– Объясните, пожалуйста, что это за болезнь перикардит? – продолжал Гарденин, по-видимому весьма заинтересованный сведениями о перикардите, и в то же время незаметно подталкивает локтем Ванечку: уходи, мол!
Хотя доктор предварительно и замечает, что профану в медицине довольно трудно будет понять сущность этой болезни, тем не менее входит в подробные объяснения, уснащивая их различными медицинскими терминами, а тем временем младший механик благополучно удирает из кают-компании.
Удовлетворив любознательности Гарденина и совершенно успокоившись насчет его намерений, доктор, заметивший исчезновение Ванечки, не может удержаться от искушения рассказать про «случай» и прибавляет:
– Я только что хотел рассказать об одном весьма интересном случае излечения именно той болезни, которая вас интересует… Все лучшие доктора…
– Это когда вы лечили одну знатную итальянку, доктор? – перебил мичман.
Доктор, не любивший, чтобы его прерывали, с важностью промолвил:
– Я на своем веку многих аристократов пользовал…
– Но, сколько мне помнится, именно у итальянки был жестокий перикардит с какими-то осложнениями, и если бы не ваше искусство, плохо пришлось бы больной? – продолжал Гарденин с самым серьезным видом, преисполненный, казалось, необыкновенным почтением к искусству доктора.
– Да, был такой случай… Я пользовал маркизу Кастеламарре! – говорил доктор, произнося слова «маркизу Кастеламарре» с каким-то сладостным замиранием в голосе. – Об этом случае в свое время много говорили в медицинском мире…
– Как же, как же… Я ведь слышал, как вы рассказывали эту любопытную историю…
– Это, извольте знать, не история, а факт! – внушительно проговорил пан Казимир, начиная хмуриться.
– О, разумеется факт, тем более что и брильянтовое кольцо в сорок две тысячи франков – тоже факт, и весьма ценный факт!
– Вероятно, вам не случалось видеть хороших брильянтов, и вы, кажется, изволите сомневаться в ценности моего супира? – с презрительной усмешкой заметил закипавший злостью доктор, нервно пощипывая длинными желтыми пальцами свою выхоленную, великолепную черную бакенбарду.
– Христос с вами, доктор, смею ли я сомневаться? – воскликнул, по-видимому с полной искренностью, шаловливый мичман. – Такие ли еще бывают факты!.. «Есть много, друг Горацио, тайн» и так далее… Я, положим, не видал хороших брильянтов – не стану врать, – но видал, например, крупнейших окуней у нас, в Смоленской губернии, и знаю тоже в своем роде интересный факт об их живучести, о котором я, с вашего позволения, расскажу. Стали жарить однажды громадного жирного окуня, фунтов эдак десяти, и что ж бы вы думали? Уж один бок его стал румяниться, а окунище, подлец, все еще жив… Так и пляшет, я вам доложу, на сковороде. Сняли этого самого мерзавца со сковороды, зашили ему брюхо, пустили в речку, и – поверите ли, доктор? – ведь поплыл, как встрепанный, окунь-то этот… Факт невероятный, а ведь я сам видел! – прибавил с невозмутимою серьезностью мичман.
Общий смех огласил кают-компанию.
Не смеялся только один доктор.
Позеленевший от злости, с презрительно сощуренными глазами, он в первую минуту пребывал в гордом молчании и только, когда смех прекратился, заметил с пренебрежением оскорбленного величия:
– Признаюсь, я не понимаю этого мичманского остроумия… Какой-то окунь… какой-то вздор…
Вдруг раздался страшный треск. Клипер вздрогнул всем своим корпусом, как-то странно покачнулся и, казалось, сразу остановился.
Все на мгновение замерли, недоумевающие и испуганные, взглядывая друг на друга широко раскрытыми глазами.
Старший офицер, вылетевший из каюты, пронесся как бешеный наверх. Вслед за ним ринулись и другие. Доктор, бледный как полотно, не трогаясь с места, беззвучно что-то шептал и крестился.
В первое мгновение я не сообразил, что такое случилось, и не испугался. Но вслед за тем мне почему-то представилось, будто на нас наскочило судно и врезалось в бок. И тогда мною овладел страх, который я тщетно усиливался побороть, стараясь казаться спокойным. Сердце упало, холод пробегал по всему телу, и я бросился стремглав вслед за другими наверх, охваченный паникой и стыдясь в то же время своего малодушия, недостойного моряка.
III
Непроглядная темень по-прежнему окутывала клипер, недвижно стоявший среди моря. На палубе царила грозная тишина. Только рокотало море да ветер жалобно посвистывал в снастях. И среди этой тишины клипер, приподнимаемый волнением, снова еще раз и другой тяжело ударился о подводный камень. Удары эти сопровождались таким наводящим ужас треском во всех членах судна, что казалось, оно не вынесет этой пытки и вот-вот сейчас развалится пополам.
– О господи! – раздалось чье-то скорбное восклицание среди людских теней, собравшихся кучками на палубе.
И чей-то голос стал тихо читать молитву.
– Беспременно тепериче разобьет нас на каменьях!
– Вишь, угодили-то как!
– Смирно! – раздался вдруг с мостика голос капитана.
Разговоры мгновенно смолкли.
– Триселя и кливер поставить! Лотовые на лот! Полный ход вперед! – командовал капитан.