Оценить:
 Рейтинг: 0

Полубрат

Год написания книги
2001
Теги
1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
1 из 6
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Полубрат
Ларс Соби Кристенсен

Мировой бестселлер одного из ведущих норвежских авторов Ларса Соби Кристенсена. Книга, вышедшая в Норвегии в 2001 году, всего за год разошлась тиражом более 200 тысяч экземпляров и была переведена на 33 языка. На русском «Полубрат» впервые вышел в 2005 году. Нынешнее издание публикуется в том же переводе Ольги Дробот, однако текст прошел дополнительную литературную редактуру. Это сага о четырех поколениях одной семьи, живущей в Осло, нанизанная на одну зловещую семейную тайну: будущая мать главного героя, Барнума, была изнасилована неизвестным на чердаке собственного дома 8 мая 1945 года, после чего родился его старший брат, Фред. Одна из основных линий романа – отношения Барнума и Фреда, реальные и происходящие только в воображении Барнума, развивающиеся и качающиеся от любви к ненависти и обратно. Барнум задается множеством вопросов, а автор никак не помогает ему, он лишь описывает то, что видит герой, но не дает ни ему, ни читателю никаких дополнительных зацепок, кроме тех, которые рассыпает по тексту. Говоря словами одного из героев книги: «Важно не то, что ты видишь, а то, что ты думаешь, что ты видишь».

Ларс Соби Кристенсен (род. 1953) – норвежский писатель и поэт, автор пьес и киносценариев, лауреат многих литературных премий.

Содержит ненормативную лексику.

Ларс Соби Кристенсен

Полубрат

The original title: Halvbroren

Published in the Russian language by agreement with Banke, Goumen & Smirnova Literary Agency, Sweden

Copyright © CAPPELEN DAMM AS 2001

© О. Дробот, перевод на русский язык, 2022

© Татьяна Кормер, дизайн обложки, 2023

© ООО «Издательство Альбус корвус», издание на русском языке, 2024

* * *

(пролог)

Спасибо!

Я вытянулся на самых цыпочках, просунул насколько смог руку в окошко, и Эстер положила мне на ладонь двадцать пять эре, сдачу с одной кроны. Потом она привстала, с трудом протиснулась в узкий проем, запустила костлявую руку в мои пшеничные кудри и задержала ее так, это было не очень-то приятно, но и не внове, я пообвыкся уже. Фред давно свинтил, пакетик с ирисками он сунул в карман, и по тому, как он идет, я видел, что он в ярости. Он злился, и ничего хуже этого нельзя было придумать. Фред шел, шаркая подметками по тротуару, втянув голову в худющие вздернутые плечи, будто каждый шаг давался ему с натугой, будто шквальный ветер валил его с ног, а он боролся с ним из последних сил, хотя на улице теплел прекрасный майский день, суббота к тому же, и небо над Мариенлюст было ярким и синим и тихо скруглялось к лесу за городом, как огромное-преогромное колесо.

«Фред заговорил?» – шепнула Эстер. Я кивнул. «И что сказал?» – «Ничего». Эстер хихикнула. «Давай, догоняй братца. А то он один все съест».

