Оценить:
 Рейтинг: 0

Полубрат

Год написания книги
2001
Теги
<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
3 из 6
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Восемнадцать женщин сидят рядком вдоль главного пульта на втором этаже Центрального телеграфа, и все еще в девять сорок одну не объявилась девятнадцатая из них. Восьмой стул справа пуст, Болетта со всех ног летит к нему через комнату с низкими сводами, она едва успевает на ходу скинуть пальто у стола сменной, ибо фрёкен Штанг в зале. Эта госпожа начальница, прослужившая здесь дольше всех и наработавшая, соответственно, самую больную шею и самые сильные мигрени, скрупулезно помечает что-то в журнале, не сводя неумолимого взгляда с Болетты, которая плюхается на стул, попутно нахлобучивая наушники и цепляя микрофон. Товарки оглядываются на нее и сокрушенно улыбаются. Все равно сегодня полный хаос. Телефонная сеть трещит по швам. Больше, чем в их силах, им не сделать, но Норвегией сегодня дирижируют эти девятнадцать женщин во главе с госпожой начальницей. Это они шлют сигналы на вышки в горах по проложенным под городами кабелям, на правильный номер в нужной квартире в определенном доме, где вдруг затрезвонит телефон и кто-то поднимет трубку и услышит голос, без которого, возможно, тосковал голос любимого человека, который спешит сказать трогательные и самые нужные сегодня слова. И они соединяют все это множество голосов в беседы, связывают страну ожерельями фраз, звуковыми волнами, они задают тон языку и решают, кому дать слово. Рыбак из Нюксунда хочет сказать пару слов дочке, она в домработницах на улице Габельсгатен. Женщина из Тёнсберга требует соединить ее с номером 204 в «Бристоле». Девчушка из Хамара разыскивает своего парня и, рыдая, просит телефоны тюрем гестапо на Виктория-Террасе и Мёллергатен, 19, а также всех городских больниц. Кто-то пытается дозвониться до концлагеря Грини, учитель из Драммена ищет следы коллеги из Финнмарка, но Финнмарк еще заблокирован, с ним пока нет связи, и конца-краю этому не видно, на линиях из Стокгольма, Копенгагена и Лондона очереди, все горит, реле плавятся, несколько раз линии спутываются, и разные звонки попадают на один номер. Но это не беда, сегодня такой день, по случаю наступления мира царит благословенный хаос, и теневой кабинет Норвегии составляют эти девятнадцать женщин, с Болеттой на восьмом месте справа, я видел однажды всю команду и запомнил в наимельчайших подробностях, потому что это было в тот день, когда одновременно умерли король Хокон и прабабушка Пра. Мне было семь, мама забрала меня из школы и повела на телеграф, чтобы сообщить Болетте все это, что Пра насмерть задавила машина, а Фред в больнице «Уллевол», невредимый, но в шоке и потерявший речь. Сперва мы вошли в огромный зал для публики, и я остолбенел при виде колоссальной картины, закрывавшей дальнюю стену почти целиком, но мама потянула меня мимо нее дальше, на второй этаж, в операторскую, остановилась в дверях, держа меня за руку, мы оба не могли разглядеть Болетту среди женщин в зале, сухоньких и в черном, я сразу подумал, что они уже в курсе, что Пра умерла, и поэтому такие мрачные, осунувшиеся, хотя на самом деле им это было невдомек, только мы с мамой знали, что Пра попала под машину у Дворцового парка, куда она повела Фреда посмотреть траурный венок, вывешенный на балконе монаршего дворца в день кончины короля Хокона, двадцать первого сентября 1957 года. Я знал, что здесь слышат все разговоры, обо всем осведомлены, и решил, что они передают по цепочке про гибель Пра: пока мы высматривали Болетту, женщины неумолчно говорили что-то в штуки типа мундштука, а уши у женщин были закрыты тяжелыми наушниками, в которых что-то трещало, но тут к нам подошла совсем старая женщина, тоже в черном, но с шеей сказочно кривой, как будто ее скособочили и прикрутили так намертво, и она спросила, без всякой любезности, что нам надо, а мама ответила, что мы ищем Эбсен, было так странно слышать, как она произнесла полное имя: Болетта Эбсен, не перерыв ли у нее? Тогда дама улыбнулась столь же криво, как несла свою шею, и смогла нам сообщить, что Болетта Эбсен уже много лет как не работает здесь, в операторской, а искать ее следует внизу, неужели маме об этом не известно? Мама покраснела, изменилась в лице, и мы вернулись в зал для публики, где мама попросила меня подождать, пока она приведет Болетту. Я остался стоять в высоченном зале и рассматривать фреску Альфа Рольфсена. На ней были изображены только мужчины: вот они прокладывают широкие просеки в чаще, тянут кабели по горам и под городами, вкапывают телеграфные столбы, в их позах, ясно мне теперь, Рольфсен запечатлел выверенную пластику тяжелого труда, крестовоздвиженья, который женщины благословляют тем, что потом доводят его до ума, стыкуя электрические сигналы и отправляя голоса по назначению. Возможно, я лишь приписываю это моей памяти, приукрашиваю истину, наслаиваю сочинительство на воспоминания по ходу этого серьезного разговора с самим собой, но тем не менее я скажу: мне было семь, и я решил, что нахожусь в церкви. В тот день, когда преставились прабабушка Пра и король Хокон, а Фред онемел, здание Центрального телеграфа на Толлбюгатен стало для меня храмом, а бесплотные женщины в черном обернулись скорбящими душами, взывающими в свои мундштуки к Господу Богу. Я помню, что мама отсутствовала долго. Наконец она вернулась, одна, так и не отыскав Болетту. «Наверно, обедает», – прошептала мама. И мы спустились в столовую. Мама до боли стиснула мою руку. В столовой Болетта была, но она не ела, сидя за столом. Она стояла за прилавком и подавала кофе. А в такси по дороге в больницу Болетта буркнула, что до чего причудливые бывают совпадения, вот Пра приехала в Норвегию одновременно с Хоконом, в 1905 году, а теперь они умерли в один день. «Повело Господа на шутки», – вздохнула Болетта и закурила, а мама вдруг рассердилась и одернула ее. Но до этого еще далеко, и даже я не могу не понимать, что негоже так прерывать повествование, недаром часто кинопродюсеры вымарывают ретроспективу, не удосужившись хотя бы проглядеть ее, говоря, что flashback означает ненужное утяжеление, хуже его только flashforward, и место этим метаниям во времени в мусорной корзине монтажера, а когда я бережно приоткрываю завесу моих воспоминаний и извлекаю на свет поэтичные интригующие моменты из моего прошлого, мне неминуемо приходится выслушивать, что все, чего человек не в силах представить в настоящем времени, в реальной твердой валюте, по большей части оказывается дерьмом и пустыми претензиями, так что этот хлам я могу захватить домой и на досуге настрогать из него любительского кино.

Посему я возвращаюсь к Болетте, которая в первый день после войны сидит на восьмом месте справа и принимает звонки со всей страны, а сама думает о Вере. Впрочем, времени подумать о чем-то, кроме абонентов, которых нужно соединить друг с другом, нет, поскольку вся страна болтает взахлеб, а Болетта обретается в настоящем времени, в потоке событий, и она чувствует, как схватило голову и боль ползет вверх по шее и растекается до лба, точно магнитный ветер, они называют морзянкой эту муку, которая раньше или позже, но настигает всех телефонисток, лишает многих из них сна и превращает в неврастеничек, и, когда стрелка наконец доползает до часа, Болетта вместе с половиной смены идет в комнату отдыха, но разговоры гремят и здесь, в полный голос, только Болетта молчит, она думает о Вере, о кровотечении, но никто не обращает на нее внимания, все привыкли, что Болетта дичится, она не стала своей в этой компании настоящих сотрудниц телеграфа, здесь, несмотря на разницу в возрасте, одного поля ягодки: обитательницы роскошных квартир на аллее Бюгдёй или Парквейен, часто последыши в большой семье, внезапно предоставленные самим себе. За ними числится как минимум один курортный сезон во Франции, и если они отважились выйти на пляж, в Ницце или Биаррице, то лишь прячась под зонтиком, и чем они старше, тем бледнее от всего того уксуса, который втерли в себя. Они незамужние, бездетны, вряд ли испытали прикосновение мужской руки и бегло говорят на двух языках, одинаково поджимая губы. Болетта хоть не замужем, но растит дочь, что не только необычно, но неслыханно, особенно поскольку им не удалось докопаться до подробностей этой скандальной истории и они давно отчаялись выпытать что-то сверх того, что они знают, а это, считай, ничего. Им известно лишь, что Болетта Эбсен живет со своей матерью, датчанкой, бывшей в молодости в некотором роде звездой немого кино, и дочерью Верой, появившейся на свет в 1925 году, и, хотя все эти исхудалые барышни с телеграфа ходят по воскресеньям в церковь, читают Библию и богобоязненны до одури, в непорочное зачатие и прочие чудеса они верят слабо. Теперь они гомонят все хором, перебивая друг дружку, рассказывают о своих мужественных отцах, освобожденных из Грини, братьях, числившихся погибшими, но неожиданно обнаружившихся в укрытии где-то на севере Нурмарка, у каждой в семье по герою и хотя бы одна потрясающая история в запасе, но вдруг все разом смолкают, как будто их отключили, и Болетта замечает, что все взгляды прикованы к двери, она тоже поворачивает голову и видит фрёкен Штанг. Начальницу, не одобряющую болтовню во время обеда и не отказавшуюся бы ввести запрет на разговоры и обет молчания. Она кивает Болетте, склонив голову набок: «Господин директор Эгеде хочет поговорить с вами. Немедленно». И фрёкен Штанг удаляется к своему столу прежде, чем Болетта успевает спросить, в чем дело, и никто в комнате ничего не говорит, возможно, они думают с торжеством и злорадством, что у директора наконец лопнуло терпение, он решил навести порядок, и сегодняшнее опоздание Болетты Эбсен станет последним, ибо немало найдется девушек с незапятнанной репутацией, которые почтут за счастье получить место на Центральном телеграфе. Может, они и думают так про себя, но высказать это вслух им и в голову не приходит, потому что против Эгеде, бонзы с верхнего этажа, они выступают единым фронтом, и Болетте помогают привести в порядок прическу, суют пудреницу, ее трогает это сочувствие; поднимаясь по длинной лестнице на начальственный этаж, Болетта вспоминает торопливые слова утешения, а когда она наконец собирается с духом и стучится, то тоже думает, правда без торжества: сегодняшнее мое опоздание было последним, теперь будем на мели горе мыкать. Она слышит голос Эгеде, говорящий «Войдите», как во сне отворяет дверь, потом прикрывает ее за собой. Эгеде сидит в кожаном кресле за огромным столом, Болетта подходит ближе и ловит себя на книксене, она готова лопнуть от досады на себя, что сдуру присела в книксене, как школьница перед директором, а злость всегда идет ей на пользу.

Эгеде расплывается в улыбке и указывает ей на стул. Болетта остается стоять и глядит прямо на него. Когда-то он, может, и был хорош собой. Но теперь поперек себя шире, и даже мировая война не повлияла на толщину его подбородков, расплывающихся над воротником, как жабо из светлого жира, который тянет голову вниз, отчего директор то и дело клюет носом. Он не торопясь раскуривает трубку. Болетта ждет. Она держит руки за спиной и сию секунду готова скрестить взгляды с кем угодно. «Так, так, – говорит наконец Эгеде. – Все, слава богу, позади». На это Болетта не отвечает ничего. Хотя ее удивляет, что он ходит вокруг да около. Ей это не по нраву. И ее благая злость раскаляется пуще прежнего. Но все же Болетта говорит тихо: «Да, слава богу». Эгеде кладет трубку в пепельницу и отирает уголки рта. Сейчас, догадывается Болетта, и сжимает руки за спиной в кулаки. Сейчас он скажет, что всему есть предел. «Дома все в порядке?» – спрашивает он. Болетта не знает, что отвечать. Она кивает. «Ваша мать играла в кино, так ведь?» Болетта обескуражена. «Да, – говорит она. – Но это было очень давно». – «Наверно, еще во времена немого кино? Между нами говоря, я преклоняюсь перед Великим немым». Директор Эгеде встает, на то, чтобы выбраться из кресла, уходит определенное время. «И еще у вас есть дочь, да?» – «Да, есть». Болетту опять щекочет злость. Если он решил обидеть и унизить ее, прежде чем выставить за дверь, пусть попробует. Ей нечего стыдиться. Смотри, как бы я не выпотрошила трубку тебе в лицо, думает она. «Сколько ей сейчас?» – «Летом будет двадцать». Эгеде качает головой и вздыхает: «Печально, когда война отбирает твою молодость. А школу она успела окончить?» Болетта теряется с каждой минутой все больше. Она не поймет, куда он клонит, и мучится от этого. Но решает отвечать учтиво и особо не распространяться. «Она окончила среднюю школу». – «Это хорошо», – роняет Эгеде, отходя к окну. Он стоит спиной к ней и любуется городом. «А чем ваша дочь думает заняться?» – «Ей нравится все, связанное с фотографией». Эгеде поворачивается к Болетте и вдруг прыскает: «Фотографией? Так юная дама хочет стать фотографом?» Болетта сглатывает, ей приходится сглотнуть, чтобы ответить хоть как-то, она готова растерзать эту разодетую гору жира, которая позволяет себе смеяться ей в лицо, но, заговорив, она слышит, что ее голос звучит вежливо и смиренно, как будто ей стыдно, что она так завралась. «Она хочет работать в фотомагазине». Эгеде нетерпеливо машет рукой, ему вдруг наскучили досужие разговоры, хотя он сам их завел. Он грузно опускается в кресло, Болетта молчит, молчит мрачно, она вообще может рта не открывать. «Вы работаете на телеграфе много лет», – говорит он неожиданно любезно, почти льстиво. У Болетты перехватывает дыхание, она понимает, что ничего не понимает. Эгеде снова раскуривает трубку, у табака прогорклый запах. Болетте хочется повернуться и уйти, но она остается стоять. Ну сейчас точно, думает она. Он вознес ее выше некуда и теперь кинет оттуда в грязь. «Этого больше не повторится», – выпаливает она. Эгеде вылупил глаза. Трубка свисает с вывороченных губ, как крючок. «Не повторится? Что не повторится?» – «Опоздания. Но сегодня все часы посбивались». Эгеде таращится на нее, а потом вдруг снова начинает хохотать. Он откладывает трубку, хохот переходит в кашель, прокашлявшись, он спрашивает: «Вы не хотели бы подняться на пару этажей повыше?» Болетта думает, что недослышала, и подается вперед. Она чувствует, что лицо растеклось в идиотскую мину. «На четвертый этаж?» – шепчет она. «Не пугайтесь уж так-то». Болетта отступает на шаг, силясь привести лицо в порядок. «Вы имеете в виду экспедицию?» – «Да, именно ее. Нам требуется несколько операторов в этот отдел. И нам нужны женщины с опытом. Такие, как вы. У вас же огромный опыт». Эгеде порывисто отворачивается, как будто брякнул что-то лишнее. Ей нравится видеть его таким. Она чувствует даже некоторое превосходство: она-то смогла совладать с собой. Ей должно радоваться и благодарить. У нее есть шанс подняться туда, где нет мигреней. Она улыбается. «У меня опыт только оператора на пульте». Эгеде чуть поводит жирными плечами. «У нас есть курсы. Это не трудно. Для вас, я имею в виду». Эгеде выбивает пепел из трубки. Мундштук весь изгрызен. И у директора свои проблемы, с совестью, думает Болетта. Внезапно в ней проклевывается жалость к нему. У него широкая траурная кайма под ногтем на среднем пальце, которым он утрамбовывает табак в трубке. Белая пыль встает нимбом над тонкими, сухими волосами всякий редкий раз, что он делает резкое движение. Как сейчас, когда он поднимается рывком, словно прочитав перемену в ее глазах и спеша вернуть себе главенство. «Так что вы скажете на мое предложение?» Ответ вертится у Болетты на языке, но она не спешит произнести короткое слово, ей хочется потянуть это мгновение в свое удовольствие, а Эгеде, видя, как она мнется, тяжело оседает в кресло, будто забыв, что только вскочил, упирает локти в стол и говорит: «Конечно, конечно. У вас есть время подумать. Никакого пожара нет. Но все вакансии должны быть заняты к сентябрю».

Эгеде опускает глаза и начинает рыться в бумагах, Болетта откланивается, на этот раз никаких книксенов, она лишь кивает и пятится к выходу. Но когда она кладет ладонь на золоченую ручку двери кабинета директора того, что народ окрестил Телеграфным дворцом, а я про себя именую Телеграфным собором, тогда Эгеде поднимает руку и вновь устремляет взгляд на Болетту. Она отпускает ручку и стоит молча, терзаясь нарастающим беспокойством, что все это чудесно до неправдоподобия, а жизнь научила ее, что очень многие вещи оказываются слишком хороши, чтобы стать правдой, и что победы неизменно гораздо скоротечнее поражений. «Найти место продавца в фотомагазине, верно, нелегко?» – спрашивает он. «Нелегко», – шепчет Болетта. Эгеде снова вылезает из-за стола и подходит к ней. «Если вы примете мое скромное предложение, в операторской освободится место, да?» – спрашивает он. «Освободится», – дакает и Болетта. «И тогда его могла бы занять ваша дочь. Это тем более удачно, что вы научили бы ее всем премудростям». Болетта смотрит на него в упор и улыбается. «Это более чем любезно с вашей стороны. Но ничего не выйдет». У Эгеде мрачно вспыхивают глаза. «Ничего не выйдет? Как так?» – «Как я уже сказала, у моей дочери другие планы. Но спасибо еще раз».

Болетта снова берется за ручку и в эту секунду чувствует его руку на своем плече. Она медленно поворачивается и видит его пальцы, они висят, как гигантское насекомое, по ошибке заползшее на нее. Теперь ясно, чего ему надобно – взять ее за жабры. «Я сообщу вам завтра», – говорит она. «Не спешите. Думайте, сколько вам надо». Рука Эгеде скользит вниз по ее руке, желтый ноготь скребет материю с глухим шуршанием. «Я могу идти?» Директор вынимает часы, откидывает крышку и долго изучает стрелки. Потом хлопает крышкой и прячет часы в карман жилетки. Он смотрит на Болетту, в глазах ни следа темного мерцания, директор сер и бесстрастен. «Жаль, – говорит он, – вашей дочери здесь наверняка было бы хорошо. Но она хоть не собирается выскочить за первого встречного?» Болетта смеется. Она смеется и зажимает рот рукой. Она никак не возьмет в толк, что он такое несет. «Точно не собирается? А то с такими станется!» Теперь хохочет Эгеде, он хохочет, колыша подбородками, но вдруг замолкает, повесив голову, как будто выдохшись. «И то правда – кто возьмет в жены незаконнорожденную?» – шепчет он. «Что вы сказали?» – «Можете идти». – «Моя дочь рождена по тем же законам, что и все!»

Болетта слышит, что за ней захлопывается дверь. Она идет по кафельному полу под звук собственных шагов, они долетают с опозданием, будто все чувства остались сзади. Из комнаты правления выходят трое мужчин, на нее они не обращают внимания. На лестнице она вцепляется в перила. Между этажами туалетная комната, она заворачивает туда, моет руки, от них разит пеплом, табаком, а из зеркала на нее глядит лицо, в котором она едва узнает свое. Ее тошнит, но она справляется с рвотой, выпив холодной воды, потом ждет, пока восстановится дыхание, приглаживает волосы, поправляет платье, одолевает полпролета до операторской и садится на место, а все косятся на нее, умирая от любопытства: что она делала у Эгеде столько времени? Того гляди, сама госпожа начальница опустится до расспросов, но Болетта сидит как истукан, вперившись в никуда, не замечая ничьих взглядов, никогда и никому не станет она рассказывать о беседе с директором Эгеде. Зато она делает то, что делать запрещено, но она уверена, что ей больше терять нечего, и потому набирает свой номер, она вклинивается в очередь и ныряет в паутину хитроумной сети, и в гулких комнатах на Киркевейен начинает трезвонить черный телефонный аппарат.

(пуговица)

Вера услышала звонок – где-то далеко, по ту сторону сна и войны звонил телефон, но никто не брал трубку. Она встала, медленно, удивляясь, пошла на звук и тут же очутилась в коридоре, она не заметила пути от кровати сюда, не прожила этих секунд, как будто ее вырезали из одной комнаты и вмонтировали в следующую. Телефон не смолкал, а в столовой она увидела бабушку, та лежала на диване спиной к ней, а на плечах серел огромный воротник волос. Думала ли Вера, что это звонит Рахиль, ее подружка-еврейка? Когда б Рахиль вернулась, она не стала бы звонить, она бы опрометью кинулась через двор, взлетела по кухонной лестнице и бросилась подруге на шею, и Вера выложила бы ей все. Но может, с ней что-то приключилось, ногу сломала, например, и поэтому вынуждена звонить, подумала Вера и сняла трубку с рычага черного телефонного аппарата со смещенным циферблатом, где, если сунуть палец в девятку, прокрутить диск до упора и отпустить, он, возвращаясь на место, тренькал вместо девяти раз всего лишь один, и импульс на телефонную станцию уходил тоже лишь один, так что девятка получалась единицей, восемь двойкой, семь тройкой и так далее, и, когда Вера приложила ухо к трубке этого задом-наперед-телефона, что тоже случилось внезапно, как по мановению волшебной палочки, словно время распалось на несвязные нити, она услышала только гудки, только дыхание телефона, шелест ветра в электрическом лесу, куда ее не пустили, не пустили поговорить, и она тут же бросила трубку. Тишина гуляла по комнатам и оставляла следы в потоках света. Пра по-прежнему лежала на диване. Почему она спит в столовой в такое время? И почему на Вере ее шелковая китайская рубашка? Ходики от страхового общества Bien пробили полчаса. Вера резко дернулась в их сторону, и воспоминания заныли, точно она содрала корочку с раны. Она ринулась в ванную, припала к раковине и стала пить из-под крана. Посмотреть в зеркало она не решилась. Но осторожно сунула руку под рубашку и потрогала повязку, сухая, из нее не льется. Там не больно. Это показалось Вере странным. Ее должна раздирать боль. Она бы помогла ей забыть. А так только жажда. В ванне широкая сальная полоса, как будто вода по краю засохла и превратилась в грязь. Вера распахнула шкаф над раковиной, из него дохнуло тяжелыми духами Болетты. Ей стало дурно. А вдруг Рахиль звонила из-за границы, издалека, и связь внезапно прервалась? Но она позвонит снова, едва окажется рядом с телефоном где-нибудь поближе, в Дании или Швеции, где связь лучше. На миг утешенное этой мыслью сердце скакнуло от радости. Она взяла гребень с бабушкиной полки, закрыла шкаф и все-таки посмотрелась в зеркало: призвук синевы на щеке, ссадина на лбу. Если запудрить, никто не обратит внимания. А на что обратит? На глаза? На рот, когда она открывает его? На язык? Неужели он залезал и туда, в рот? Вера не помнила. В память врезалось лишь, что на руке недоставало пальца, а на веревке сидела птица. Она подошла к дивану, пристроилась рядом с Пра, нежно взяла в руки седые космы и принялась расчесывать их. Часы в коридоре пробили два раза. Старушечьи волосы пахли сладостью, землей и листвой. «Ты думала, я сплю?» – шепнула Пра. Но Вера не ответила. Она расчесывала волосы, и губы были стиснуты. «Ты же знаешь, – продолжала старуха, – я никогда не сплю по-настоящему. Мой сон – еще один способ ждать». Пра вздохнула и приподняла голову. «Мне так приятно, когда ты расчесываешь меня. Это напоминает мне море. И песчаные пляжи. Пробуждает самые лучшие мои воспоминания. А потом я приведу в порядок твои волосы. Не нужна нам никакая парикмахерша, правда?» Пра прислушалась, но слышно было, только как снуют Верины пальцы. «Мне ты можешь все рассказать. Я же ничего не слышу. Я оглохла, ты помнишь, от того жуткого взрыва еще в сорок третьем. Правда, я не помню, какое это было ухо, да не важно, с тех пор и другое вышло из строя. Так что ты можешь рассказать мне все-все-все, Вера, я ничего не услышу».

Но Вера молчит. Пра ждет. Снова бьют часы. Время свернуло на новый круг. «Ну не хочешь – не надо. Тогда я тебе расскажу. Ты хоть и не говоришь, но слышишь вроде хорошо? Телефон же ты услышала». Пра чувствует рывок за волосы, гребень застрял, но Вера резко и решительно дернула его вниз. «Дорогая, так ты снимешь с меня скальп. Кстати, а кто, ты думаешь, это был? Кто звонил? Болетта? Ей нельзя. Но это, конечно, была она. А потом ее отсоединили. Ненавижу я телефоны. Глаз собеседника не видишь и вечно брякнешь из-за этого какую-нибудь глупость. Потому что разговаривают не словами, а глазами. Мне ли этого не знать, а, Вера? Было время, я тоже жила в немоте, на экране. В кино я молчала, но за меня говорили глаза. Мы красили веки зеленым, чтобы сильнее сияли. Я могла бы стать звездой первой величины. Больше и Греты, и Сары. Правда! Если б глаза не потухли. В какой-то день они не засияли, и всё, хотя я накрасила их так, что едва могла смотреть».

Пра умолкла. Она почувствовала, что Верины руки застыли на месте. «Ну что, фру парикмахерша, я уже хороша, как майский цвет, или тебя просто утомила моя старушечья болтовня? Я и сама от нее устала. Все, что я говорю, я слышала раньше. И не по одному разу. Ничего нового в голову уже не приходит. Дружок, ты не принесешь мне бутылочку малаги? Она стоит на полке за Йенсеном».

Вера бросила расчесывать волосы и пошла в столовую за бутылкой. Пра села. Она горбилась больше обычного, вот-вот носом в землю уткнется. Утром она улеглась, не сняв красных тапок, и теперь ноги заснули, только они у нее и спали. Она попробовала растереть их, да не дотянулась, как ни пригнуло ее к земле. Оставалось сидеть и ждать, пока кровь прильет к ногам. Вот она, старость: дожидаться, пока проснутся твои ноги. Гребень валялся у подушки, весь в длинных серых волосах, похожий на дохлую зверюшку. Пра быстро обобрала волосы с гребня и сунула их за диван. Было зябко, она накинула плед. Она слышала, как Вера двигает тома «Потерянной земли» и «Ледника», наконец она появилась с бутылкой и стаканчиком, осторожно налила в него вина и протянула старухе. А та подняла стаканчик и посмотрела вино на свет, как солнце сочится сквозь коричневое зелье и оседает на дно, точно пыль красного дерева. Налюбовавшись, она неторопливо влила его в себя, и спина стала гибкой, как лоза, а маленькие в шишках ноги ожили, готовые вот-вот пуститься в путь. «Посиди со мной, – попросила Пра. – Торопиться нам сегодня некуда. Может, нам сфотографироваться всем втроем, а? Когда Болетта вернется?» Вера присела к Пра и опять стала расчесывать ее. Волосы тонкие, пушистые, и так приятно струятся между пальцев. «Вера, а ты рада, что снова можно ходить в кино? Давай отведешь меня в „Пэлеет“. Или в „Колизей“. Я ведь не была в кино с тех пор, как оно заговорило. Представляешь? Последнее, что я видела, – „Виктория“. С Луизой Ульрих в главной роли. Она ничего, только немка, к сожалению. Нет, зря они кино озвучили. Глаза исчезли. И глаза, и танец пропали, теперь только рот. Знаешь, как они использовали кинотеатр „Пэлеет“ все эти годы? Хранили там картошку! Но у тебя, поди, есть с кем сходить в кино и кроме старой клюшки? Да и ноги у меня наверняка заснут». Старуха вздохнула и положила руку на Верино плечо. «Кстати, твои кавалеры искали тебя вчера. Ты уж перебирай их медленно, одного за одним. Только не спеши. Ради бога – не спеши! Мужики сплошь – такие фальшивки, что на них жалко даже той бумаги, на которой намалевали их физиономию. За исключением Вильхельма, конечно. Поверь мне, иногда гораздо больше удовольствия ответить „нет“, чем „да“. Честное слово».

Вера трепыхнулась, и старуха обняла ее на миг. Она потерлась щекой об острое внучкино плечо, потрепала ее по спине, разгладила складки шелка. «Эту рубашку подарил мне Вильхельм, как только мы познакомились. Ты можешь себе представить – подарить девице ночную рубашку еще до свадьбы?! Стоит ли удивляться, что я каждую ночь запирала дверь на все запоры, чтоб быть уверенной, что никто не проберется в комнату? Ну ладно. Может, почитаем вечером его письма? Начнем с того, где они завязли во льдах».

Вера наклонила голову, и волосы распались, оголив тонкую дугу шеи. Старуха выпила еще стаканчик малаги и подумала: откуда у Веры эта немота? Особенно пугало Пра, что молчание было знакомым, как будто оно передавалось в семье из поколения в поколение и досталось Вере в тройном размере. Ее немота была прямо-таки вопиющая. «Ты подумала, что это Рахиль?» – шепотом спросила Пра. Вера закрыла глаза. «Не верь в это, не надо. Ждать напрасно – это просто откладывать жизнь. Я знаю, что говорю. Я ждала столько лет, что теперь поздно отчаиваться. Вот и жду. Это смерть в рассрочку, вот что это такое. Умильные простофили восхищаются моей стойкостью. Но мне-то лучше знать. Надежда дама дряблая, да и крохоборка».

Пра повернулась к Вере и увидела у нее на шее вмятину и сетку сине-красных капилляров вокруг. И едва она заметила это и подняла руку, как в дверь зазвонили. Вера выпрямилась. Волосы закрыли шею. Старуха грохнула кулаком по дивану: «Если это опять проклятый педель, ужо я затяну ему на горле галстук раз и навсегда! Вера, если услышишь крики, не пугайся!»

Старуха босиком прошлепала на кухню и распахнула дверь. Там стоял-таки Банг, по-прежнему при параде и с безразмерным бантом в петлице, но лыка не вяжущий и с таким амбре изо рта, что мухи дохли на лету. Он качнулся вперед и попробовал изобразить поклон. У Пра глаза стали как щелки, и она замахала рукой перед носом, разгоняя запах. «Что теперь? Песчинки в песочнице недосчитались? Или от мирной жизни мозги совсем набекрень съехали?»

Домоуправ откачнулся в вертикальное положение, но глаза остались прикованы к босым ногам Пра. «Я хотел просто сказать, что вы забыли на чердаке корзину с бельем». – «И?..» – «Я хотел сказать, что я не против сходить за ней и принести вам». – «Зато я против. На сегодня вы свободны, молодой человек». Пра захлопнула дверь перед его носом, но не уходила, пока не услышала, что он захромал вниз по лестнице, громко сам с собою разговаривая. А если Банг начинал такой диалог, речь всегда заходила о тройном прыжке и о рекордах, которые он наверняка бы установил, когда б не травмы, козни и судьба-злодейка, и по ходу этих разбирательств Банг обычно распалял себя не на шутку. Пра бегом засеменила к Вере, села рядом, провела гребнем по сухим волосам и снова открыла шею, такую тонкую, что старуха едва не заплакала. Она попробовала засмеяться. «Ну мужики! На все про все у них дежурный костюм. Что свадьба, что похороны, мир или война, на них один и тот же заношенный костюм! За исключением Вильхельма, конечно. Он вообще никогда костюмов не носил. Я рассказывала тебе о последней ночи, которую он провел у меня? Наверняка рассказывала, но все равно послушай. Я впустила его, хотя, конечно, вечером заперла дверь на три ключа и прочее. Он уплывал на следующий день, на пароходе „Антарктида“. Мне исполнилось столько лет, сколько тебе сейчас, и крови у меня бывали такие, что я думала: умру, сердце обескровится, и все. И вот он пробрался ко мне через все запоры, которые, может, я и нескладно заперла, как узнать? Он лег ко мне, и кровь остановилась. Это был наш с ним первый и последний раз. Первый и последний, Вера».

Старуха замолчала и отпустила Верины волосы. Метка не от ногтя. Похоже на укус, на синие отпечатки чьих-то зубов. Она похолодела, мороз по коже. «Детонька моя, – прошептала Пра, – что случилось на чердаке? Кто-то плохо поступил с тобой?» Вера уткнулась головой ей в колени и тихо заплакала, она плакала, пока не кончились слезы, это был весь ее ответ, содрогающееся от плача тело. А Пра гладила ее и чувствовала, как в ней разгорается ярость, та ярость, что суть оборотная сторона горя, горя, которого она хватила с лихвой, она ведь жила на одном горе, только горе заставляло трепыхаться ее сердце. Но теперь к нему добавилась ярость. Гладя Веру по щеке, старуха думала, что, если кто-то позволил себе поднять руку на ее Веру, она сживет его со свету. «Ну, ну, – курлыкала она, – все пройдет. Все остается позади. Даже мировая война. Пойду-ка я схожу на чердак, принесу наши вещи». Вера стиснула ее руку. «Ничего опасного, – сказала Пра. – Темноты я давно не боюсь. А то иначе мы не отвяжемся от этого педеля». Верина рука скользнула на колени. «Ты не хочешь со мной сходить? Нет, не можешь?» Вера сидела, глаза беспокойно дергались, никуда не глядя. «И не надо. Я одна. Принесу тебе Болеттино платье. Не забудь, мы собирались сфотографироваться».

Старуха надела красные тапки, облачилась поверх рубашки в длинный халат и прикрыла голову широченной шляпой, потому что на чердаке всегда сквозит, будь то хоть майский день. И когда Вера увидела ее в таком наряде, она вдруг расхохоталась и быстро зажала руками рот, а Пра на это засмеялась, так-то лучше, девонька моя, думала она, смейся надо мной, наполни эти комнаты смехом. Рубашка вытарчивала из-под халата, шляпа сидела криво, но сейчас было не время наводить лоск да глянец. «Думаешь, надо взять палку? Будь по-твоему. Палка! Где ты?»

На всякий случай она захватила с собой еще и ключи от ванной и пошла считать неприступные ступеньки вверх. Она видела, что все двери приоткрыты на цепочку, и наверняка из-за каждой кто-то следил за ней, но это Пра не смущало, она не из тех, кто предпочел бы тихохонько шмыгнуть наверх, нет, она грохала палкой по перилам, извещая о своем приближении, и двери бесшумно захлопывались за ее спиной.

Ветер она услышала, едва ступив на чердак, точно дом и двор тихо свистели. Она пошла вдоль по коридору мимо чуланчиков. Валяется опрокинутая коляска, по полу рассыпаны лежавшие в ней дрова, лыжная резинка цветов норвежского флага, бутылка коричневого стекла откатилась в сторону. Пра остановилась перед сушилкой. Их корзина стояла посреди помещения, под провисшими веревками, на которых все еще болтался шерстяной носок. Под потолком на балке сидел голубь. Старуха с помощью шеста, лежавшего здесь же для таких надобностей, открыла люк в крыше и громко трижды топнула, но голубь не шелохнулся. Она попробовала согнать его палкой – без пользы, голубь сидел как сидел, возможно, он был мертвый. Пра замерзла, кинула носок в корзину, подхватила ее, но тут же поставила обратно. Потому что на широких досках, покрытых тонким слоем пыли, она увидела следы ног больше миниатюрных Вериных. Потом она заметила кое-что еще. Среди одежды в корзине валялась пуговица, блестящая пуговица, явно не их. Она взяла ее в руку. Пуговица на черной нитяной ножке. Ее обронили здесь. На чердаке кто-то побывал, от его куртки оторвали пуговицу. Старуха положила пуговицу в карман халата, закинула за плечо палку, оттащила корзину в квартиру и отсюда немедля позвонила доктору Шульцу из Бишлета, он несколько раз пользовал Веру в детстве, когда она заболевала и плакала сутки кряду, тогда появлялся доктор Шульц из Бишлета и прописывал свежий воздух, свое излюбленное универсальное лекарство, которого в долине Нурмарка, кою он аттестовал как «аптеку», благо на своих двоих исследовал ее вдоль и поперек, было в избытке, свежий воздух отпускался здесь и в жару, и в стужу, притом совершенно бесплатно. Поэтому Пра с большой неохотой заставила себя набрать его номер, но кого еще ей было позвать, а когда Шульц наконец поднял трубку, голос звучал озабоченно и нетерпеливо. Он пообещал все же заглянуть попозже вечером, если не получит других вызовов, поскольку борьба далеко не закончена, это всем надлежит помнить, отчаявшиеся немцы и местные предатели могут нанести удар в любую секунду, и столкновения уже идут, и люди гибнут, это агония войны, последние судороги разгромленных перед лицом rigor mortis[1 - Трупное окоченение (лат.). – Здесь и далее – примеч. перев.] поражения. Доктор Шульц из Бишлета не мог изменить священному долгу в последнюю секунду, он должен быть на посту и принимать раненых героев заключительных боев войны. Пра вздохнула и положила трубку, спрятала пуговицу в шкатулку со своими драгоценностями в спальне и вернулась к Вере. Та сидела на диване в прежней позе. Точно та птица с балки на чердаке, подумала старуха и постучала три раза по деревянному косяку, на всякий случай. «Сейчас давай разберемся с платьями, а потом разложим пасьянс и выпьем малаги», – предложила Пра. Вера поплелась за ней на кухню, они погладили платья, и Вера надела на себя зеленое, Болеттино. Оно было широковато, но Пра заколола на талии по булавке с каждой стороны, и женщины пошли к большому зеркалу в прихожей. Вера стояла перед ним и смотрела в пол. Отводила глаза. Не хотела встречаться со своими глазами в зеркале. Пра обняла ее: «Смотри-ка, ты переросла меня. А меня к земле тянет. Скоро совсем носом ее скрести буду».

Так, в выходных платьях перед зеркалом и застала их бледная и встревоженная Болетта. Она замерла на пороге, рассматривая их, на миг успокоилась. «Ты чудесно выглядишь, Вера», – шепнула она, а Вера подобрала подол и упорхнула в столовую. Болетта проводила ее взглядом. «Она говорила что-нибудь?» – «Надо помыть окна, – ответила Пра. – Скоро солнца видно не будет». Болетта схватила мать за руку: «Она заговорила? Что она сказала?» Старуха посмотрелась в зеркало. «Мои дни сочтены, – запричитала она. – Я выгляжу как балаганный клоун». У Болетты стали сдавать нервы. «Но говорить ты могла бы нормально, а не как в балагане!» Старуха вздохнула: «У тебя опять голова болит. Лучше б тебе не кричать, а прилечь». Болетта сделала глубокий вдох и закрыла глаза. «Ты можешь ответить на мой вопрос?» – «А ты принесла что-нибудь вкусненькое? Мне хочется шоколада с маслом!» Болетта привалилась к стене. «Она заговорила? Мне что, пытать тебя?» Пра вздохнула еще глубже. «Она не сказала ни слова. Зато расчесала мне волосы, если ты не заметила. И вообще, надо вывесить флаг. Мы одни сегодня без флага».

Болетта хотела пойти за Верой. Но Пра удержала ее. «Оставь девочку сейчас в покое». Болетта замерла на месте и быстро отерла рукою лоб. «Ты уверена, что не надо позвать доктора?» – «Тсс! – шикнула старуха. – Этому идиоту я уже позвонила».

Доктор Шульц пришел, когда они пили кофе. А когда доктор Шульц из Бишлета совершал выход, не заметить его было нелегко. В вытянутой руке он держал черный саквояж, на голове была приплюснута шляпа с обвислыми полями, на ногах калоши, которые он носил с первого сентября по семнадцатое мая, не сверяясь с погодой, худое лицо багровело, нос напоминал восклицательный знак, приклепанный между лбом и ртом, а на конце этого видного собой носа висела капля, которая, видимо, примерзла к нему навек во время лыжного перехода из Мюллы, который доктор Шульц совершил зимой 1939 года, когда ему и довелось затариться свежим воздухом в последний раз. С тех пор он в основном сидел дома у себя в Бишлете и тратил этот запас. Добираясь к нам в тот вечер, доктор Шульц занял собой весь тротуар и некоторую часть мостовой. Он полз, как черный краб, и малышня из Йессенлёккена ехала за ним на велосипедах всю Уллеволсвейен, они подбадривали его криками, звенели в звонки каждый раз, как его нога сползала в водосточный желоб, а время от времени вынуждены были велосипедами заворачивать его на правильный путь, потому что сам он так и норовил свернуть в сторону Нурмарка, как будто огромный магнит притягивал его туда. Другими словами, ни от кого не укрылось то обстоятельство, что доктор Шульц остановился перед домом 127 и позвонил к нам. Я часто думаю, не пошло бы все совсем по другому сценарию, воздержись доктор Шульц в тот именно день от пятого виски с содовой, не говоря о шестом, и будь у него тверже рука, холоднее голова и взгляд поострее, от которого тогда, возможно, не укрылись бы некоторые моменты, что могло бы изменить нашу историю и даже поставить на ней крест. Я говорил и говорю: Фред ходил по краю еще до рождения. Такие мысли пугают меня и лишают сна, потому что уж больно на тонкой веревке, сотканной из теней случайностей, мы тут обретаемся. И я вижу жалкого доктора из Бишлета, которого я не знаю, любить мне или ненавидеть: он стоит, упершись в дверь, так что, когда Болетта отпирает ее, он едва не вваливается в прихожую, а с этажа на этаж, из подъезда в подъезд ползет шепоток, что спившийся доктор Шульц вызван к этим безмужним из угловой квартиры на Гёрбитцгатен, к этим сумасшедшим теткам, которые живут не как все, и шепотки роятся по двору, а в углу у помойки домоуправ Банг сплетает их в полновесные россказни, часть из которых доживет и до моих времен.

Болетта зафиксировала доктора на стуле, и, пока он собирается с силами, они снимают с него шляпу, калоши и пальто. «Что с пациентом?» – спрашивает он. Пра хмыкает: «Это мы хотели бы спросить у вас! Для этого, если вы не догадываетесь, мы вас и позвали». Болетта протягивает ему чашку кофе. «У нее было очень обильное кровотечение, – произносит она быстро. – Я нашла ее на чердаке. Она могла упасть». У доктора трясутся руки, так что он вынужден сперва отхлебнуть из блюдца, и дребезжит голос. «Ну, в первую голову ей необходим свежий воздух. После стольких лет взаперти». Пра готова кинуться на Шульца с кулаками, но между ними встает Болетта. «Вера лежит в комнате, – говорит она. – Мне кажется, она в шоке». Доктор Шульц с трудом поднимается на ноги и принимается гнуть пальцы. «Так, так. А что она говорит?» Болетта смотрит в пол: «Ничего. С тех пор как я ее нашла, она не сказала ни слова». – «Не говорит? Пожалуй, я посмотрю на нее. И мне бы хотелось побыть с пациентом наедине».

Доктор Шульц берет черный саквояж, заходит к Вере и захлопывает за собой дверь. Он проводит у нее девятнадцать минут. Пра с Болеттой ждут в коридоре и не улавливают ни звука. Но выходит доктор от Веры таким трезвым, каким его давно никто не помнит. Он садится на тот же стул и тоже погружается в молчание.

У старухи лопается терпение. «Не будете ли вы столь любезны сказать нам хоть что-нибудь? Что с Верой?» Доктор Шульц обращается не к ней, а к Болетте: «Вы правы. У нее своего рода шок. Или психоз». Болетта тихо оседает на стул. «Психоз?» – «Если хотите, затмение. Как вам больше нравится». Пра подходит к нему поближе, размахивая кулаком. «Немедленно скажите, что с ней такое! И прекратите жонглировать словами!» Доктор Шульц достает носовой платок и промакивает высокий лоб. Капля на носу дрожит. «Она потеряла много крови и очень ослабла. Видимо, она упала и получила сотрясение мозга. Ей нужно как можно больше отдыхать. Я дал ей успокоительное». – «У нее никогда не бывало таких кровотечений, – глухо произносит Болетта. – Мы все проживаем необыкновенные времена».

Доктор Шульц отлепляется от стула, они провожают его в прихожую. И пока Болетта достает две купюры из ящичка под буфетом, Пра отводит его в сторону. «Что вы думаете о ссадине у нее на шее?» Доктор Шульц задумывается. «Ссадина на шее? Верно, укус, а она его расчесала». Он перекидывает через плечо пальто и делается нетерпелив. Но старуха держит его цепко. «Вы осмотрели ее по женской части?» – спрашивает она тихо. Доктор Шульц с клацаньем захлопывает саквояж. «Простите?» – «Вы прекрасно понимаете, о чем я! Она девственница?» В этот момент возвращается Болетта с деньгами. Он проворно сует их в карман и столь же проворно вытирает пальцем под носом, но капля остается висеть. «Я не вижу ничего, кроме того, что Вера потеряла много крови, что, естественно, вызвало слабость и нервозность. Давайте ей утром и вечером по таблетке железа». Болетта берет его за руку. «А молчит она почему?» – спрашивает она.

Доктор Шульц долго не находит ответа. «Центр речи временно утратил дееспособность. Это может быть следствием кровоизлияния. Я имею в виду сотрясение мозга. Когда гематома спадет, речь вернется». – «А когда она спадет?» – нетерпеливо спрашивает Пра. «Может, завтра, может, позже. Это лечится только временем».

Болетта отпирает дверь, и доктор выходит на площадку. Он сдвигает шляпу задом наперед. «Звоните мне, если она не оправится до осени». И он крепко вцепляется в перила и спускает себя по лестнице вниз, где палкой разгоняет по-прежнему торчащих там мальчишек, а потом медленно ползет к себе в Бишлет, в квартиру, куда не позвонил в поисках неотложной медицинской помощи ни один из героев последних сражений войны. Пра захлопывает дверь, запирает ее и поворачивается к Болетте: «Ну, что я говорила?! Этот идиот в своем репертуаре. Раньше панацеей служил свежий воздух. Теперь время».

Потом они заглядывают к Вере. Спит. Они не будят ее, достают флажок, которым пользуются дважды в год: в День независимости и в День тезоименитства короля Хокона – и ставят его на балконе в пустом цветочном горшке. Еще светло. Высокий свод неба туго натянут над городом. Дотлевает костер из штор затемнения, а посреди Киркевейен валяется соломенная шляпа, и мягкий ветерок с фьорда гонит ее вдоль мостовой. Вдруг в гостиной вырастает Вера. Они разом поворачиваются к ней и едва не вскрикивают от испуга и радости тоже, они думают: вот сейчас она заговорит, они надеются, Вера пришла в себя, вместо этого она берет свой фотоаппарат и щелкает их, как они стоят на узеньком балконе перед игрушечным норвежским флагом, Болетта в коричневом костюме, бедра грузные, рот открыт, рука тянется заслонить лицо, точно она хочет спрятаться, и прабабушка Пра в длинном желтом платье и с развевающимися седыми волосами, а три пальца правой руки неожиданно поджаты при оттопыренных большом и мизинце, это знак дьявола, она сгорблена, согнута, но смотрит прямо в глаза мне, который пытается раскрасить это фото своими беспомощными описаниями, ибо я проявил снимок, я наткнулся на эту пленку, разбирая мамины вещи, она затерялась, и я внушил себе, что на фотографии видно и ее тоже, ту, которая сделала этот снимок, нашу маму, как если бы вязкий майский вечер за спинами двух женщин на балконе был зеркалом, в котором тень Веры отражается, как черная печаль, как боль, никогда мной дотоле не виденная в том, что я называю ручной выдержкой памяти.

(весна)

В день возвращения в Норвегию короля Хокона Пра вскочила ни свет ни заря, воткнула в цветочный горшок вдобавок к норвежскому флагу датский крест, и еще семи не было, а она уже спешила ко дворцу, чтобы занять на Карле-Юхане место в первом ряду и безжалостно гонять всякого, кто посмеет заслонить ей обзор, когда мимо нее будет проезжать ее собственный король. Болетта работала в ночную смену и еще не вернулась, поэтому, когда Вера проснулась в огромной кровати, она была дома одна. Она натянула на себя первое, что под руку попалось, не думая ни смотреться в зеркало, ни причесываться. Какая разница. В бабушкиных тапках она спустилась по черной лестнице и пересекла двор. Тихо-тихо. Окна открыты. Она остановилась перед подъездом Рахили. Белый кот крался между цветами и помойкой. Она шмыгнула на третий этаж. Встала под дверью, прислушалась. И вдруг радость ударила ей в голову: она услышала в квартире голоса! Вера позвонила, никто не открыл. Тут она поняла, что дверь не заперта. Толкнула ее и вошла. Голая кухня. Пустые шкафы. Ни чашки, ни стакана, ни блюдца. Чистота. Все выкинуто. Едва-едва чувствуется запах странных блюд, которые готовила мама Рахили, особенно по воскресеньям, аромат ванили и специй, дух, среди которого выросла Рахиль, тоже исчез, вымыт и проветрен. Никаких голосов Вера не слышит. Может, она обозналась? Вера идет в глубь квартиры. Открывает дверь в комнату Рахили. Штор нет. И кровати нет, и стола. На полу валяется вешалка. На окне в гостиной пустой горшок. Это все. Голые стены. С выцветшими пятнами на месте висевших здесь картин. Но вдруг она опять различает голоса. Кто-то идет. Она снова поддалась радости, радости и страху, но больше все же радости, и вихрем пронеслась по квартире в коридор. И замерла там как вкопанная. Двое рабочих в комбинезонах волокли наверх черное пианино, с них лил пот, они чертыхались через ступеньку, задний заметил Веру и гаркнул: «Прочь с дороги!» Вера притиснулась к двери, и они втащили пианино в гостиную и поставили у камина. Потом грузчики перекинули ремни через плечо и закурили. Время от времени они взглядывали в Верину сторону и улыбались. Тот, что поменьше, сдвинул козырек на затылок и поскреб рыжую челку. «Ты будешь служить у этих господ?» – спросил он. А второй раскурил еще сигарету, снял с шеи навьюченные на нее ремни и сказал: «Слушай, тогда тебе надо причесаться. У тебя на голове сорочье гнездо прямо». И они в голос захохотали. «Хочешь мой гребень?» – предложил рыжий.

Вера сиганула вниз по лестнице. Грузчики проводили ее удивленным взглядом. На улице стоял грузовик, рядом была составлена мебель. Домоуправ Банг в черном костюме беседовал с дамой в светлых перчатках и с зеленым пером на шляпе. Вера видела ее впервые. Даме далеко за тридцать, и она в положении: пальто барабаном натянулось на животе, который она несла, клином выставив вперед, да еще для верности заложив руки за спину, демонстрируя всей улице безоговорочную полноту своей беременности. Вера уставилась на барыню. В конце концов дама почувствовала неловкость, указала на нее Бангу, тот обернулся и обнаружил на лестнице Веру. И захромал к ней, улыбаясь и качая головой одновременно. Из подъезда вышли грузчики. Вера припустила бегом, она кинулась за угол и, пока бежала, думала, что Рахиль просто переехала, в другую квартиру, поменьше, наверно, такая огромная, с комнатой для прислуги, им не по карману после всего, что случилось. Уцепившись за эту мысль, Вера прокручивала ее в голове раз за разом. Чтобы снова попасть во двор и к черной лестнице, она пошла через подвал. Все будет как раньше, твердила она, все будет как раньше, эти слова жили в ней, весомые и осязаемые, она видела их, чувствовала, но вслух произнести не могла, вслух она не могла поговорить хотя бы с собой, словно теперь немота по собственному почину взяла ее в плен. Вера поднялась в квартиру. Никого еще не было. Она прошла в ванную, разделась, достала ножницы и сунула их в рот. Сжав ручки ножниц обеими руками, она вдавливает острие в язык, зажмуривается и – боль, но тоже безгласная, еще одно наречие, на котором говорят молча, крик потонул где-то глубоко внутри ее. Она чувствует, как лезвие входит в податливую мякоть языка. Кровь залила рот. Вера достала чистую прокладку, пропитала ее кровью, положила в корзину с грязным бельем, смыла кровь в раковине и на полу, вставила новую повязку между ног, пошла в спальню и легла. Вера улыбалась. Рот перестал быть чужим. Она обратила его в своего, в свойского. Язык разбух во весь рот. Так, с кровью порядок, думает она. Хватит на все месяцы. Пришла Болетта. Вера услышала, как она захлопнула за собой дверь и прошагала через всю квартиру на балкончик. Тут же вернулась и заглянула к Вере. Которая притворилась спящей. Хотя мать ей было видно, веки сделались точно прозрачными. Болетта держала в руке датский флаг, она была бледная и разгневанная. Бесшумно обошла кровать, взяла «Руководство сотрудника Центрального телеграфа», которое лежало на ее ночном столике, и села в гостиной читать его, услышала Вера. Болетта зачитывала себе вслух, как исчисляются тарифы и как работает экспедиция, было похоже, что только на слух она и в состоянии все это понять. Чтение звучало как поношение. Но было похоже на жалобную мольбу. Расчет слов. Одним словом в связном языке считается слово длиной не более пятнадцати знаков, а в кодированных и цифровых телеграммах слово или группа знаков размером не более пяти букв или цифр. Противоречащие языку слияния слов не допускаются. Названия административных единиц, площадей, улиц, равно как и морских судов, могут писаться слитно и засчитываться за одно слово при количестве знаков не более пятнадцати. Вера слышала каждое слово, а Болетта перечитывала их раз за разом. В этом тексте, в его строе, названиях было нечто угрожающее, похожее на войну. Кодированная телеграмма, похоронная телеграмма, радиотелеграмма. Единственное, что звучало по-человечески, – это поздравительная телеграмма. Посылается на норвежские, шведские, датские и исландские станции, а также североирландские и английские, за дополнительную плату в размере пятьдесят эре вручается также на праздничном бланке. Под этот бубнеж Вера погружается в фантазии о том, как почтальон в форме, например голубой, да, точно, в голубой униформе с блестящими пуговицами приносит такую телеграмму им самим, он добрый вестник, конечно же, гадости не его профиль, и телеграмма на праздничном бланке за дополнительную плату в размере пятьдесят эре волшебным образом все меняет, превращает плохое в хорошее. Это может оказаться привет от Рахили, где она коротко, чтоб не потратить слишком много, сообщает, что скоро вернется домой. Или кто-то нашел Вильхельма во льдах и снегах, и теперь у Пра появится могилка, куда пойти поклониться. Или просто короткий текст: «Все, что было, тебе приснилось». Но в дверях не почтальон, а Пра, она тоже шваркает дверью и с ходу начинает скандалить: «Где мой флаг? Мой датский флаг где?!» Вера слышит, что Болетта страшно медленно закрывает книгу и встает. «Я убрала его, мама. Ты позоришь нас перед всем городом». Старуха топает ногой. «Что за чушь! Король Хокон датчанин!» Теперь Болеттина очередь срываться на крик. Вера натягивает на голову одеяло, едва сдерживая смех. «Король Хокон норвежец! И не смей говорить ничего другого!» – «Да, он король Норвегии. Но для меня он датский принц! С какой стати мне запрещают держать датский крест в собственном цветочном горшке?» – «Я отказываюсь дальше это выслушивать!» Старуха вздыхает: «Это ты из-за этого талмуда яришься. У тебя в голове только тире да точки». Теперь Болетта топает ногой, а может, они вместе топают, продолжая переругиваться. «И ты оставила Веру одну дома. У тебя совсем мозгов нет, ведьма старая!»

В гостиной повисает долгая пауза. Потом Болетта идет в ванную, шаркая ногами, как будто они неподъемные. И прибегает обратно. «У Веры месячные!» – кричит она. Старуха прислушивается: «Что ты сказала?» – «Что слышала! У Веры пришли месячные!» Болетта держит окровавленную прокладку. Старуха всплескивает руками и садится. «Спасибо, Господи, – шепчет она. – Король дома, у Веры пришли красные дни. Теперь наконец-то начнутся обычные будни».

(часы)

Но я чувствую, кто-то дышит мне в затылок, потому что это еще не моя история, мною в ней пока и не пахнет, обо мне речи нет, а когда я появлюсь в повествовании, когда уже выйду на свет, то, скорей всего, то и дело, рассказывая, стану сворачивать в сторону, поддаваясь притяжению подробностей, как я тормозил и до сих пор, завязая в деталях: шнурок, лопнувший по дороге в школу танцев; священник, которому я показал язык перед церковью на Майорстюен; бутылка из-под лимонада, которую я сдаю Эстер в киоск, – все эти мелочи некоторые считают лишенными смысла отступлениями и недисциплинированностью, но на самом деле они суть невидимые, непонятные, но единственные опоры всей конструкции по имени проза, иначе именуемые зарамочной тишиной. Здесь, за кулисами, я и буду пока обретаться невидимкой и подслушивать вас всех. И в этой тишине я слышу, как Пра твердит словно заклинание: «Теперь наконец-то начнутся обычные будни». Потому что они думают, что жизнь вошла в обычную колею. И что с Верой тоже все в порядке. Как менструация пришла в срок, так и дальше все пойдет своим чередом. Красные тапки аккуратно стоят около дивана. Над королевским дворцом развевается флаг.

Луна висит точно над Акером, а в сутках опять двадцать четыре часа. Ведь пять лет войны времени не было. Война отобрала его и изломала, секунду за секундой, минуту за минутой. Война живет одним мгновением. У нее нет за душой ничего. Крохи да секунды – вот что такое война. Но теперь они могут склеить время, завести его, и пусть себе идет. Пра покупает в винной «монопольке» на Майорстюен еще бутылку малаги. Болетта читает свое «Руководство», пока мозги не заплывают болью, как жиром. Но на телеграфе она прячется от директора Эгеде, она все еще не решилась подойти к нему и сказать, что хочет получить новое место. Вера долго не встает по утрам. Потом поднимается. Без радости медленно слоняется по квартире. Она одевается в бесформенные свитера и широкие куртки, хотя на улице день ото дня жарче. Поговаривают, что лето будет самым жарким за сто лет, и это справедливо, народ заслужил такое лето. Вера почти не ест, ей хочется ощущать собственную легкость, ей хочется расти только внутрь и вписаться в свою тень. С кухни ей видно, что в квартире Рахили новые шторы, бордовые, но людей там она пока не замечала. Сушилка во дворе увешана зимней одеждой и простынями, Банг ковыляет вдоль по дорожке и дергает сорную траву. Неизвестно чей кот валяется на краю солнцепека, как меховой крендель, пока Банг не замечает его и не шугает кочергой. Тогда кот лениво поднимается, неспешно помечает клумбу и лишь потом, сохраняя достоинство, уходит хвост трубой через ворота прочь, на улицу Юнаса Рейнса. Мальчишки во дворе драят свои велосипеды, клеят шины и нет-нет да и поднимут глаза на ее окно, но там тогда никого уже нет. Вера видит все это. А всем, что она увидела, она наполняет свою бессловесность, которая мало-помалу начинает действовать Болетте на нервы так, что иной раз у нее руки чешутся вытрясти из дочери десяток слов, но тогда Пра принимается нашептывать ей, что кто не говорит, тот и не врет. И еще раз Вера ночью протыкает себе язык, чувствует, как кровь заливает рот и начинает сочиться наружу, и опять пропитывает кровью прокладку, она обманывает беспомощно, надеется без надежды, как на встречу с Рахилью. Время было в плену. Теперь его выпустили на свободу. Вера смотрит в окно: на мальчишках дождевики, они вымахали за лето, их почти не узнать, и они уезжают со двора не оглядываясь.

Как-то утром, когда Болетта уже убегала на телеграф, чтобы поговорить с директором Эгеде и наконец дать ему ответ, в дверь позвонили. Вера услышала звонок из постели и в секунду проснулась. Кто-то звонил к ним в дверь рано утром в сентябре 1945 года. На миг она решила, совершенно твердо, что это Рахиль, что она наконец-то вернулась. Вера вскочила, почти напуганная счастьем, и выглянула в коридор. Болетта открывала дверь. Не Рахили. А какому-то лысому мужчине, которого Вера вроде бы смутно помнила, точно тусклый и невнятный призрак из другой жизни. На нем был длинный пыльник, с узких плеч непрестанно капало на пол, он держал небольшой квадратный кофр с двумя блестящими язычками с каждой стороны в одной руке и серую шляпу в другой. Этот кофр утвердил Веру в воспоминании, она узнала визитера, и по коже непрошено поползли мурашки, как бывало всегда прежде, когда он возникал на пороге.

Он сперва потряс кофром, предполагая, видимо, что его опознать легче. «Надеюсь, вы и меня вспомнили, я-то сразу вас узнал, будто вчера виделись!» Он растянул улыбку во все лицо и поклонился. Болетта впустила его в дом. «Конечно, мы вас помним. Правда, с волосами». Мужчина быстро провел рукой по лысине, улыбка провалилась в рот и превратилась в натянутую кривую гримасу. «Я сидел в лагере Грини», – сказал он.

Мужчина опустил кофр на пол. Болетта зарделась и взяла его пальто, чтобы повесить. Он быстро пробежал взглядом от стены к стене и от двери к двери, все увидел, все приметил. Вера попятилась. «А у вас вещи стоят на тех же местах, да?» – спросил мужчина. «Да», – ответила Болетта, идя за ним. «Отрадно слышать! А то многих, знаете ли, сейчас потянуло на перемены. Мебель меняют. И что толку?» Он еще раз, медленно, прошелся взглядом по комнате и наконец уперся глазами в овальные ходики и ящичек под ними. Было десять часов двенадцать минут. «Не знаю, достаточно ли у нас денег, – прошептала Болетта, – боюсь, мы немного сбились со счета». – «А кто не сбился? На то, чтоб все наладить, уйдет вся осень». Мужчина повернулся к Болетте: «Я пью кофе со сливками. Не забыли, нет?» Болетта всплеснула руками: «Ой, помню, помню: со сливками. А могу ли я поискушать вас сахаром?» – «Если он есть в доме, отчего же нет. Но только три ложки, не больше».

Нежданно в дверях гостиной возникает Пра, в своих красных тапках и ночной рубашке. Она держит ладонь козырьком у лба, словно заслоняясь от слепящего солнца в квартире. «Болетта, ты опять говоришь сама с собой? Или пристаешь к Вере?» Болетта бросается ей наперерез: «Мама, у нас господин Арнесен. Ты его помнишь?»

Потому что утром того дня нас почтил визитом господин Арнесен из страхового товарищества Bien. Это у него мы застраховали свои жизни. Как почти поголовно весь дом. Арнесен возникал дважды в год, раз осенью и раз весной, строго определенного числа, и только если оно выпадало на воскресенье, он приходил днем позже, в понедельник. На этот раз он не появлялся долго, с сентября 1941 года. Я тоже помню эти овальные часы, которые всегда шли секунда в секунду. Каждый месяц, в последнюю субботу, Болетта или мама опускали в ящичек под циферблатом деньги, как будто он был копилкой. Процедура напоминала священнодействие, и мы с Фредом стояли, спрятав руки за спину, и провожали взглядом каждую монетку, которая скользила в щель и звякала глуше или звонче, смотря по тому, сколько денег уже лежало в ящичке, и тем более каждую бумажку, которую надо было еще, при благоговейном внимании зрителей, сложить, чтобы пролезла. Больше всего меня восхищали пять крон: голубизна, каким бывает небо утром летнего дня, чуждого заботам, и лицо Нансена. До ста я еще не умел считать, к тому же сотенные были такие огромные, что их почти невозможно было запихнуть в ящичек. Потом возникал Арнесен и уносил то, что взрослые называли «премией». Я полагал, что премию должны получить мы, что деньги могут превращаться в эту «премию», в подарок. Но Арнесен всегда приходил с пустыми руками, более того, он забирал премию и уходил. Кончилось тем, что он набрал слишком много, сложил премии в свои личные бездонные карманы и попался. Но я долго-долго думал, что часы идут из-за денег. И если мы опустим в щелку больше, время побежит быстрее, а если забудем положить, оно будет тянуться еле-еле, пока не замрет на месте. Если бы! Однажды на Рождество я провел испытание. Положил две лишние монетки по пять эре, и в ящичке что-то крякнуло. Но больше ничего, не помогло. А Фред, я помню, с помощью булавки опустошил ящик. И время не остановилось.

Пра подошла поближе. «Неужто Арнесен собственной персоной? Теперь-то точно потекут будни». Он отвесил низкий поклон. «С нами вы в безопасности и в будни, и в праздники. Даже жизнь после этой просчитана в нашем календаре». Пра пыхнула уголком рта. «Это давайте оставим Всевышнему, дорогуша. Ваш чемоданчик маловат для вечности». Арнесен коротко вздохнул и вытащил платок с вензелем страховой компании, точно сдаваясь и моля о пощаде. Но старуха подошла еще на шаг поближе и прищурилась. «Слушайте, а куда подевались все ваши волосы?» – «Мама, он был узником Грини», – шикнула Болетта.

Тут Арнесен извлек трубкообразный ключ, который был только у него, и повернулся к ним спиной, вылитый фокусник, который не хочет раскрыть свои тайны раньше времени. Он оглянулся через плечо и наткнулся на Верин взгляд, из тени за дверью. Улыбнулся. Потом все услышали щелчок, Арнесен вытянул ящичек, зазвенели и зашуршали деньги, а считать наличность Арнесен из Bien умел как никто. Ему не надо было даже дотрагиваться до денег, он считал глазами, самым натренированным своим органом, потом он сложил вырученное в кожаную торбу на молнии, напоминавшую пенал, убрал торбу в кофр, со всей предосторожностью запер его с двух сторон, и на этом представление закончилось.

Болетта пошла в кухню варить кофе. Арнесен выпрямился. «Сумма немного не набирается. Война все поставила с ног на голову», – сказал он. Пра съежилась в улыбку. «Да уж, чем дешевле человеческая жизнь, тем дороже премия. Так ведь?» Арнесен не стал улыбаться. «Дело, очевидно, в том, что ценность некоторых вещей не измеряется в кронах и эре, фру Эбсен». – «Болтовня! Считай лучше свои деньги. На это ты мастер!»

Арнесен собрался было ответить, но передумал. Лишь в отместку потащил свой кофр, который никогда не упускал из виду, с собой в гостиную. Куда бы Арнесен ни приходил, везде его угощали, то ли совестясь, то ли подхалимничая. Наверно, они думали, что их жизнь у него в руках. Он медленно шел вдоль книжных полок и вел пальцем по кожаным корешкам, но глазами обшаривал комнату: диван в гостиной, разложенный для спанья, стаканчик малаги, пасьянс. Палец задержался на широком зазоре между книгами, откуда поднялась пыль. Тут Арнесен снова улыбнулся. «Хорошо бы его расстрелять», – протянул он. Потом сел на мягкий стул спиной к буфету. Старуха перегнулась через стол: «Кого хорошо бы расстрелять?» – «Гамсуна. Предателя». – «Писателя?» – «Писателя-предателя». Старуха откинулась на спинку дивана. «Лично я предпочитаю читать Йоханнеса В. Йенсена», – сообщила она.

Болетта принесла поднос с кофе и молочным шоколадом. Арнесен немедленно отломил от плитки кусок и положил его в рот, а в кофе – четыре ложки сахара. Старуха пошла прочь из комнаты, но Болетта остановила ее. «Как вы пережили Грини?» – спросила она. Арнесен закрыл глаза и сглотнул. «Хуже всего пришлось моей жене. Ждать в неизвестности и страхе. – Арнесен снова смотрел прямо, а голос он прочистил шоколадом. – Но она выдержала. Женщины оказались сильнее, чем думают мужчины. По крайней мере, этой мудрости война нас научила».

Он стрельнул глазами поверх чашки. Болетта подлила ему кофе. Пра звучно вздохнула: «От привилегии ждать мы бы отказались более чем охотно». Но Арнесен уже не слушал. Он еще раз обвел взглядом всю комнату и сказал: «Она меньше, да?» Болетта поставила кофейник. «Меньше, чем что?» – «Чем квартиры на той стороне дома». Пра выхватила у Арнесена из-под руки последний кусочек шоколада. «Может, там они и больше, – сказала она. – Но здесь солнечнее». – «Не знаю, не уверен. У нас балкон на южную сторону». Обе женщины подались вперед. «У нас?» Арнесен растаял в улыбке и взмахнул рукой, точно давая знак оркестру. «Я въезжаю в квартиру, что углом выходит на Юнаса Рейнса. Ту, где жила эта несчастная еврейская семья».

Старуха поднялась. Волосы опали на плечи. «Господин Арнесен хочет сказать, что мы стали соседями?» Он поднял чашку двумя пальцами и озирался в поисках добавки сахара. «Мы должны были перебраться еще до лета. Но жене хочется сначала все доделать. Знаете, как это бывает?» Арнесен углядел сахарницу, положил еще две ложки в кофе, вытянул губы и медленно отхлебнул кофе. Старуха все стояла. Ее трясло. «Нет, мы не знаем, как это бывает, – отчеканила она громко. – И как?» Он беззвучно поставил чашку, понизил голос и прошелестел доверительно: «Пианино, десертные ложечки и гладильная доска. Да еще колыбелька. То, что делает дом домом. Жена ждет нашего первенца. После всех этих лет». – «Принести еще сахара?» – спросила Пра. Арнесен поднял на нее глаза: «Нет, спасибо. Я напился».

Болетта схватилась за стол. «А точно, что они не вернутся?» – прошептала она. «Кто?» – «Штейнеры. Рахиль. Их девочка». Арнесен вздрогнул, будто его ударило кофейной ложечкой. Положил ее на блюдце. Потом откинулся на спинку и надулся почти обиженно. «Естественно, не вернутся. Они сгинули там. Это всем известно. Мы даже не смогли никому выплатить страховку. К сожалению».
<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
3 из 6