– Что ты, голубанушко? – старуха подняла ребёнка на руки, погладила по головке, заглянула в глаза. Мать дёрнулась вперёд, но отец придержал её за собой.
– Ничего с твоим Малышом не будет! Заплутал в лесу – и выйдет. Не плач, милая, пригодятся тебе ещё слёзоньки! Всё у тебя будет ладом!
Мария Алексеевна поставила девочку на тропинку, поцеловала в темечко, заковыляла к покосившейся избе.
Уже отворив дверь замерла на секунду, обернулась, посмотрела с усмешкой, да строго так сказала:
– А только, Николай, гляди впредь за уросливым своим языком!
Домовица
Треск, какой стоял, когда дед, обладатель смеющихся глаз и наждачной щетины, ломал тонкую пахучую берёзовую дранку, проник в самую высь лёгких детских снов, чтобы тихонько опустить Костю на столетнюю деревянную кровать, выкрашенную коричневой эмалью. Только что он крался сквозь мокрые джунгли, а теперь к нему вернулась хлопковая мягкость подушки и уютная тяжесть лоскутного одеяла. По задоскам, где он спал под почерневшими иконами, метались бордовые сполохи из распахнутого жерла большой русской печи, в которой трещало жарко и неистово. Печь была древней, как и весь исполинский пинежский дом в два этажа, что дремал сейчас, набираясь сил, готовый вновь захлопать пудовыми дверьми, заскрипеть широкими половицами, зашаркать старыми гамашами из обрезанных валенок, да затопотать лёгкими молодыми пяточками.
Иной раз Костя ночевал на этой печи. Бабушка ворчала, что жарко, «сопреешь», но не запрещала. Напевая под нос революционные марши, бросала на затёртые доски лежанки ватное одеяло, стелила бельё. Спалось жёстко, жарко, но необычно.
Обычно он спал на дорогом матрасе финской кровати в собственной комнате городской квартиры. Там были: брат, канарейка, музыкальный проигрыватель, автомобиль отца, фильмы про индейцев, велосипед – словом, мир, привычный, насколько это возможно для человека, живущего на Земле 6 лет с хвостиком. В конце весны его привозили в деревню, а здесь всё было иначе.
Весил Костянтин, как звала его бабушка, с большой блин для штанги, ростом – метр-с-кепкой-на-коньках, так что печь казалась ему огромной. Он карабкался на неё, как альпинист, с приступочки на жёрдочку, хватался обеими руками за балку, оставшуюся от полатей, подтягивался, перекидывал ногу и перекатывался на лежанку. Здесь, лёжа на спине, запросто можно достать обшитый белой шершавой выгонкой потолок рукой, а если захочется – то и ногой. Если потянуться налево – нащупаешь печные кирпичи: крупные и неровные, как камни в поле. По утрам они нагревались так, что не утерпишь, и пачкали руки какой-то особенной печной пылью.
С лежанки Костя лазил на полати, устроенные в запечье. Плахи полатей широкие, гладкие, полированные тем особым способом, каким владеет лишь время. Отсюда под самым потолком тянутся полки, уставленные эмалированными вёдрами и бачками с припасами. Если изловчиться, можно выудить из тёмно-зелёного с чёрной выбоиной тягучий ломоть пареной репы.
Лежанка закрыта от избы полупрозрачной хлопковой занавеской с алыми лепестками. Когда она задёрнута, здесь – Костина тайная комната. Как бугра, только в самом центре избы, под потолком.
Напротив печи, на узкой железной кровати спят бабушка с дедушкой. К спинкам кровати лепятся маленькие стальные блестящие шарики, смешно искажающие отражённый мир. Они отвинчиваются, обнажая чёрную резьбу прутьев, норовят выскользнуть из пальцев, закатиться под кровать, в щель под плинтус, но отыскиваются и привинчиваются на место.
«Все когда-то умрут. Даже я» – думал Костя, положив голову на кулачки. «Но бабушка с дедушкой раньше всех. Пусть тогда лучше дедушка!»
Дед строгий, может и прикрикнуть. И щетина у него колючая. А бабушка ласковая. Она сидит рядом на веранде, когда гроза рвёт в клочья темноту над некошеным полем, хлещет дождём по крышам, лупит по стёклам, журчит в осиновых желобах да плещет в переполненных железных бочках. Сквозь грохот слышно, как бабушка читает тихонько, нараспев: «Буря мглою небо кроет…». Или рассказывает в который раз сказку про Олишанку.
«Посадила ведьма Олишанку на лопату, а он ручки-ножки растопырил – не лезет в печь.
– А ты, старая, покажи, как надо-то!
– Гляди-тко, охлупень! – легла на лопату, руки-ноги сложила, а Олишанко и шурнул её в огонь!»
Костя поёжился под одеялом. В топке бушевало пламя, освещая закопчённое сводчатое нутро печи, где взрослый легко мог сидеть не сгибаясь. Дым серой ватой волокло в трубу, а жар согревал даже здесь, на кровати. Страшно погибла ведьма!
Бабушка приставила заслонку, треск поленьев стал тише. Заполнила формочки тестом, приготовила масло в закопченной миске с утиным крылом – когда протопится печь, будут шаньги. Костя сглотнул в предвкушении завтрака за большим столом у самовара.
Как-то вечером, они вдвоём пили чай с клубничным вареньем. Дед уехал в райцентр по делам, так что вечерять приходилось одним . В июньском сумраке за окном моросил дождь, в трубе тихонько подвывал ветер – тем уютнее в тёплой избе, в круге жёлтого света от свисающей на чёрном шнуре шестидесятиваттной лампочки. Мать Кости ругалась, что родители сидят впотьмах, но дед был непреклонен: экономика должна быть экономной. Когда бабушка наливала вторую чашку, лампочка погасла. В избе стало темно.