Она высвободила руку из моих волос и поднесла к носу понюхать, но я уже рванул за Фредом, и вот ровно это засело в памяти, мышечное напряжение, оно включает воспоминания, не восковые старушечьи пальцы в моей шевелюре, а то, как я бегу за Фредом, моим полубратом, бегу, пыхчу, но догнать-то его на самом деле невозможно. Младший братишка-недомерок, я силюсь понять, с чего он взъелся, я чувствую уколы сердца в груди и теплый, острый привкус во рту, я мог прикусить язык, пока мчался по улице. Я стискиваю в кулаке сдачу, липкую монетку, и несусь за Фредом, за тощей темной фигуркой в ярком свете вокруг нас. На часах телецентра восемь минут четвертого, Фред уже устроился на скамейке у кустов. Я выхожу на финишную прямую и несусь сломя голову через Киркевейен, сейчас эта «дорога к храму» почти пуста, суббота же, только похоронный катафалк проезжает мимо меня и вдруг глохнет на перекрестке, из него выходит шофер весь в сером, матерясь, лупит и лупит по капоту, а внутри, в удлиненном салоне, стоит белый гроб, но он, конечно же, пуст, никого не хоронят в субботу под вечер, у могильщиков тоже выходной, думаю я, чтобы не думать о другом, а если в гробу кто и лежит, тоже ничего страшного, у покойников времени навалом, думаю я, но тут серый шофер в черных перчатках наконец оживляет мотор, и катафалк исчезает на Майорстюен. Шумно ловя ртом вонючий пробензиненный воздух, я сворачиваю на газон, к устроенным здесь крохотным улочкам, тротуарам и светофорам – городку лилипутов, где раз в год великаны-полицейские в форме, перетянутой широкими блестящими ремнями, учат нас правилам движения. Это здесь, в лилипутском городке, я перестал расти. Фред сидит на лавке и смотрит совсем в другую сторону. Я сажусь рядом, кроме нас в этот теплый майский день, в субботу после обеда, здесь ни души.

Фред засовывает в рот острый осколок ириски и тщательно разжевывает, лицо ходит ходуном, на губах выступает коричневая слюна и начинает подтекать. Глаза у него мрачные до черноты, и они дрожат – у него дрожат глаза. Такое я видел и прежде. Он молчит. Голуби беззвучно ковыляют в высокой траве. Я жду. Но терпение быстро иссякает, и я спрашиваю: «Что случилось?» Фред сглатывает, по худенькому кадыку пробегает дрожь. «Когда я ем, я глух и нем». Фред засовывает в рот еще ириски и медленно раскусывает их. «Чего ты рассердился?» – шепчу я. Фред подъедает все ириски, комкает коричневый пакетик и пуляет его на тротуар. На него с криком пикирует, распугивая голубей, чайка, проносится на бреющем над асфальтом и взлетает на фонарь. Фред откидывает челку со лба, она тут же снова падает на глаза, он больше не поправляет ее. Наконец заговаривает. «Что это ты наговорил старухе?» – «Эстер?» – «Кому ж еще? Вы уже просто по имени?» Я голоден, меня мутит. И больше всего мне хочется прилечь на траву, где ходят вперевалку голуби, и заснуть. «Ничего я не говорил, не помню». – «Помнишь наверняка. Подумай-ка». – «Ну не помню я, Фред. Честное слово». – «Я помню, а ты, значит, не помнишь?» – «Не знаю, правда. Ты поэтому злишься?» Вдруг он упирает мне руку в затылок. Пальцы сжаты в кулак. Я съеживаюсь. «Ты идиот?» – спрашивает он. «Нет, не знаю, Фред. Слушай, будь так добр, веди себя как человек». – «Быть добрым? Ну, уже теплее». – «Пожалуйста, не говори так. Не надо». Он растопыривает пальцы и пропахивает ими мне по лицу, от них сладкая вонь, как будто он натирает меня клеем. «Повторить, что ты сказал?» – «Да. Повтори. Что я сказал?» Фред наклоняется ко мне. Я отвожу глаза. «Ты сказал спасибо!»

У меня гора с плеч. Я-то думал, что ляпнул что-нибудь другое, ужасное, зазорное, чего ни в коем случае говорить нельзя, чего я даже и не знал, а оно раз – и само вырвалось у меня, у мудозвона. Я прокашлялся. «Спасибо? Я так сказал?» – «Да! Так ты, черт побери, и сказал: спасибо!» Фред орал, хотя мы сидели на одной скамейке, впритирку. «Спасибо большое!» – надрывался он. Я не совсем понимал, чего он взъелся. И пугался все больше. Еще чуть-чуть, и обдуюсь. Я не дышал. Мне страшно хотелось ответить правильно, впопад, но как угадаешь, когда неясно, что у него на уме. Спасибо. И заплакать тоже было нельзя. Тогда Фред распсихуется или станет высмеивать меня, а насмешки его, их вообще нельзя вынести. Я уткнулся носом в коленки. «И что?» – прошептал я. Фред застонал: «И что? Нет, я вижу, все-таки ты идиот». – «Нет, Фред, я не идиот». – «А откуда ты знаешь?» Я задумался. «Мама говорит. Она говорит, что я не идиот». Фред молчал. Я не решался взглянуть на него. «А про меня она тогда что говорит?» – «То же самое», – выпалил я. И тут же почувствовал его руку на своем плече. «Надо думать, ты не врешь своему брату? – вымолвил он тихо. – Пусть даже и единоутробному?» Я поднял глаза. И меня ослепил свет. Оказалось, что солнечный свет еще и полон звуков, со всех сторон прорезались высокие, громкие звуки. «Ты из-за этого злишься на меня, да, Фред?» – «Из-за чего?» – «Из-за того, что я тебе полубрат?» Фред показал на мой кулак, в котором я так и сжимал сдачу, монетку в двадцать пять эре, горячую и влажную, как пастилка, которую человек пожевал-пожевал и выплюнул. «Это деньги чьи?» – спросил Фред. «Наши». Он кивнул несколько раз, и мне стало жарко от счастья. «Возьми себе», – быстро сказал я. Пусть берет монетку, мне же лучше. Но Фред просто сидел и рассматривал меня. Я снова забеспокоился. «Зачем говорить спасибо, если тебе отдают твои же деньги?»

У меня перехватило дыхание: как все просто! «В другой раз головой думай, понял?» – «Да», – пискнул я. «Потому что мне не нужен брат, который ведет себя как говнюк. Даже если это всего лишь какой-то кровный брат». – «Понял, – просипел я, – в другой раз буду думать». – «Спасибо – говно, а не слово. Чтоб я такого больше не слышал. Усек?» Фред поднялся, сплюнул, тяжелый коричневый плевок описал дугу и смачно шмякнулся на траву прямо перед нами. Я увидел, как на него накинулся отряд муравьев. «Слушай, я пить хочу, – заявил Фред. – От этих ирисок теперь жажда».

Мы пошли обратно к Эстер, в киоск в нише дома прямо напротив церкви Майорстюен, белого храма, настоятель которого не пожелал крестить Фреда, а потом и меня отказался, но это уже из-за имени. Я подошел к окошку, вытянулся на цыпочках, Фред прислонился к водосточной трубе, взмахнул рукой и кивнул, как будто мы сговорились о серьезном деле. Показалась Эстер, заулыбалась, увидев меня, и опять потрепала мои кудри, как без этого. Фред вывалил язык дальше некуда и состроил гримасу, как будто его тошнит. «Наш юный джентльмен что-нибудь забыл?» – пропела Эстер. Я стряхнул ее руку со своей макушки. «Пакетик сока. Красного». Она посмотрела на меня в изумлении. «Пакетик красного сока? Сейчас». Она поставила его на прилавок. Фред сторожил рядом, в тени, тоже почти ослепленный пронзительным сиянием выбеленной стены храма на той стороне улицы. Фред не спускал с меня глаз. Все видел. Все слышал. Я сунул Эстер двадцать пять эре, она тут же вернула мне пятачок. «Пожалуйста», – сказала Эстер. Я глядел ей в глаза, а небо над нами по-прежнему лениво скатывалось к лесу, как огромное синее колесо. Стоя на цыпочках и не отводя взгляда от ее глаз, я несколько раз сглотнул. Потом показал на пятачок. «Это наши деньги, – звонко проверещал я. – Так и знайте!» Эстер едва не вывалилась в узкое окошко. «Вот тебе раз! Что это с тобой?» – «Не за что здесь спасибничать», – сказал я. А Фред схватил меня за руку и потянул вверх по улице. Я отдал ему пакетик. Сока мне не хотелось. Он надкусил уголок и надавил, капли за нами вились по тротуару красной дорожкой. «Сойдет. Выправляешься», – сказал он. Я ужасно обрадовался. Я и пятачок хотел ему отдать. «Себе оставь», – сказал он. Я сжал кулак с монеткой. На это можно побросать колец в парке, если кто-нибудь не откажется сыграть со мной. «Спасибо большое», – сказал я.

