Француженка мадам Клико, она же Барба-Николь Клико-Понсарден, овдовев в двадцать семь лет, возглавила дело покойного мужа, винодела. Ещё во время Наполеоновских войн она умело обходила ограничения в торговле и, невзирая на запрет ввозить французские вина, сумела на кораблях через Кёнигсберг доставить партию шампанского в Россию.
После того как Наполеон был побеждён и русские войска победоносно вошли в Париж, в занятой гвардейцами провинции Шампань знаменитое шампанское лилось рекой. Винные погреба вдовы Клико вмиг опустели. Но мадам не унывала. «Сегодня они пьют, – любила повторять она – Завтра они заплатят». Её пророчество не замедлило исполниться.
Вскоре предприимчивая мадам Клико отправила в северную российскую столицу тысячи бутылок искрящегося шампанского и одержала бескровную победу. В числе поклонников её винодельческого таланта был и Александр Пушкин. А якорь, красовавшийся на фирменной этикетке, служил напоминанием о первом морском путешествии «Вдовы Клико» в Россию.
Сама же вдовушка замуж так и не вышла, отдав все силы процветанию «винной империи». В поздние свои лета, мирно почив в фамильном замке в июле 1866-го, Барбара Клико упокоилась во французском Реймсе…
В России начала XIX века начался настоящий ресторанный бум: стали открываться французские и итальянские рестораны. Только на одной Тверской в Москве насчитывалось двадцать семь рестораций! На Невском проспекте в Петербурге их было не меньше. Но все же, за исключением нескольких модных ресторанов в столице, обеды в московских трактирах знатоки называли лучшими.
Друзья! досужный час настал,
Всё тихо, всё в покое;
Скорее скатерть и бокал;
Сюда, вино златое!
Шипи, шампанское, в стекле.
Излюбленным в Петербурге местом для золотой молодёжи – франтов и денди начала 1820-х – считался ресторан Талона на Невском. У Талона можно было отведать последние гастрономические новинки: кровавый ростбиф, модное тогда блюдо английской кухни; паштет из гусиной печёнки – «Страсбурга пирог», что доставлялся из Франции в виде консервов; лимбургский сыр, очень острый, с сильным запахом, покрытый слоем плесени – «живой пыли», – привозился из Бельгии.
Чуть позже славу самого «культового» заведения перехватил ресторан Дюме, что на Малой Морской. Там собирались весёлые холостые компании, и, как свидетельствовал современник, француз Дюме имел «исключительную привилегию – наполнять желудки петербургских львов и денди». Обед у Дюме считался лучшим в Петербурге.
А ещё были известны немецкая ресторация Клея на Невском, где гостей потчевали пивом, и ресторанчик в итальянском вкусе некоего синьора Александро, что на Мойке, у Полицейского моста.
Гастрономическая мода распространилась и на Английские клубы, славившиеся своими искусными поварами. В обеденном меню значились: «суп с молоками, суп жуанвиль, налимы в попилиотах, жареные рябчики, поросята под хреном, спаржа с крутонами, форель разварная с раковым соусом, осетрина, приготовленная в шампанском».
Кстати, осетров следовало доставлять свежайшими, и везли их с Волги в специальных бочках-аквариумах на особых тележках – гнали на почтовых лошадях, не жалея издержек. Осётр – царь-рыба на праздничном столе. «А в обкладку к осетру подпусти свёклу звёздочкой, да снеточки, да груздочки, да там знаешь, репушки, да морковки, да бобков… чтобы гарниру, гарниру всякого побольше», – советовал гоголевский герой.
На обеденный стол попадал и лабардан, так называли треску, – везли лабардан, только когда наступали холода, и бочки с живой рыбой обвязывали соломой, чтобы та не замерзла. Налимов везли с Онеги, навагу – с северных морей, из Архангельска, форель – из кавказских рек, сига – с озера Ильмень.
Красовались на столах и «трюфли, роскошь юных лет». Обжаренные «в чухонском масле, с пучком петрушки» и прочими травами, приправленные ароматными специями да сбрызнутые шампанским, «трюфели по-лионски» – являли собой поистине цвет французской кухни.
К блюдам, рыбным и мясным, полагались соусы: одни – «из спаржи, артишоков, шпинату»; другие – «из дичины, курицы, цыплят». В изобилии ставились на стол закуски, убираемые «зеленью, галантином, желеем, лимонами, мочёными сливами, вишнями, маленькими огурчиками, капорцами, оливками». Особо любима была спаржа, «краса всей зелени известной», – магнитом манили взоры её нежные стебельки.
Вот как потчевали в Москве начала XIX века ирландскую барышню-путешественницу Марту Вильмот, поведавшую о том родным: «Обед продолжался почти четыре часа. Были спаржа, виноград и всё, что можно вообразить, и это зимой, в 26-градусный мороз. Представьте себе, как совершенно должно быть искусство садовника, сумевшего добиться, чтобы природа забыла о временах года и приносила плоды этим любителям роскоши. Виноград буквально с голубиное яйцо».
К десерту подавали сыры, чаще мягкие – их ели с сахаром; желе и пирожные; разные фрукты.
Так, гоголевский Хлестаков не без воодушевления «вспоминал»: «На столе, например, арбуз – в семьсот рублей арбуз. Суп в кастрюльке прямо на пароходе приехал из Парижа; откроют крышку – пар, которому подобного нельзя отыскать в природе».
