– Ладно, ребята, тогда идите пока в мою комнату!
– Аленк, ну ладно тебе, хватит ехидничать, – не выдержав отраженных в зеркале прихожей гримас подруги, хихикнула она, слегка отстав.
– Слушай, но ты же ведь не выйдешь за него замуж прямо сейчас? Этого не может быть! – сверкнули вдруг молнией слова подруги.
Припомнилось изумление Аленки, когда она узнала об их романе.
…Он смотрел темно-серыми глазами, так нежно, но и как-то строго, даже торжественно, взглядом затягивая ее в опасный омут. Обнимал ее бережно, словно боялся обидеть, спугнуть, произносил трогательные, пронзительные слова. Целовал ее деликатно и осторожно, словно боясь навредить ей, оскорбить… Где-то там, внутри – у нее? у него? – непонятно где – накопилось море нежности, ласки, любви. Догоняя друг друга, сталкиваясь, слова отзывались в ее душе хрупким, тонким, деликатным звучанием, словно хрустальные рюмочки, когда ими чокаются – и падали в самое сердце. Его слова гладили ее по сердцу.
Они растворились друг в друге. И доверили себя друг другу.
– Подожди… Не надо… Давай так… просто посидим… Ну, пожалуйста, подожди… не надо.
– Да… хорошо, не буду. Не бойся.
Она гладила его по лицу, по волосам. А он зарывался лицом в ее волосы, сильно отросшие после стрижки, вдыхал их аромат.
Нежность. Тепло любимого человека. Тишина. Счастье. Оттого, что он, Олежик, так близко. Счастье узнавания… отражения… принятия.
Поздним вечером Олежка провожал ее домой. Кажется, на улице потеплело. Ветер больше не злился, он сменил гнев на милость, подобрел, смягчился. Зима, совсем еще юная, почти девочка, застелила землю белым бархатным ковром с коротким нежным ворсом и белоснежными, нисколько не покрасневшими на холоде, тонкими пальцами аккуратно поправила его, пригладив даже самую крошечную складку. Как жаль наступать на этот снежный ковер: натопчешь еще – грязные следы ведь останутся, ой, как неопрятно. А сверху, с высоты ночного свода небес, – на небе ни луны, ни звездочки – кто-то щедрой рукой быстро отрывал от ватно-снежного рулона много-много крошечных пушистых комочков, бросал их вниз – и они летели, кружились, словно пушистые парашютики, кораблики из ваты. Эти ватно-снежные хлопья сбивались в пары, танцевали, бесшумно кружились в танце, в полутемном, освещаемом лишь их собственным, отраженным лучистым светом, небесном зале, исполняя безмолвный торжественный вальс-бостон, который медленно перетек в мелодию Зимы Антонио Вивальди, – а затем медленно падали и ложились на землю.
Полыхало зимним вечерним звоном высокое низкое декабрьское небо.
Кто это так щедро сыпал снег с этой головокружительной высоты?
Потом ветер стих совершенно, и пришла оглушительная тишина. Неясным размытым пятном выглянула из-за вьюжной хмари тусклая луна, окрасила мягкий бархатный ковер в матовый молочно-желтый, затем молочно-голубой лунный цвет, и снежные хлопья тоже стали голубыми. Декабрьская ночь озарилась нежным голубым светом. Все теперь отливало голубым: и снежный ковер на земле, и летящие снежинки, и небо, и волшебная, полная страсти музыка Зимы из Времен года.
О чем напоминало ей это молочно-голубое сияние? О чем-то очень счастливом, но далеком, давно ушедшем, забытом…
Тот огромный, в длинном, до пят, черном пальто и черной шляпе с широкими полями, неведомый некто расшалился: свернул лист бумаги в несколько раз, вырезал половинку фигурки, затем развернул – и получилась целая вереница одинаковых зимних ночей. Ночь разрасталась, как множество раскрашенных в темно-синий цвет и вырезанных из бумаги куколок – одна за другой… Ночи-близнецы взялись за руки и устроили веселый зимний хоровод.
Пришла к ним звонкая пушистая голубая зима. Зима… Времена года… Музыка Вивальди… Немного кружилась голова. От пахнущей слегка арбузом, чуть-чуть дыней, а больше всего, хрустким твердым антоновским яблоком, брызжущим соком холодной зимней свежести. От льющейся откуда-то – непонятно откуда, может быть, с небес? – торжественной музыки. От юности, радости. От счастья. Их переполняла, кипела, переливалась через края душераздирающая жажда жизни.
А из небесной выси тот неведомый некто щедро поливал их с Олежкой счастьем. На них потекли ручьи, нет, целые реки счастья. На них проливалась, обрушивалась сама жизнь. Жизнь – живая, звенящая, кипящая, переливающаяся через края – сама жизнь жила, пела, бурлила, разливалась без края в ней, в нем, в них, вокруг них. Они влюблялись друг в друга снова и снова. Каждую минуту.
Звенела тихая призрачная ночь. Звенело счастье.
* * *
А впереди расстилалась дорога, и путь лежал совсем не близкий. И бежали перед ними километры – тысячи и тысячи километров, отмеченных несущимися навстречу дорожными столбами.
Без времени. Девочка…
В детстве девочка больше всего боялась неодобрения. Осуждения. Мама и папа проявляли его по-разному. Но одинаково страшно.
Мама выходила из себя, становилась, как грозовая туча, сверкала молнией, гремела, кипела, шлепала дочку Папа не выходил из себя и не был похож на тучу, и не гремел, не кричал.