Фред вздохнул, и я испугался, что он рассвирепеет опять. Я готов был откусить себе язык и проглотить его, не сходя с места. Но Фред неожиданно обнял меня за плечо, другой рукой выдавливая последние капли сока в водосточную канавку. «Ты помнишь, о чем я спрашивал тебя вчера?» Я киваю не дыша. «Нет», – шепчу я. «Нет? Опять не помнишь?» А я помню. Но хочу забыть. И не могу. Лучше бы уж Фред продолжал себе молчать. «Не помню, Фред». – «Спросить опять?» – «Да», – шепчу я. Фред улыбается. Он не злится, раз он так улыбается. «Барнум, прикажешь мне убить твоего отца?» Барнум – это мое имя.

Последний сценарий

(кинофестиваль)

Тринадцать часов я в Берлине, а уже дошел до ручки. Звонит телефон. Я слышу. Он меня и разбудил. Но я отсутствую, я временно недоступен. Меня не подключили. Не заземлили. А вместо тонального режима оснастили лишь сердцем, оно бьется тяжело и не в такт. Телефон все трезвонил. Я открыл глаза, оторвавшись от плоской пустой черноты. Увидел свою пятерню. Зрелище не самое аппетитное. Она приблизилась. Потрогала мое лицо, опасливо, будто проснулась в постели незнамо с кем, словно ее приставили к чужой руке. От вида раздутых, как сосиски, пальцев меня вдруг замутило. Я лежал не шевелясь. Телефон надрывался. И какие-то приглушенные голоса, постанывания, значит, кто-то поднял трубку вместо меня? Но почему телефон продолжает звонить? И откуда посторонние в моей комнате? Разве я все-таки заснул не один? Я повернулся. Стало ясно, что звуки доносятся из телевизора. Два мужика сношались с девкой. Она не выказывала восторга, но казалась вполне безразличной. На одной половинке попы у нее была татуировка, бабочка, на редкость непривлекательно расположенная. Бедра в синяках. Мужики раскормленные, дебелые, с понурыми потугами на эрекцию, но упорные, они стонали в голос, пока всаживались в нее во всех мыслимых позах. Мрачная и занудная тягомотина. На миг безразличие девахи сменилось болью, лицо исказилось гримасой, когда один из мужиков поводил ей по губам своим обмяклым членом да и стукнул наотмашь. Рука отодвинулась от моего лица. Потом пропала картинка. Если набрать номер моей комнаты, то можно смотреть платный канал еще двенадцать часов. Я не хотел смотреть. И не помнил номера своей комнаты. Я лежал поперек кровати, наполовину выползши из пиджака, видимо, хотел отойти ко сну по-человечески, раздетым, но не успел далеко продвинуться, как свет в крошечной дольке в голове слева потух. Так, ботинок на подоконнике. Это я, взгромоздясь на окно, любовался видом или раздумывал совсем о другом? Может быть. Нет, не может. Понятия не имею. Болит в колене. Я снова нашел руку. Моя. Я направил ее в сторону ночного столика, и, когда она наконец зависла над ним, как больная когтистая птица над белой крысой, которая зловеще мигает красным глазом, телефон смолк. Рука вернулась на место. Сзади подступила тишина, открыла тугую молнию на затылке и прошлась по моему хребту железным языком. Я долго не шевелился. Мне надо