Оценить:
 Рейтинг: 0

Моя дорогая Ада

Год написания книги
2020
Теги
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 ... 17 >>
На страницу:
4 из 17
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Что еще сказать? Этого недостаточно?

– Ну да, было другое время… Да, совершенно другое время. Мы хотели… 1984 год. У нас родилась сумасшедшая идея, совершенно спонтанная, мы просто побежали в загс, большего нам не хотелось. У каждого за плечами уже был неудачный брак, и… Поэтому мы решили обойтись без празднований, без всей этой кутерьмы, и… Ну да, вышло нехорошо, мы никого не хотели приглашать, хотели отпраздновать вдвоем… Только мы и те, кто случайно позвонил нам прямо в тот день.

– Семья не смогла принять ваше решение?

– В целом, можно сказать и так… Вернее, родители. Брату, думаю, было все равно, но мать…

Проклятье, почему мне так тяжело говорить, это же не причина для слез. Соберись, все давно позади.

– Воспоминания еще очень свежи.

– Да.

– Что произошло?

– В тот день? Не знаю… Я написала им за несколько дней… И в письме попыталась объяснить, что не имею в виду ничего личного и…

Теперь он молчит. Ничего не говорит. Наверное, он тоже не в восторге. Дочь выходит замуж и не приглашает собственных родителей. Трагедия. Так считают все.

– Я считаю, вернее, всегда считала, что у меня было прекрасное, то есть хорошее детство, наверное, так думают все, ну, может, не все, но многие, каждый раз слушаешь и удивляешься…

– Да, бывает.

– Что удивляешься?

– И это тоже.

– Ну да, удивляешься и думаешь: разве у него или у нее было счастливое детство? Не слишком похоже. Это как с браками, когда люди говорят, что у них счастливая семья.

– А как выглядит человек с хорошим детством?

Ха. Отличный вопрос. Как же он выглядит? Во всяком случае, у него есть чувство юмора.

– Наверное, иначе, чем я. Вечером, когда мы поженились, точнее говоря, уже были женаты, post actum quasi[3 - После действия (уже свершившийся факт, лат.).], как сказал бы мой отец… Зазвонил телефон. Хотя нет, извините, это произошло на следующий вечер. У нас был гость. Друг мужа, вернее, моего тогдашнего мужа, брак долго не продлился, все оказалось ошибкой, опрометчивым решением, мы развелись уже через год… Звонила мать, спрашивала, понравился ли нам подарок… Ее подарки… Наручные часы «Чибо» для моего мужа, вернее, уже бывшего мужа, и дешевая цепочка за несколько марок из супермаркета для меня. Пожалуй, и правда стоило сохранить их на память, но мы сразу выбросили это барахло. В общем, когда она с наигранной невинностью задала этот вопрос… Я вспылила, а потом отец вырвал у нее трубку и заорал, что я себе возомнила… Что я понятия не имею, я не знаю, в каких муках меня рожала мать, и так далее… А потом я начала его оскорблять… Вывалила все, что возможно, все, что хотела сказать всегда, все разом вышло наружу, я так кричала, что потом три дня была совершенно разбита, не могла произнести ни звука, даже хрипеть, выходил только горячий воздух… А потом на другом конце линии повисла тишина… Мертвая тишина… В какой-то момент я даже подумала, что у него случился инфаркт, что я убила собственного отца. Если он вообще мой отец, но это уже другая история. Вся эта чушь про Эдипа. Женщин она тоже касается?

– Мы сейчас говорим про вас, а не про теорию Фрейда.

Да, это он красиво сказал, речь обо мне, ну ладно, хотя, конечно, забавно: человек может находиться в центре теории, как в оке циклона, и ничего не осознавать.

– Не переживайте, за мать я выходить замуж не собираюсь и никогда не хотела, определенно нет, даже неосознанно.

– Рассказывайте.

Ну хорошо, тогда я расскажу ему все. Всю проклятую историю моей жизни. Вплоть до Вудстока. Вплоть до часов «Чибо». Все. Безжалостно. Начну с самого начала, с Буэнос-Айреса, расскажу про близнецов и про их родителей, Мерседес и Германа, про фотографию из комода, про капитана и его кнут, про сестер в Ла Фальде, про солнце и чибисов и про то, каким здесь все было серым, когда мы приехали, и какое все серое до сих пор, и что все здесь гораздо больше пекутся о собственных лужайках, чем о возможности подарить кому-то улыбку, потому что в этой глупой стране вообще ничего не дарят, даже детям, потому что они ненавидят детей и жиреют, молча залезают в свои металлические машины, молча ездят на работу, молча возвращаются домой, молча черпают ложкой суп, молча идут спать, чтобы напиться субботним вечером и болтать без умолку, как при словесном поносе, словно вся чушь, которую они молча проглатывали целую неделю, выливается у них изо рта и течет из ушей. Молчание, молчание, всюду молчание, ничего, кроме молчания. Почему говорить должна именно я? О чем? Об их молчании?

– Если хотите, я с радостью помогу. Я бы предложил начать с частых встреч. Четыре раза в неделю. Что скажете?

– Четыре раза в неделю? И неважно, о чем мы будем говорить?

– Да, – ответил он.

– Хорошо. В смысле, да, я… С удовольствием.

– Тогда со следующей недели приступим. И еще. Во время лечения по возможности следует избегать серьезных жизненных изменений.

– Хорошо. Сколько понадобится времени?

– Давайте сначала начнем.

Уже в дверях он протянул мне руку.

– До понедельника.

– Да, до понедельника. Спасибо.

Наконец улыбка. Он и правда похож на моего дедушку.

Сначала было братоубийство

Все началось с крика, и для меня тоже. Меня зовут Ада. Я родилась прямо перед концом войны, в феврале 1945-го, в Лейпциге. Когда Германия наконец была повержена. Во время родов моя мать чуть не погибла от потери крови. Гинеколог, старый профессор-нацист самого дурного сорта, вырвал меня щипцами через двадцать шесть часов – словно она не хотела меня отдавать. «Настоящая пытка, будто по мне грузовик проехался», – рассказывала она.

На самом деле подобные выражения нетипичны для женщины из хорошей семьи – возможно, причина крылась в тоске по моему отцу, который все еще оставался в русском плену, а после возвращения отказался приезжать в Аргентину, куда мы эмигрировали после войны. Мой отец «с задворок Кройцберга», говорила она, и в зависимости от интонаций это звучало восхищенно или презрительно. В общем, грузовик. Грузовик этот ехал в дрожащий от холода и голода мир, и был мной. Но потом появилось кое-что еще. «Плоский, как бумага», – изумленно крикнула акушерка нацистскому профессору. Бумагой оказался мой погибший близнец. Его пол определить было невозможно.

Возможно, меня лишил дара речи подобный старт? Был ли мой крик победным, потому что я избавилась от конкуренции еще до рождения, в материнской утробе? Возможно, я разрешила древнейший конфликт человечества – братоубийство – еще до начала? Не знаю. Я ведь даже не знаю, был ли это брат или сестра.

В любом случае в первые годы жизни я не хотела разговаривать. Предполагается, что я очень рано начала понимать все сказанное, «нооо», как не устает подчеркивать мать, я наотрез отказывалась повторять за ней любые слова. Это оказалось для нее большим ударом. В конце концов, ее дядя в нежном возрасте двадцати семи лет возглавил специально созданную для него кафедру нового предмета в берлинском университете Гумбольдта, ее отец лично знал Зигмунда Фрейда и проводил психоанализ Герману Гессе, ее еврейка-мать была психиатром и смогла пережить отца, мать и Франко, испанского генералиссимуса. Лучших предпосылок и не придумаешь. «Просто период», – говорит она теперь. Но я с самого начала оказалась разочарованием, самым худшим позором. Я, дитя невообразимо огромной любви, любви, которая оказалась сильнее войны, Бога и даже маленького австрийского художника, ефрейтора с забавными усами над верхней губой – Гитлера. И это дитя, то есть я, не могло или не желало говорить. Видимо, я не хотела утруждаться – по крайней мере, так казалось матери.

Комод

Он стоял в нашей маленькой спальне и казался особенно притягательным. Комната, где мы жили в Буэнос-Айресе, нам не принадлежала. Владельцами были немыслимо богатые супруги из Аргентины, ее звали Мерседес – да, как немецкий автомобиль, – а его Герман, и нет, это не означает «немец», это просто испанский вариант имени Херманн. По совпадению – если верить в совпадения – оно совпадает со второй фамилией моего отца, которого зовут Отто, Отто Херманн, но об этом позже.

Почему мы переехали из Германии, я не знала, на тот момент мне было два года. Одним жутко холодным зимним днем мы сели на большой корабль и несколько недель спустя причалили в Буэнос-Айресе, где сияло летнее солнце. Это определенно напоминало перемену к лучшему. Сначала. Вскоре мать нашла работу – воспитывала двух избалованных паршивцев, близнецов, которые не смогли придумать ничего лучше, кроме как с утра до вечера выказывать надо мной превосходство. Я была уже вполне готова заговорить – хотя бы из-за неописуемых усилий матери. Она мастерила карточные игры, лепила из мокрых газет кукол и проводила со мной любую свободную минуту, во всяком случае, сначала. Но я очень быстро поняла: мое молчание – единственное эффективное оружие в борьбе с близнецами. Они начали меня бояться и называли ведьмой. Когда они пытались меня избить или раздеть, чтобы унизить, я внезапно начинала изо всех сил кричать. И брала такие высокие ноты, что они испуганно убегали.

Итак, мы жили во дворце, но в нашем распоряжении была лишь крошечная комнатка. Мы относились к обслуге, обслуживающему персоналу. А поскольку рассматривать в этой комнате было особо нечего, я сосредоточила все внимание на комоде. C’etait mon caprice, он стал моей прихотью, если говорить по-французски – этот язык, как и родной испанский, кажется мне менее конфликтным, чем немецкий, который я выучила гораздо позже. Кроме того, по-французски все звучит элегантнее, это помогло мне преодолеть «комплекс низшего класса», хотя его у меня не должно быть вовсе, ведь я происхожу из хорошей семьи – во всяком случае, со стороны матери. Но разве мы зачастую не кажемся тем, кем меньше всего являемся?

Комод этот, громоздкий представитель эпохи аргентинского барокко, сам по себе особого интереса не представлял – в отличие от содержимого. Он был святилищем, и безнаказанно открывать его не позволялось никому, что привлекало еще сильнее. Мать часто молча сидела возле него, погрузившись в письма, а потом прятала их обратно в верхний ящик или меняла на старые фотографии. На одном снимке на темно-сером фоне стоял молодой человек со спокойным лицом. Она сказала – мой отец.

Я знала его только по этой довольно потрепанной и вдобавок нечеткой фотографии. Я никогда его не видела, никогда не слышала его голоса, и в глазах остальных, особенно близнецов, я была внебрачным ребенком из чужой страны, чья мать по никому – и в первую очередь мне самой – не известным и не понятным причинам переехала в Аргентину. Ребенок, который не умел говорить и, что гораздо хуже, не был крещен, а значит, не исповедовал католическую веру, в отличие от любого другого ребенка в этой стране. С матерью, которая действовала всем на нервы, потому что была истинной немкой, потому что всегда хотела делать все правильно, потому что у нее не было денег и она зависела от благосклонности окружающих. Больше я о своем происхождении ничего не знала.

Второй ящик был еще загадочнее. Там мать прятала нижнее белье. Ее трусы отличались от моих лишь размером, но рядом лежало кое-что, вызывающее большой интерес. То, чего не было у меня, то, что я не могла носить – из-за абсолютной бессмысленности. Казалось, мое маленькое тело для этого не подходит, «пока нет», как со смехом сказала мать, закатив глаза. Она не заметила, насколько мне запали в душу ее слова. Необычный предмет состоял из двух корзинок, в которые мать каждое утро укладывала грудь. Я думала, что когда-нибудь у меня тоже будет грудь, но пока была лишь маленькой женщиной: сеньоритой. Я поняла смысл этого слова гораздо позднее, но в отличие от мальчиков мы, девочки, были не девочками, а маленькими женщинами и потому стремились поскорее вырасти – ведь маленькая женщина, строго говоря, и не женщина вовсе. А поскольку она и не девочка – она никто.

Когда матери не было дома, я надевала корзинки, засовывала в них яблоки или апельсины, завязывала сзади концы и гордо расхаживала перед зеркалом. Краткие мгновения тайного счастья, любопытство, за которое мне вскоре пришлось дорого заплатить.

Почему мать пряталась от меня каждое утро и каждый вечер, когда одевалась и раздевалась? Иногда мне все же удавалось мельком увидеть, как груди выскальзывали из корзинок или засовывались обратно, словно были бременем. Возможно, подумала я, стоит повременить со взрослением. Я решила повнимательнее присмотреться к окружению.

Грехопадение

Вскоре я научилась мыть себе попу. Попа – то, что идет от маленькой прорези спереди до большой прорези сзади, объяснила мать. В обеих прорезях были дырочки, до которых нельзя дотрагиваться, и все называлось одним словом: попа. Одна попа делала одно, другая другое, но, по сути, одно и то же и всегда немного «фу». Позднее мы с подругами решили, что наши матери не хотели произносить другое слово, словно его не существовало – ведь если чего-то не существует, то для него и слова быть не может, верно? Уже потом, в школе, когда мне было шестнадцать или даже больше, слово все же появилось: «вагина» или «влагалище». Это звучало немного воодушевляюще. Чтобы мальчики говорили о «пенисе», я тоже никогда не слышала – даже на уроках биологии. Мать всегда говорила об этих вещах со строгостью. Кроме того, похоже, она считала, будто я понимаю все ее слова, и часто заканчивала предложения фразой: «Прааавда же?» Я ничего не знала о правде, но мне нравилось мыть прорези. Это было здорово.

<< 1 2 3 4 5 6 7 8 ... 17 >>
На страницу:
4 из 17

Другие электронные книги автора Кристиан Беркель

Другие аудиокниги автора Кристиан Беркель