– Ты видел его? – спросил я.
– Да, но тогда, к сожалению, не знал о его важной миссии.
– Ну и что?
– Я убил бы его.
Глава 4
Кожаные ремни…
Бернард Менгель, польский еврей, тоже примерно моего возраста, дежурит в тюрьме с полночи до шести часов утра. Во время Второй мировой войны он спас себе жизнь, прикинувшись мертвым, и, когда немецкий солдат вырвал у него три зуба, думая, что перед ним труп, даже не пошевелился. Солдат позарился на золотые зубы Менгеля. И он их получил.
По словам Менгеля, в камере я сплю беспокойно – всю ночь мечусь и разговариваю во сне.
– Вы единственный человек, – сказал он этим утром, – кого мучает совесть за военное прошлое. Все остальные – безразлично, на чьей стороне они были и чем занимались, – считают, что порядочные люди не могли поступать иначе.
– А с чего ты взял, что меня мучает совесть?
– Иначе вы спали бы не так беспокойно, – ответил он. – Даже у Хесса сон был лучше. Да самого конца он спал, как ангел.
Менгель имел в виду Рудольфа Франца Хесса, коменданта Освенцима. Это из-за его отеческой заботы миллионы людей погибли в газовой камере. Менгель знал кое-что о Хессе. Перед тем как эмигрировать в Израиль в 1947 году, он помог повесить Хесса. И сделал это не с помощью свидетельских показаний, а своими двумя большими руками.
– Когда Хесса вешали, – рассказывал Менгель, – я затянул его ноги ремнями потуже.
– Тебе это доставило удовлетворение? – спросил я.
– Нет, – ответил он, – ведь я не отличался от других, прошедших эту войну.
– Что ты имеешь в виду?
– Я столько всего испытал, что стал бесчувственным. Мне было безразлично, что делать; казалось, каждая работа – не лучше и не хуже иной. После того как мы повесили Хесса, я собрал свои вещички, чтобы вернуться домой. На чемодане сломался замо?к, и тогда я затянул его большим кожаным ремнем. Дважды за час я выполнил одну и ту же работу – сначала с Хессом, а потом со своим чемоданом. И то и другое делал с полнейшим равнодушием.
Глава 5
Последняя полная мера…
Я тоже знал Рудольфа Хесса, коменданта Освенцима. Познакомился с ним в Варшаве на приеме в честь Нового, 1944 года. Хесс слышал, что я писатель, и, отведя меня в сторону, признался, что хотел бы уметь сочинять.
– Как я завидую вам, творческим людям, – сказал он. – Способность творить – дар богов.
По его словам, он мог бы рассказать потрясающие истории. Все они правдивы до последнего слова, но люди неспособны поверить в них.
Он не может поведать об этом до конца войны. А когда война закончится, мы могли бы стать соавторами, сказал Хесс.
– Рассказывать я умею, а писать – нет. – Хесс посмотрел на меня, ища участия. – Когда сажусь за машинку, я словно скованный.
Что я делал тогда в Варшаве? Меня послал туда мой шеф, рейхсляйтер, доктор Пауль Йозеф Геббельс, глава германского Министерства народного просвещения и пропаганды.
У меня был небольшой опыт драматурга, и доктор Геббельс хотел, чтобы я применил его. Надо было написать пьесу, прославлявшую немецких солдат, которые до конца демонстрировали свою преданность и погибли при подавлении восстания евреев в Варшавском гетто.
Доктор Геббельс мечтал о ежегодном пышном зрелище после войны в Варшаве в честь этого события и предполагал сохранить остатки гетто как декорации к спектаклю.
– А евреи будут участвовать в представлении? – спросил я.
– Конечно, тысячи, – ответил Геббельс.
– А позвольте поинтересоваться, где вы отыщете после войны евреев?
Он оценил юмор.
– Хороший вопрос, – сказал он, хихикнув. – Надо будет обсудить его с Хессом.
– С кем? – Знакомство в Варшаве с братцем Хессом еще не состоялось.
– Он управляет небольшим курортом для евреев в Польше, – пояснил Геббельс. – Нужно попросить его сохранить для нас немного евреев.
Может, к списку моих военных преступлений еще прибавили и эту жуткую пьесу? Нет, слава Богу! Дело не пошло дальше рабочего названия «Последняя полная мера».
Хочу признаться, что я, наверное, написал бы ее, если бы имел достаточно времени и на меня надавило бы начальство.
На самом деле я почти во всем готов признаться.
Что касается этой пьесы: неожиданным результатом явился интерес Геббельса, а затем и самого Гитлера к произнесенной в Геттисберге речи Авраама Линкольна. Геббельс спросил, откуда я взял рабочее название пьесы, и тогда я перевел для него Геттисбергскую речь. Он прочитал ее, шевеля губами.
– Знаете, – произнес Геббельс, – эта речь – блестящий пример пропаганды. Мы не так далеко ушли от прошлого, как хочется думать.
– На моей родине это очень известная речь, – заметил я. – Каждый школьник обязан знать ее наизусть.
– Вы скучаете по Америке?
– Скучаю по ее горам, рекам, просторным равнинам, лесам. Но когда там правят бал евреи, я не могу быть счастливым.
– В свое время о них позаботятся, – утешил меня Геббельс.
– С нетерпением жду этого – как и моя жена, – отозвался я.
– Как она? – спросил он.
– Благодарю вас, цветет.
– Красивая женщина.
– Обязательно передам жене ваши слова. Ей будет приятно.
– А что касается речи Авраама Линкольна…
– Да?