в воду. Зеленый пузырь вот-вот перестанет терзать проспиртованную плоть, закатится в лунку души. Не помню я ничего. Как многажды прежде, гигантский ластик поработал надо мной. Сколько их истерлось об меня… Единственное, что я помню: как меня зовут, потому что кто может забыть такое имя – Барнум? Барнум! За кого принимают себя эти родители, когда приговаривают своих сынов и дочерей пожизненно таскать колодки из букв? А чего ты не сменишь имя, иногда говорят те, кто ничего в этом не смыслит. Разве этим горю поможешь? Имя покроет тебя двойным позором, если ты попытаешься отделаться от него. Барнум! Я прожил с этим имечком полжизни. Еще немного – и полюблю его, вот что самое гадостное. Тут я заметил, что сжимаю в другой руке ключ от номера, обычный кусочек пластика с неким количеством дырочек, пробитых по шаблону, который дает доступ к мини-бару и опустошению лимита номера, если он не был выбран предыдущим постояльцем, от которого остались лишь обрезки ногтей под кроватью да вмятины на матрасе вследствие тяжести ночных раздумий. Я мог быть где угодно. В Осло, на Рёсте, в комнате, из которой ничего не видно. Посреди нее обретался чемодан, старый, молчащий чемодан, так и нераспакованный, тем более что все равно пустой, чемодан без аплодисментов, лишь со сценарием, несколько наспех набросанных страниц. Я внес в номер вещи и тут же ушел. Это на меня похоже. Приехать, уйти и приползти назад. Но читать я еще могу. На стул у окна брошен белый гостиничный халат. А на нем читается название отеля. «Кемпински». Кемпински! И тут я услышал город. Город Берлин. Я услышал рев бульдозеров на востоке и колокольный звон на западе. Медленно встал. День начался. Правда, без меня. Теперь я кое-что вспомнил. У меня назначена встреча. Красный глазок на телефоне мигает. Мне оставлено сообщение. Черт с ним. Педер перебьется. Кто еще станет названивать и оставлять мне сообщения в такой час? Только Педер. А он подождет. Педер отлично умеет ждать. Я его выдрессировал. Ни один человек с остатками серого вещества в голове не назначает утренних встреч в первый день Берлинского фестиваля, только мой друг, партнер и агент, мой дражайший Педер уславливается о встречах до завтрака, потому как он у нас теперь положительно остепенился. Времени двенадцать двадцать восемь. Зеленые квадратные цифры мерцали под потухшим экраном и высветили половину первого ровно посреди двух случайных ударов сердца. Я стянул с себя одежду, открыл мини-бар и выпил две бутылочки антипохмельного егермайстера. Не вырвало. Выпил еще одну, дошел до туалета и потошнился на всякий случай. Я не помнил, когда ел в последний раз. Бумажная полоска поперек сиденья унитаза цела. Значит, и не отлил ни разу. Почистил зубы, надел халат, сунул ноги в белые гостиничные тапочки, и уже в дверях мне опять попалась на глаза красная мигающая пипка телефона, но что поделать, Педер обождет, это его работа. Тем более трепаться он горазд, его и пожар в переговорной не вдруг остановит.

Я спустился вниз, взял напрокат плавки, выпил одно пиво и один егермайстер и проплыл три бассейна, но изнемог на этом вконец и лег на спину на мелководье. Из невидимых мне динамиков струилась классическая музыка, конечно Бах, оцифрованная версия, которой не коснулась рука человека. Несколько женщин неспешно дрейфовали на спине. Они делали это на американский манер, всплескивая руками, как крыльями, и беспрерывно поправляя сползавшие на нос темные очки, совершенно необходимые им, чтобы лучше видеть и поймать заветный взгляд нарисовавшегося на бортике бассейна Роберта Дауни, Аль Пачино на платформах или моего старинного приятеля Шона Коннери, ему бы я поднес хороший стаканчик и поблагодарил за последнюю нашу встречу. Но никого из небожителей не наблюдалось, а на меня смотреть смысла не имело. Женщины снова поправили очки, снова медленно взмахнули голубыми руками, чисто ангелы с маленькими вздутыми животиками в растворе хлорки. От этого я внезапно почувствовал себя полностью умиротворенным, уставшим и умиротворенным, почти счастливым. Я тоже лежал на спине. Но делал это как все норвежцы, вытянув руки вдоль туловища и подгребая растопыренными, как ласты, пальцами, чтоб не пойти ко дну. Я блаженствовал. И вдруг меня сковал страх, он всегда обрушивается внезапно, как снег на голову, хотя я жду его. Страх проковырял дырочку в моем спокойствии. Потом высосал его. Не стряслось ли чего ночью? Неужели я должен покупать кому-то цветы, просить прощения, заглаживать вину, бесплатно отрабатывать, лизать задницу? Может, да. А может, нет. Меня терзали подозрения. Я кувыркнулся, накатив волну на американских дамочек, ухватился за хлипкую лесенку и вылез из воды, как эдакая Афродита с горбом и яйцами, услышал за спиной приглушенный смех и увидел как раз выходящего из раздевалки Клиффа Ричарда в гостиничных тапках и халате, хотя, возможно, это был не он. Волосы ровной толстой волной обнимали голову, а лицо было чистым и ясным. Он напоминал мумию, сбежавшую из пирамиды Шестидесятых. Иначе говоря, он прекрасно сохранился, и женщины в бассейне встрепенулись и фыркнули, как добродушные дельфины, хотя, возможно, в их списках искомых трофеев Клифф Ричард занимал не первую строку. Но для меня он живой подарок судьбы. Старик отвлек меня от страха, подарил минутную передышку просто своим присутствием, как и раньше, в той жизни, которая стала этой историей, про меня и Фреда, и которую я буду называть словом тогда, когда я сидел в нашей комнате на Киркевейен, припав ухом к проигрывателю и слушая Livin’ Lovin’ Doll, а Фред молча лежал в своей кровати, широко распахнув глаза, тогда он молчал уже двадцать два месяца, столько же, сколько слонихи вынашивают детенышей, он не сказал ни единого слова с того дня, когда погибла Пра, и все, и мама, и Болетта, и его классная, и школьный дантист, и Эстер из киоска, и бог знает кто еще, все давно отчаялись разговорить его, я в том числе. Но когда я поднял иглу, чтобы запустить Livin’ Lovin’ Doll в двадцатый раз, Фред вскочил с кровати, выдрал лапу с иглой, сбежал во двор, бабахнул проигрыватель в помойку и заговорил. Только Клифф и сумел расколдовать его. И за это я хотел бы сказать ему спасибо. Но сэр Клифф Ричард обогнул меня по большой дуге, уселся на велотренажер в углу между зеркалами и покатил навстречу своим миражам, ничего вокруг не замечая, как мумия в тенниске. Моя рука прошлепала по стойке и подняла первое, на что наткнулась: джин-тоник, липкое баловство. Четверо часов показывали время в Берлине, Джакарте, Буэнос-Айресе и Нью-Йорке. Я ограничился Берлином. Без четверти два. С Педера уже семь потов сошло. Он тянул беседу, извинялся, покупал кофе, пиво и сэндвичи, звонил в отель, разыскивал меня, оставлял сообщения, носился по пресс-центру, кивая всем знакомым, кланяясь незнакомым и раздавая визитки тем, кто его не узнал. Я явственно слышал, как он говорит: Барнум появится через пару минут, он куда-то заскочил по дороге, сами знаете, как это всегда бывает: гениальные идеи кустятся в самых заполошных головах, а я что – лишь практическая сметка, которая призвана донести эти идеи до мира, выпьем за Барнума! Да уж, пришлось Педеру попотеть, вот и славненько. Я хохотнул, хохотнул в голос на бортике бассейна в отеле «Кемпински», пока сэр Клифф Ричард мчался наперегонки с тремя зеркалами и маслеными взглядами американок, и столь же внезапно, как на меня нападали страх и хохот, душу затопила тень. Что со мной творится? В какой такой выморочный экстаз я впал, что за черная радость пьянила меня? Неужели это тот самый последний смех, смех на пороге того, час чего еще не пробил, но чего я заранее боюсь больше всего на свете? Я дрожал. Меня шатнуло на зеленом мраморном полу. Я попробовал смех на вкус. Втянул его обратно. Это было не затишье перед бурей. Это было то безмолвие, которое заставляет кошку ощериваться и ежиться задолго до того, как упадет первая капля дождя.