– Тьфу ты, леший! – проворчала бабушка. У соседей света тоже не было.
– Опять авария! Наверное, ветер в лесу провод оборвал! – принесла керосинку, ловко зажгла её.
– Так даже лучше! – улыбнулся Костя.
– Плети давай! Хорошо, самовар успел вскипеть!
Самовар на столе стоял электрический. Но старый, на углях, далеко не убирали: электричество, как говаривал дед, шалило частенько.
– Не бойся, Костянтин! Раньше вообще света не было! Всё с лампой, да с лучиной!
– Я и не боюсь, – соврал Костя. – А ты давно здесь живёшь?
Бабушка взяла кусочек колотого сахара, аккуратно откусила, запила чаем.
– А вот как за деда вышла – так и живу. Лет сорок уже!
Костя не мог представить столько лет. Ему было шесть, но помнил он последние два и ещё чуть-чуть.
– Это ещё при царе?
Бабушка рассмеялась:
– Что ты, Бог с тобой! После!
Костя потянулся за сушкой.
– Бабушка, расскажи что-нибудь страшное!
– Ещё выдумал! Бояться будешь!
– Не буду! Ну, бабушка! – Костя знал, что она не устоит.
– Ну, смотри, только не трусить потом! Слушай.
Как вышла я за Николая, привёз он меня сюда, стали жить вместе. Дом хороший, большой. Работы много, да я – не барынька, с детства на хозяйстве. Через неделю отправили его в командировку в Пертоминск. Осталась я в доме одна. Пока со скотиной обряжалась – и день прошёл. Работаю, а только нет-нет, да и побластит, что кто-то наблюдает за мной. Оглянусь – нет никого, а мурашки так и бегут волной от пяток до макушки.
Вечером поужинала за этим вот столом, чаю напилась, прихватила лампу керосиновую, и отправилась в кровать с книжкой. Только легла, меня словно толкнуло что, а в голове матушки-покойницы голос: «Будешь в доме мужа первый раз ночевать – спи на печи». Она много рассказывала, да разве упомнишь всё? Мне и годков-то мало было, когда умерла она.
Страшно мне стало. Я бегом на печь заскочила, лежу, читаю. Не спится с перепугу-то! А чего напугалась – сама не знаю. Так прошло сколько-то времени, я уж решила спать, да только в тишине пустого дома шаги послышались: точно на повети кто-то шагает неспешно, половицы поскрипывают. У меня зубы сами собой застучали, ноги затряслись! В голове опять матушкин голос: «Что бы ни случилось, с печи до утра не слазь!» Я нащупала рядом кочергу, в лежанку вжалась, одеяло до носа натянула, зажмурилась. А шаги по лестнице ко мне на первый этаж спускаются, вот и четвёртая ступенька скрипнула особенно. Сердце колотится, вот-вот разорвётся, в ушах стучит, воздохнуть не могу. Слышу, медный крючок на двери сам собою соскочил, пудовая дверь распахнулась настежь.
Сквозь ресницы вижу: входит высокая, много всех наших выше, женщина, одета по-старому. Прошла, соклонясь, под полатями, что раньше над входом на полизбы были, выпрямилась – кокошником чуть потолок не достаёт. Подошла к самой печи, чуть вперёд подалась, да прямо на меня и уставилась. Я зажмурилась накрепко, обмерла, не шевелюсь, даже дышать забыла. Долго она эдак смотрела. Я всё что знала, все молитвы с заговорами перепутала, чуть Богу душу не отдала! Слышу – отошла от печи, в задоски отправилась, зашуршала чем-то. Я один глаз приоткрыла, глядь, взяла квашню с полки, на стол поставила, помешала. Руки её запомнила: красивые, человеческие. А лица так и не видала…. Она квашню оставила, печь обошла, опять на меня посмотрела, да и вышла вон.
Я лежу на печи, от пота мокрая насквозь, дышу часто, как собака на жаре, только что язык не высунут. Так и пролежала, пока не рассвело, на каждый шорох вздрагивала.
Как солнце встало – я бегом к окну. На дверь и не смотрю, куда там, давай раму зимнюю снимать – думала к соседям бежать без оглядки. Сняла кое-как, только за шпингалет взялась, как опять в голове голос: «Как бы туго ночью ни пришлось, утром выходи только в дверь. Выскочишь в окно – обратно хода не будет. Не пустят!» Я помню, спросила её тогда: «Кто не пустит-то?» А она только по голове меня погладила: «Ты слушай, запоминай! Придёт время – сама всё узнаешь»! Она много такого ведала, маменька-то, только мало рассказать успела, Царствия ей Небесного, покойнице!
Вот, стало быть, время и пришло. Я с духом собралась, раму на место приладила. Помолилась истово, даром что активистка-комсомолка, подошла к двери. Крючок заложен, как надо, словно и не было ничего. Я его сняла, дверь отворила, а шагнуть боюсь. На дрожащих ногах выбралась на передызье, осмотрелась. Всё на месте, никого нет. Ну, хочешь – не хочешь, а скотине уход нужен. Начала обряжаться, осмелела. Думаю, приснилось всё с перепугу! Но квашня в задосках на столе оказалась. А с вечера я её на полку ставила. Так-то.
С тех пор пропала жуть, ничего в доме я уж не боялась. Чую иной раз, будто рядом кто, а не страшно. Словно приняли меня.
Костя сам не заметил, как опять уснул под треск в печи. Но теперь уж ненадолго. Скоро разбудил его тёплый голос:
– Вставай, Костянтин, шаньги исть!
Костя потёр кулочками глаза: