– Для чего? – спросил я.
– Чтобы чувствовать себя важной персоной.
Вдова Берман согласна, что Мерили просто использовала меня, но с другой целью.
– Вы были для нее читательской аудиторией, – сказала она. – Писатель пойдет на все ради читательской аудитории.
– Один – это аудитория? – спросил я.
– Ей было достаточно, – сказала она. – Любому достаточно. Только посмотрите, как улучшался ее почерк, увеличивался словарь. Посмотрите, какие находила она темы, осознав, что вы ловите каждое ее слово. Этому подонку Грегори она, разумеется, не писала. Писать домой родным тоже не имело смысла. Они даже читать не умели! Неужели вы верили, что она описывает все, что подметила в Нью-Йорке, на случай, если вы захотите это изобразить?
– Да, думаю, верил.
Мерили описывала длинные очереди за хлебом, в которые выстраивались потерявшие во время Депрессии работу, описывала людей в хороших костюмах, которые явно когда-то были при деньгах, а теперь продавали яблоки на улице, и безногого инвалида Первой мировой войны, а может, он только выдавал себя за инвалида войны, – катит на доске с роликами, вроде скейтинга, карандаши продает на Центральном вокзале, и людей из высшего общества, которые с удовольствием распивают в подпольных барах с гангстерами, – в общем, такие картинки.
– Вот секрет, как писать с удовольствием и достичь высокого уровня, – изрекла миссис Берман. – Не пишите для целого мира, не пишите для десяти человек или для двух. Пишите только для одного.
– А вы для кого пишете? – спросил я.
И она ответила:
– Наверно, это прозвучит странно, ведь вы думаете, что для сверстника моих читателей, но это не так. Наверное, в том-то и секрет успеха моих книжек. Поэтому они действуют так сильно на юных читателей, вызывают у них доверие, а я не произвожу впечатления глуповатого подростка, болтающего с другими такими же. Я не пишу ничего, что не находил бы достойным внимания и правдивым Эйб Берман.
Эйб Берман – это, ясное дело, ее муж, нейрохирург, умерший от инсульта семь месяцев назад.
Она опять попросила ключи от амбара. Если еще хоть словом про амбар обмолвитесь, предупредил я, то всем расскажу, что вы – Полли Медисон, приглашу местных газетчиков, пусть интервьюируют, и всякое такое. Если я и правда так сделаю, это будет не только катастрофа для Пола Шлезингера. К нам может заявиться толпа протестантов-ортодоксов, способных даже на самосуд.
На днях вечером я случайно видел по телевизору проповедь евангелистского священника, и тот сказал, что Сатана со страшной силой набросился на американскую семью, вонзил в нее четыре зуба, это: коммунизм, наркотики, рок-н-ролл и романы сатанинской сестры – Полли Медисон.
Возвращаясь к моей переписке с Мерили Кемп: тон моих писем к ней охладел, когда отец назвал ее новым Вартаном Мамигоняном. На нее я больше ни в чем не рассчитывал. Наверно, просто взрослеть начал, а это значит, что больше не нуждался в самозваной матери. Возмужал я, мама мне вообще больше не требуется – по крайней мере так я думал.
И без всякой ее или чьей-либо помощи, еще почти мальчишкой, я начал зарабатывать как художник, и где? Прямо тут, в обанкротившемся Сан-Игнасио. Мне нужно было где-то подрабатывать после школы, и я пришел в местную газету «Трубный глас Лумы» и сказал, что хорошо рисую. Редактор спросил, могу ли я нарисовать итальянского диктатора Бенито Муссолини (потом оказалось – героя из героев Дэна Грегори), и я нарисовал его за две-три минуты, даже не взглянув на фотографию.
Потом редактор попросил нарисовать прелестного ангела в женском облике, и я нарисовал.
А потом велел нарисовать, как Муссолини вливает в рот ангелу кварту жидкости. На бутыли велел написать – «касторовое масло», а на ангеле – «мир на планете». Любимым наказанием Муссолини было заставить жертву выпить кварту касторки. Вроде бы забавный способ проучить, но получалось вовсе не смешно. Жертва умирала от рвоты и кровавого поноса. Выжившие же оставались инвалидами с разодранными в клочья внутренностями.
Вот так, еще в нежном возрасте, я начал зарабатывать политической карикатурой. Редактор говорил, что нарисовать, и я делал карикатуру за неделю.
К моему огромному удивлению, в отце вдруг тоже расцвел талант художника. Когда дома гадали, откуда у меня способности к рисованию, одно казалось очевидным – не от отца и не от родственников по его линии. Когда он еще чинил сапоги, в мастерской вокруг него было полно обрезков, но он не сделал ни одной вещички с воображением, ни красивого ремня для меня, ни кошелька для мамы. Чинил обувь на совесть, вот и все.
И вдруг, будто в трансе, он с помощью самых простых инструментов, целиком вручную, стал шить на редкость красивые ковбойские сапоги и продавал их, бродя от двери к двери. Сапоги получались не просто добротные и удобные, они сверкали как драгоценности на мужских ногах: были там всякие золотые и серебряные звезды, птицы, цветы, дикие кони – он все это вырезал из консервных банок и бутылочных крышечек.
Но странно: этот поворот в его жизни не так уж меня и обрадовал, не думайте. У меня прямо мурашки по коже пробегали, когда я заглядывал ему в глаза, где не было больше ничего родного – полное отчуждение.
Через много лет я видел, как то же произошло с Терри Китченом. Он был моим лучшим другом. И вдруг начал писать картины, да так, что многие сейчас находят его величайшим из абстрактных экспрессионистов, талантливее Поллока и Ротко.
Это, разумеется, прекрасно, но когда я глядел в глаза своего лучшего друга, там не было больше ничего родного – полное отчуждение.
О, Боже мой!
Словом, возвращаясь к Рождеству 1932 года: последние письма Мерили валялись где-то, даже не прочитанные. Надоело мне быть ее аудиторией.
И вдруг мне пришла телеграмма.
Прежде чем вскрыть ее, отец заметил, что это первая телеграмма, полученная нашей семьей.
Вот ее содержание:
ПРИГЛАШАЮ СТАТЬ МОИМ УЧЕНИКОМ ОПЛАЧУ ПРОЕЗД КОМНАТУ ПИТАНИЕ СКРОМНОЕ СОДЕРЖАНИЕ УРОКИ ЖИВОПИСИ
ДЭН ГРЕГОРИ
8
Первый, кому я рассказал о потрясающем предложении, был старик издатель газеты, для которого я рисовал карикатуры, звали его Арнольд Коутс, и он мне сказал:
– Ты настоящий художник и должен удирать отсюда, а то высохнешь, как изюминка. Не беспокойся об отце. Прости, но он вполне благополучный псих, который ни в ком не нуждается.
– Нью-Йорк должен стать для тебя только перевалочным пунктом, – продолжал он. – Настоящие художники были, есть и будут в Европе.
Тут он оказался не прав.
– До сих пор никогда не молился, но сегодня вечером помолюсь, чтобы ты ни в коем случае не попал в Европу солдатом. Мы не должны снова дать себя одурачить и превратить в пушечное мясо, на которое такой спрос. Там в любой момент может начаться война. Посмотри, какие у них огромные армии, и это – в разгар Великой депрессии!
– Если, – говорит, – города еще сохранятся, когда попадешь в Европу, и будешь сидеть в кафе, попивая кофе, вино, пиво и обсуждая живопись, музыку, литературу, не забывай, что окружающие тебя европейцы, которых ты считаешь гораздо более цивилизованными, чем американцы, думают только об одном: когда можно будет снова легально убивать друг друга и разрушать все вокруг.
– Будь по-моему, – говорит, – назвал бы в американских учебниках по географии европейские страны их истинными названиями: «Империя сифилиса», «Республика самоубийств» и «Королевство бреда», а рядом – еще замечательнее.
– «Паранойя».
– Ну вот! – воскликнул он. – Предвкушение Европы тебе испортил, а ты еще ее и не видел. Может, и предвкушение искусства тоже, но, надеюсь, нет. Думаю, художники не виноваты в том, что их прекрасные и чаще всего невинные произведения по каким-то причинам делают европейцев только еще несчастнее и кровожаднее.
В те времена американцы из патриотов обычно так и рассуждали. Трудно представить, какое отвращение прежде вызывала у нас война. То и дело мы хвастались, какие маленькие у нас армия и флот и до чего мало в Вашингтоне влияние генералов и адмиралов. Фабрикантов оружия называли «торговцами смертью».
Представляете себе?
Теперь, конечно, наша чуть ли не единственная процветающая индустрия – это торговля смертью, в которую вкладывают капитал наши внуки, и поэтому главное, что твердят искусство, кино, телевидение, что бубнят политики и пишут газеты, сводится вот к чему: война, безусловно, ад, но юноша, чтобы стать мужчиной, должен немножечко пострелять, и по возможности, хотя это и не обязательно, – на поле боя.
И я отправился в Нью-Йорк, чтобы заново родиться.
Для большинства американцев было и остается привычным куда-нибудь уезжать, чтобы начать все сначала. Да ведь и я не такой, как родители. Никакого места, почитаемого священным, для меня не существовало; не было скопища друзей да родственников, которых я покидал. Нигде число ноль не имеет большего философского смысла, чем в Америке.
«Здесь ничего не выходит», – говорит американец, и раз! – головой в воду с высоченной вышки.
Так вот и я тоже ничем был не обременен, словно на свет и не появлялся, когда пересекал этот великий континент зародышем в утробе пульмановского вагона. Будто никогда и не было Сан-Игнасио. А когда чикагский экспресс «Двадцатый век лимитед» ворвался в опутанный проводами и трубами туннель под Нью-Йорком, я выскочил из утробы в родильный канал.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера: