Все эти письма она прочла, даже не спросив, считаю ли я их сугубо личными. А потом сказала, и в голосе ее впервые прозвучали нотки благоговения:
– Любое письмо этой женщины говорит гораздо больше удивительного о жизни, чем все картины в вашем доме. Целая история униженной и оскорбленной женщины, которая начинает понимать, что она замечательная писательница, – пишет она действительно замечательно. Надеюсь, вы это понимаете.
– Понимаю, – ответил я. Безусловно, это правда: каждое письмо глубже, выразительнее, увереннее, с большим чувством собственного достоинства, чем предыдущее.
– Какое у нее было образование? – спросила миссис Берман.
– Один год средней школы.
Миссис Берман недоверчиво покачала головой.
– Насыщенный, видно, был год! – сказала она.
Я же со своей стороны посылал ей главным образом свои рисунки, надеясь, что Мерили показывает их Дэну Грегори, и сопровождал их короткими записками.
Когда я сообщил о смерти мамы от столбняка, которым мы обязаны консервной фабрике, письма Мерили стали почти материнскими, хотя она всего на девять лет старше меня. И первое такое письмо пришло не из Нью-Йорка, а из Швейцарии, куда, писала Мерили, она отправилась кататься на лыжах.
Правду я узнал только после войны, когда побывал у нее во дворце во Флоренции: Дэн Грегори отправил ее в Швейцарию в клинику избавиться от плода, который она носила.
– Я должна быть благодарна Дэну за это, – сказала она мне во Флоренции. – Именно тогда я и увлеклась иностранными языками.
И рассмеялась.
* * *
Сию минуту миссис Берман сообщила мне, что кухарка сделала не один аборт, как Мерили, а три, и не в Швейцарии, а в Саутхемптоне, прямо в кабинете врача. Фу, какую это наводит на меня тоску, а впрочем, почти все в теперешней жизни наводит на меня тоску.
Я не спросил, когда между абортами кухарка целых девять месяцев вынашивала Селесту. Меня это не интересовало, но миссис Берман тем не менее меня проинформировала:
– Два аборта до Селесты и один после.
– Кухарка сама вам это сказала? – спросил я.
– Нет, Селеста, – ответила она. – Говорит, что мать хочет перевязать трубы.
– Чрезвычайно рад все это узнать, – заметил я, – на всякий пожарный случай.
Настоящее, как разъярившийся фокстерьер, тяпает меня за колени, однако я снова возвращаюсь к прошлому.
Мама умерла, считая, что я стал протеже Дэна Грегори, хотя на самом деле он мне и словечка не написал. До того как заболеть, она все надеялась, что «Грегорян» отправит меня в школу живописи, а потом, когда я стану постарше, этот же «Грегорян» уговорит какой-нибудь журнал взять меня иллюстратором, введет в круг своих богатых друзей, и они мне объяснят, как разбогатеть, вкладывая деньги, заработанные живописью, в биржевые акции. В 1928 году акции вроде бы все поднимались и поднимались вверх, ну совсем как сейчас! Ха-ха!
Через год разразился биржевой крах, но мама об этом уже не узнала, не узнала и о том, что (как выяснилось через пару лет после краха) с Дэном Грегори я совсем не связан, он скорее всего даже не знает о моем существовании, а чрезмерные похвалы в адрес моих работ, которые я посылал в Нью-Йорк на критический разбор, исходят не от самого высокооплачиваемого в истории Америки художника, а этой, как говаривал по-армянски мой отец, «то ли уборщицы его, то ли кухарки, то ли шлюхи».
7
Вспоминаю: прихожу однажды из школы – было мне лет пятнадцать, – а отец сидит за покрытым клеенкой столом в крохотной кухоньке, и перед ним стопка писем Мерили. Он их перечитывал.
Это нельзя было расценить как вторжение в мою личную жизнь. Письма являлись достоянием семьи – если нас двоих можно было назвать семьей. Вроде векселей, которые мы накапливали, бумаг таких с золотым обрезом: вот дозреют они, и я с ними, и начну получать с них доходы. Смогу тогда позаботиться и об отце, который, конечно, нуждался в помощи. Его сбережения приказали долго жить, когда обанкротилась «Сберегательная и ссудная ассоциация округа Лума», которую мы и все в городе называли «Эль Банко Банкроте». Тогда государственной системы страхования вкладов еще не существовало.
Больше того, «Эль Банко Банкроте» держал закладную на небольшой дом, первый этаж которого занимала мастерская отца, а второй – наша квартира. Отец купил дом, взяв ссуду в банке. После краха банка судебные исполнители в покрытие долгов продали все принадлежащее банку имущество, а также наложили вето на выкуп просроченных закладных, которые почти все и были просрочены. Почему просрочены? Да потому, что почти у всех без исключения хватило глупости доверить свои денежные сбережения «Эль Банко Банкроте».
Стало быть, отец, перечитывавший в тот полдень письма Мерили, теперь стал обычным квартиросъемщиком в доме, который раньше ему принадлежал. Что же до мастерской внизу, то она пустовала – не было денег еще и за аренду платить. Да все равно, ведь инструменты отцовские пришлось продать с молотка, чтобы хоть что-то наскрести для нас, глупцов, доверивших свои сбережения «Эль Банко Банкроте».
Какая комедия!
Когда я вошел со своими учебниками, отец поднял глаза от писем и сказал:
– Знаешь, кто эта женщина? Все обещает, а дать ей нечего. – И припомнил того армянина-проходимца, надувшего их с матерью в Каире.
– Она – новый Вартан Мамигонян, – сказал он.
– В каком смысле?
А он и объясняет, да так, словно перед ним не письма, каракулями написанные, а векселя или страховые полисы, в общем, что-то ценное:
– Хитро тут закручено, надо читать внимательно. Первые письма, продолжал он, пестрили фразами «мистер Грегори говорит…», «мистер Грегори полагает…», «мистер Грегори хочет, чтобы ты знал…», но примерно с третьего письма такие фразы полностью исчезают.
– Эта особа – никто, – сказал отец, – сама никогда никем важным не станет, а вот пытается же поймать кого-то на крючок, используя репутацию Грегоряна.
Я не возмутился. Честно говоря, я и сам это заметил. Но, с другой стороны, сумел-таки подавить скверные, ох какие скверные предчувствия.
Я спросил отца, почему он занялся исследованием писем именно сейчас. Оказалось, пока я был в школе, на мое имя прибыли десять книг от Мерили. Отец свалил книги на сушилку раковины, а в раковине полно грязной посуды! Я начал рассматривать их. Это была тогдашняя классика для юношества: «Остров сокровищ», «Робинзон Крузо», «Швейцарские Робинзоны», «Робин Гуд и его веселые друзья», «Путешествия Гулливера», «Рассказы из Шекспира», «Тэнглвудские истории» и прочее. То, что до войны читали подростки, что находилось на расстоянии сотен световых лет от нежелательных беременностей, инцестов, рабского труда за минимальную зарплату, вероломства школьных друзей и всего прочего, о чем пишет Полли Медисон.
Мерили послала мне эти книжки потому, что их очень лихо проиллюстрировал Дэн Грегори. И это были самые прекрасные вещи не только у нас дома, но, не сомневаюсь, и во всем округе Лума.
– Как это трогательно с ее стороны! – воскликнул я. – Только посмотри на них! Неужели не хочется?
– Посмотрел уже, – ответил отец.
– Чудо просто, а?
– Да, – говорит он, – чудо. Только объясни мне, почему мистер Грегорян, который такого высокого о тебе мнения, не подписал ни одной из книг и не черкнул хоть несколько строк в поощрение моему одаренному сыну?
Все это было сказано по-армянски. После краха «Эль Банко Банкроте» он говорил дома только по-армянски.
* * *
Тогда мне было в общем-то не важно, от кого исходят советы и поддержка, от Грегори или Мерили. О себе, наверно, говорить нескромно, но что уж там, для мальчишки я стал чертовски хорошим художником. И я настолько в себя уверовал, что мне было безразлично, помогут мне из Нью-Йорка или не помогут, все равно, я добьюсь успеха, а Мерили защищал, главным образом чтобы успокоить отца.
– Если эта Мерили, кем бы она ни была, такого высокого мнения о твоих картинах, – сказал он, – почему бы ей не продать из них кое-что, а тебе прислать денег?
– Она и так на редкость щедрая, – ответил я, и это правда: Мерили не только тратила на меня свое время, но и присылала самые лучшие материалы для работы, какие можно было найти. Об их стоимости я понятия не имел, да и она тоже. Она брала все это без разрешения из кладовой в подвале Дэна Грегори. Прошло несколько лет, я сам увидел кладовую, и столько там всего лежало, что даже при всей плодовитости Грегори такого запаса хватило бы ему на десять жизней. Уверенная, что Грегори не заметит пропажи, она не спрашивала разрешения, потому что до смерти его боялась.
Он часто бил ее, даже ногами.
О действительной ценности этих материалов: краски, которые она присылала, уж конечно, не «Сатин-Дура-Люкс». Это акварель Хорадама и масло Муссини из Германии. Кисти из «Виндзора и Ньютона» в Англии. Пастель, цветные карандаши и тушь от «Лефебр-Фуане» в Париже. Холст от Классенов в Бельгии. Ни один художник к западу от Скалистых гор не имел таких бесценных поставок! Вот почему Дэн Грегори – единственный известный мне иллюстратор, который мог рассчитывать, что его работы займут достойное место среди сокровищ мирового искусства, ведь материалы, которые он использовал, действительно пережили улыбку Моны Лизы, – не то что эта хвастунья «Сатин-Дура-Люкс». Другие иллюстраторы рады были, если их работа уцелела, пока ее везли в типографию. Они вечно говорили, что это, мол, просто халтура ради денег, что иллюстрации – искусство для тех, кто не имеет понятия об искусстве; а вот Дэн Грегори так не считал.
– Она тебя просто использует, – сказал отец.