Поесть, и вкусно поесть, на Руси любили. Да и другой, будто списанный с натуры герой, Собакевич, угощая Чичикова, гневался на немецких докторов, выдумавших диету: «Что у них немецкая жидкостная натура, так они воображают, что и с русским желудком сладят! <…> У меня, когда свинина – всю свинью давай на стол, баранина – всего барана тащи, гусь – всего гуся! Лучше я съем двух блюд, да съем в меру, как душа требует».
Довольный праздничным обедом,
Сосед сопит перед соседом…
Добрый знакомец поэта Александр Иванович Тургенев грешил той же слабостью: после обильной трапезы, – а его страсть к еде была столь велика, что Жуковский подшучивал над приятелем, точнее над его непомерным желудком, где умещались «водка, селёдка, конфеты, котлеты, клюква и брюква», – он имел обыкновение засыпать за столом и тут же просыпаться, дабы продолжить беседу. Удивлялись русскому хлебосольству и русскому аппетиту иностранные гости: «…Всё-всё, что только может быть возложено на алтарь желудка, было подано к столу и съедено».
Однако как нестерпим в приличном обществе дурной гастрономический тон! Вот и разборчивый жених у Пушкина, в ответ на предложения друзей, сватавших тому очередную невесту, гневно восклицает:
Что за семейство!
У них орехи подают,
Они в театре пиво пьют.
Немыслимо из такой «невежественной» семьи взять себе жену!
Расхожую истину, что желудок якобы добра не помнит, Александр Сергеевич оспаривал: «Желудок просвещённого человека имеет лучшие качества доброго сердца: чувствительность и благодарность».
«И пунша пламень голубой»
Александр Сергеевич и в жизни, и в поэзии воздал должное божественным горячим напиткам: жжёнке, пуншу (арак, чай, вода, лимонный сок, сахар смешиваются и поджигаются); глинтвейну (в красное вино добавляют пряности и ставят на огонь); грогу (в водку добавляют сахар, воду и лимонный сок) и даже гоголь-моголю (желток сбивается с сахаром и ромом).
О последнем, вернее, об одной лицейской шалости, с ним связанной, и о последствиях оной, поведал товарищ поэта Иван Пущин: «Мы, то есть я, Малиновский и Пушкин, затеяли выпить гоголь-моголя. Я достал бутылку рому, добыли яиц, натолкли сахару, и началась работа у кипящего самовара». О той пирушке узнал инспектор, затем – директор Лицея, – он-то и донёс о ней самому министру. Дело могло принять самый дурной оборот, но обошлось лишь лёгким наказанием: велено было зачинщикам в течение двух недель стоять на коленях во время молитвы да пересесть «на последние места за столом».
Помнишь ли, мой брат по чаше,
Как в отрадной тишине
Мы топили горе наше
В чистом пенистом вине?
Но со жжёнкой, приготовленной изящными ручками юной тригорской барышни Евпраксии Вульф, милой Зизи, ничто не могло сравниться!
Восхищения друзей брата Алексея – Николая Языкова и Пушкина, их поэтические восторги и похвалы – доставляли юной Зизи немало радости.
«Сестра моя Euphrosine, бывало, заваривает всем нам после обеда жжёнку: сестра прекрасно её варила, – много позже вспоминал Алексей Вульф, – да и Пушкин, её всегдашний и пламенный обожатель, любил, чтобы она заваривала жжёнку… и вот мы из этих самых звонких бокалов, о которых вы найдёте немало упоминаний в посланиях ко мне Языкова, – сидим, беседуем да распиваем пунш. И что за речи несмолкаемые, что за звонкий смех, что за дивные стихи то того, то другого поэта сопровождали нашу дружескую пирушку!»
А в час пирушки холостой
Шипенье пенистых бокалов
И пунша пламень голубой.
Жжёнке, что собственноручно варила Евпраксия Вульф, посвящён поэтический диалог друзей – Языкова и Пушкина. Ах, как сладостно вспоминал Языков о дружеских пирушках, «когда могущественный ром с плодами сладостной Мессины», вступив в союз «с вином, переработанным огнём», «лился в стаканы-исполины!»
Обычно застенчивый Языков преображался и восторженно воспевал то ли волшебный напиток, то ли его создательницу:
Какой огонь нам в душу лили
Стаканы жжёнки ромовой!
Её вы сами сочиняли:
Сладка она была, хмельна;
Её вы сами разливали, —
И горячо пилась она!..
Вторил приятелю и Пушкин:
Напиток благородной,
Слиянье рому и вина,
Без примеси воды негодной,
В Тригорском жаждою свободной
Открытый в наши времена…
И то юное и весёлое счастье Евпраксия Николаевна помнила до конца своих дней, бережно храня «свидетеля» и «участника» тех дружеских застолий – серебряный ковшик с длинной ручкой, коим она разливала по бокалам сладкую хмельную жжёнку.
Жжёнкой, шампанским и стерляжьей ухой провожал Пушкина в дальнее путешествие на Урал закадычный его приятель Павел Нащокин. Радушному хозяину запомнилось, как Пушкин в шутку называл жжёнку «Бенкендорфом, потому что она, подобно ему, имеет полицейское, усмиряющее и приводящее всё в порядок влияние на желудок».
Ну а чуть раньше в нащокинском доме – самом хлебосольном во всей Москве – приятели вместе отметили Натальин день, именины красавицы Натали.