Но он суровел, строго сдвигал брови, осуждающе качал головой, шумно вздыхал, сопел носом, складывал губы в скептической или осуждающей усмешке: «И это моя дочь так ведет себя?» А потом повисало молчание. С ней не разговаривали, на нее не обращали внимания. Демонстративно, чтобы она поняла. Осознала.
И тогда появлялся Страх. Не постучавшись, со всего размаху распахивал дверь, врывался в комнату непрошеным гостем.
Страх всегда являлся, когда повисало молчание. Из-за этого молчания. Из-за одиночества. Потому что не доверяли, не понимали. Потому что ее не слышали, не принимали – то есть отвергали.
Девочка сидела в своем уголке у этажерки тихо-тихо и упрямо молчала, опустив голову. Никто не знал, о чем она думает – она никогда не говорила. Если к ней все же обращались, смотрела исподлобья. Даже когда ее уже прощали. Улыбались ей. Было трудно говорить, трудно объяснить, невозможно попросить прощения.
«Впечатлительная девочка. Но скрытная. Вся в себе», – думала мама.
Нет, не думала. Чувствовала. Но мама была слишком молода, красива, полна энергии, чем-то увлечена, занята, погружена в работу, в свои дела, в повседневные заботы, чтобы это понять.
* * *
…И снова лето, и она с родителями отдыхает на юге, кажется, в Анапе. Поздний-поздний вечер. Нет, уже явилась, стала полновластной хозяйкой черная кавказская ночь. Было бы совсем темно, но высоко-высоко в южном небе высыпали звезды – тысячи, нет, миллионы звезд – полыхающих светлячков-фонариков, разгорелась яркой люстрой на небесном потолке полная луна. А где-то там, за деревьями, совсем рядом, как притаившийся диковинный сонный зверь, вздыхает, сопит и шумно дышит, и хлюпает носом, и что-то устало шепчет море, тихо-тихо ворчит, ворочается, пытаясь поудобнее устроиться в своей необъятной постели – никак не спится ему Они возвращаются из кино, и девочка идет домой очень гордая. Вот как! Какая она уже совсем взрослая, ходит так поздно вечером в кино!
И все-таки она очень устала, хочется спать. Она начинает зевать. Может, покапризничать?.. Наверное, мама замечает это и говорит папе:
– Все-таки не надо было нам так поздно в кино ходить, видишь, как она устала – маленькая еще!
Ах, так? Маленькая?! Да она уже взрослая! От такого оскорбления у девочки сжимается горло, перехватывает дыхание, слезы наворачиваются на глаза. За что ее так обидели? Она большая, ее надо… как же это? Слово вот теперь забыла!.. А, вот! Ее надо у-ва-жать!
Усилием воли девочка тут же берет себя в руки… Пусть все видят – она со-вер-шен-но не устала!
Луна щедро поливает землю молочно-белым светом с серебристым отливом из своего большого кувшина. Серебряная лунная дорожка скользит по земле, по траве, по тропинке. Мама и папа идут впереди. А девочка отстала шагов на двадцать. А может, и на тридцать. Конечно, лучше бы ей пойти вперед, но страшно, и еще так ведь и потеряться можно в этой южной темноте!
Однако как же ее оскорбили, назвав маленькой! При одной мысли о нанесенной ей обиде девочка еще больше хмурится, надувает губы, гордо поднимает голову, гордо и независимо смотрит прямо перед собой, – но все же внимательно следит, куда поворачивают родители.
А луна разгорается все сильнее. Как горят звезды на южном небе! Девочка идет по лунной дорожке, топчет лунный свет, ноги утопают в серебристо-белом ковре, сотканном из лунного света.
Потом яркий этот свет поднимается до пояса, до плеч… Теперь он укутывает ее всю. Девочка дышит лунным светом, пьет его, захлебывается им, глотает…
Иногда родители оглядываются, замедляют шаг, о чем-то тихо говорят между собой, кажется, улыбаются… Ну, уж нет! Все это хорошо, только она ни за что не подойдет к ним первая – она так и вернется домой одна!
* * *
– Ну что, доченька, пойдем сегодня, сходим в твой детский сад, навестим Эмму Робертовну. Хочешь? – предложила в тот день мама. – Я как раз сегодня специально пораньше пришла из института, можно сходить после обеда, пока еще рано. Давай-ка скорее обедать. Вот сейчас я только разогрею, налажу все… Давай, иди мой руки, и поможешь мне накрыть на стол!
– Ой, давай, конечно! Пойдем! Вот здорово! – обрадовалась девочка.
Она тогда училась в первом классе, и только что началась вторая четверть. Мама улыбалась, шутила, и погода стояла хорошая, такая солнечная.
Правда, сегодня с девочкой случилась одна очень большая неприятность, но сейчас не хотелось об этом даже думать. Может, как-нибудь обойдется?
И вообще, если рассказывать, то уж лучше потом, вечером, после возвращения от заведующей ее бывшим детским садом Эммы Робертовны. А сейчас жалко огорчать маму.
– Очень хорошо. Мы уже так давно собирались. Она, конечно, очень обрадуется – она тебя так любила! А то знаешь, она может обидеться, решит, что ты ее забыла или не хочешь к ней идти. Ты ей расскажешь о своей школе, о том, что ты изучаешь, о своих успехах. Ей будет очень приятно. Прогуляемся, купим по дороге цветочки. Погода сегодня просто замечательная. У тебя много уроков на завтра? Ну ладно, вернемся – и выучишь. Давай скорей обедать!
Вот здорово! Сегодня прямо праздник настоящий получается!
Как хорошо! И у мамы такое звонкое настроение, и на улице такая веселая погода, и они сейчас пойдут гулять вместе с мамой – от всего этого девочка даже позабыла о своей сегодняшней неудаче.