– Степан Васильевич!
– Что вам угодно, господин Ашанин?
– Мне угодно узнать, отчего вы не подождали меня минутку на катере, несмотря на то что вестовой доложил, что я готов! – вызывающим тоном продолжал Володя, внезапно бледнея.
Наступило общее молчание.
– Я не обязан всех ждать… Вольно вам было опаздывать!
– Одну минуту не могли подождать? Значит, не хотели?
– Хотя бы и не хотел. Это не ваше дело, и я попрошу вас прекратить этот разговор! – проговорил ревизор, возвышая голос.
– Вы не имели права не хотеть. Катер для всех офицеров, не для одного вас…
– Прошу не забываться, господин гардемарин Ашанин. Вы – дерзкий мальчишка!
– А вы – невежа, господин Первушин! – крикнул Володя. – И я знаю, почему вы стараетесь при всяком случае сделать мне неприятность: потому что я вас считаю дантистом… Вы бьете матросов, да еще не имеете доблести делать это открыто и бьете исподтишка…
– Молчать! Как вы смеете так говорить со старшим в чине! – крикнул, зеленея от злости, Первушин.
– Молчите сами! Мы здесь на берегу, а не на корвете! – крикнул в свою очередь и Володя.
Первушин видел со всех сторон несочувственные взгляды, видел, что большинство офицеров на стороне Ашанина, и примолк, усиленно занявшись едой.
– Ну, так и знайте, он теперь на вас рапорт подаст! – тихо заметил доктор.
– Черт с ним, пусть подает!
Старший штурман, Степан Ильич, не терпевший никаких ссор, хотел было примирить поссорившихся и с этой целью уговаривал и ревизора и Володю, но оба они решительно отказались извиниться друг перед другом. Ревизор даже обиделся, что Степан Ильич сделал ему такое унизительное предложение: извиниться перед гардемарином.
– Отлично вы его осадили, Владимир Николаевич, – сочувственно говорил Ашанину мичман Лопатин, когда все офицеры в полночь возвращались на катер.
– Ловко вы задали ему «ассаже»! – одобрял и гардемарин Кошкин, – а то эта скотина слишком много воображает о себе!
На следующее утро, когда доктор с Ашаниным собрались ехать на берег, старший офицер подошел к Ашанину и позвал к себе в каюту.
– Садитесь, – проговорил он, указывая на табуретку.
И когда оба они уселись, Андрей Николаевич, видимо озабоченный и огорченный, проговорил:
– Лейтенант Первушин подал на вас рапорт капитану. Что там у вас вышло?
Ашанин рассказал, как было дело и из-за чего все вышло. Старший офицер внимательно выслушал Володю и заметил:
– Положим, ревизор был неправ, но все-таки вы не должны были так резко говорить с ним, хотя бы и на берегу… Худой мир лучше доброй ссоры, а теперь вот и открытая ссора… и этот рапорт… Признаюсь, это очень неприятно…
– Но я был вызван на ссору, Андрей Николаич. Лейтенант Первушин не в первый раз делает мне неприятности…
– Знаю-с… Он вас не любит… А все-таки… надо, знаете ли, на судне избегать ссор… На берегу поссорились – и разошлись, а здесь никуда не уйдешь друг от друга, и потому следует жить по возможности мирно… Я вам об этом говорил – помните? – еще когда вы поступили на корвет.
– Я помню это, Андрей Николаевич, и никогда ни с кем не затевал ссоры.
– А вот теперь ссора вышла… И этот рапорт! – поморщился Андрей Николаевич, взглядывая на лежавший у него на столике сложенный лист белой бумаги. – Я должен его представить командиру… Знаете ли что, Ашанин?
– Что, Андрей Николаевич?
– Не лучше ли вам извиниться перед Первушиным, а? А я бы уговорил и его извиниться. Тогда бы и рапорт он взял назад… Я вас прошу об этом… Я понимаю, что вам неприятно извиняться первому, тем более что виноват во всем Первушин, но пожертвуйте самолюбием ради мира в кают-компании… А я даю вам слово, что Первушин больше не позволит себе неприличных выходок… Я с ним серьезно поговорю… Сделайте это для меня, как старшего вашего товарища… И, наконец, к чему беспокоить капитана дрязгами? У него и без дрязг дела довольно.
Андрей Николаевич был, видимо, огорчен этой историей. Он боялся всяких «историй» в кают-компании и умел вовремя прекращать их своим вмешательством, причем влиял своим нравственным авторитетом честного и доброго человека, которого уважали в кают-компании. До сих пор все шло хорошо… и вдруг ссора.
И Андрей Николаевич так убедительно и так мягко просил, что Володя, наконец, уступил и проговорил:
– Извольте, Андрей Николаевич. Ради вас я готов первый извиниться…
– Вот спасибо, голубчик! Вот это по-товарищески!
И, просиявший, он крепко пожал руку Ашанина.
– Но только я извинюсь, так сказать, формально, а в сущности я все-таки не могу уважать Первушина…
– Это ваше дело. Быть может, многие его не уважают… Но только не следует показывать этого… Бог с ним. Он, вероятно, и сам понимает, что не ко двору у нас, и, может быть, уйдет… А пока не надо ссор… не надо…
Через полчаса после того, как Андрей Николаевич поговорил наедине и с Первушиным, Володя извинился перед ревизором и тот перед Ашаниным. Они пожали друг другу руки, хотя оба в душе остались непримиренными. Но зато Андрей Николаевич сиял и, вернувшись в свою каюту, изорвал на мелкие кусочки рапорт и бросил их в иллюминатор.
С этого дня Володя стал пользоваться особенным расположением Андрея Николаевича.
Двойка уже с четверть часа как дожидалась у борта, и доктор с Володей, наконец, уехали на берег.
III
Небольшая двуместная коляска, заказанная еще накануне в гостинице, запряженная парой небольших, крепких лошадок, дожидалась у пристани.
К некоторому изумлению доктора и Ашанина, на козлах сидел весьма приличный господин пожилых лет – по наружности англичанин или американец – в цилиндре на голове и с сигарою в зубах.
– Странный кучер! – проговорил Ашанин.
И, сомневаясь, за ними ли приехал экипаж, он по-английски спросил:
– Вы за нами приехали?
– Да, за двумя русскими офицерами, если только вы, господа, заказывали экипаж, – проговорил кучер, слегка кивнув головой.
В эту минуту к коляске подошел какой-то господин, по-видимому капитан купеческого судна, и, протягивая руку кучеру, проговорил:
– Доброго утра, капитан. Как дела?
– Доброго утра. Ничего себе…