Я ополоснулся в душе, прикидывая, не полежать ли в солярии. Легкая бронза лица и свежий вид могут сыграть свою роль в деловой встрече. Но мной владело полное безразличие. Солярию я предпочел пиво. Официант едва заметно усмехнулся, протягивая мне бутылку. Меня поразила его молодость. Гостиничную униформу он носил с неуклюжим достоинством, почти упрямо, как ребенок, стащивший отцовский черный костюм. Я решил, что он родом из бывшей Восточной Германии, его упрямство заставляло меня думать так. Здесь в баре бассейна отеля «Кемпински» начинается его многотрудный взлет. «Мистер Барнум?» – спросил он тихо. Очевидно, он считал, что это фамилия. Не он первый. Прощаю. «Да, это я». – «Вам сообщение». Он протянул мне большой конверт с логотипом отеля. Педер таки нашел меня. Он находил меня, даже если я прятался за горами, в Рёсте. Если я засыпал в вытрезвителе, будил меня обыкновенно Педер. Если я открывал глаза в пансионе Коха на Бугстадвейен, Педер уже стучался в дверь. Я нагнулся к стойке. «Как вас зовут?» – «Курт». Я кивнул в сторону зеркал в углу. «Курт, видите этого человека? Который крутит педали как заведенный». – «Да, сэр, вижу». – «А вы знаете, кто это?» – «К сожалению, нет, сэр». Тут до меня дошло, медленно, но со всей очевидностью, до чего я уже старый. «Не важно, Курт. Отнесите ему, пожалуйста, баночку колы. Диетической. И запишите на мой номер».

Я сложил конверт вчетверо и сунул его в карман халата. Если Педер хотел, чтобы меня прошиб холодный пот, он своего добился. Я прихватил с собой банку пива в сауну и устроился на верхней полке. Там уже парилось несколько человек, которых я вроде бы помнил, но не отчетливо, поэтому я поздоровался, не глядя ни на кого, просто кивнул, как я умею, это мое фирменное приветствие миру. Но они таращились на меня без зазрения совести. Только бы среди них не оказалось соотечественников, сценаристов из всемогущей «Норск Фильм», журналистов светских новостей, законодателей глянцевых тусовок и других бонз. Я тут же пожалел, что предпринял этот маневр, прельстился окольным банным путем, потому что здесь надлежало находиться нагишом, а были тут и мужчины, и женщины. И тот, кто во всей простоте перепоясал бедра полотенцем, казался чужаком, покусившимся на скромность всех остальных. Я своей одетостью делал их наготу нестерпимо зримой и неуместной, со всеми ее выступающими венами, плоскими задницами, обвислыми сиськами, шрамами, складками жира, родинками, вполне может статься, что и злокачественными. Я обязан был снять полотенце. У меня не было выбора. Я не мог повернуться и уйти, это значило расписаться в своей трусости и прослыть маньяком, который ходит в сауну подглядывать, а до закрытия фестиваля еще три дня. Я с отвращением развязал полотенце, демонстрируя им, что в любом наряде я чувствую себя уверенно и что нагота моя естественная ипостась. И вот я сижу по-турецки в общей немецкой сауне и дивлюсь тому, что в этой заорганизованной и чуждой юмора стране мужчина, по сути, обязан сидеть голышом рядом с голыми женщинами, если ему вздумалось просто немного пропотеть. В кичащейся естественностью Норвегии, едва слезшей с гор, подобное закончилось бы парламентским кризисом и письмами негодующих граждан. Но в непреложности требования разоблачаться прослеживалась логика. На весь отель имеется одна сауна, которая в любой момент должна быть доступна всем голым мужчинам и женщинам одновременно. Вот если бы они по собственной воле собрались в сауне все вместе, тогда возмущению не было бы конца. Это, безусловно, наследие войны. Все здесь завязано на войну, и я стал думать о концлагерях, о последнем душе узников, перед которым мужчин и женщин разделяли навсегда, ох уж эти педантичные душегубы, у них были отдельные лагеря для женщин, Равенсбрюк например, и на долю секунды я возбудился, загорелся что-нибудь вылепить из этой мысли, которая скакнула от лагерей уничтожения к случайной встрече в общей бане отеля «Кемпински» на Берлинском кинофестивале. Но, как часто случалось в последнее время, возбуждение потухло. Мысль сорвалась с безалаберно закинутого крючка и уплыла, махнув хвостом, а меня оставила терзаться. На что я годен? В каких историях мне нет равных? Сколько человек может наворовать, пока его не схватят? Сколько должен человек наврать, чтобы ему поверили? И разве я не был всегда межеумком, самым натуральным бесхребетником? Я сомневался почти во всем, и в первую голову у меня не было уверенности в себе, я даже не знал, существует ли то, что называется мной, в минуты отчаяния я склонен был считать себя некими отрезками плоти, слепленными абы как и топчущими землю под именем Барнум. Я сомневался во всем, за исключением Фреда, ибо он в своей неоспоримости был вознесен выше сомнений. Я вспомнил, как отец говорил: Важно не то, что ты видишь, а то, что ты думаешь, что ты видишь. Я допил пиво и опознал одну из личностей в парилке. Не зря я боялся – известная критикесса, старинная моя знакомица, не буду называть фамилии, потому что она всегда и у всех проходит под именем Лосиха, ибо вызывает устойчивые ассоциации с всенародно любимым сюжетом «Лось на закате»: раньше редко какой дом обходился без репродукции на эту тему. Она обозвала меня однажды «плебейским автомобилем среди „роллс-ройсов“», но я так никогда и не прочитал той статьи, потому что в тот момент выпал из жизни по общепринятым нормам. Педер собирался подать иск о защите чести и достоинства, дело, по счастью, сорвалось, но если она думала сразить меня метафорой, то не на того напала. Теперь она глядела в мою сторону, приготовившись раздвинуть губы в улыбке, и, хотя вид у нее был не столь внушительный, как на печатных страницах, и походила она скорее на перезревший фрукт, попавший под грабли, я все же не спешил отвечать на ее улыбку. Во-первых, боясь брякнуть что-нибудь непоправимое, есть у меня такой талант. Во-вторых, обычно она перебегает мне дорогу, как черная кошка. Какие неприятности сулит мне встреча с ней на этот раз? Страшно и подумать. Я улыбнулся ей. И сказал: «Забодай вас всех лягушка!» Уткнулся в колени и закашлялся. Ну что ты будешь делать?! Опять мой язык вытворил невесть что. «У тебя не язык, а помело», – всегда говорил Фред. Только я расслышал это. Забодай вас всех лягушка. Лосиха воззрилась на меня в полнейшем недоумении, я разрывался от кашля и был уже на грани рвоты, но тут снова на выручку мне подоспел Клифф Ричард. Он, представьте, вошел в парилку в эту самую секунду, с бутылочкой колы в руке, ни дать ни взять обложка Livin’ Lovin’ Doll, постоял несколько секунд рядом с песочными часами, в которых струился и наслаивался песок, точно человек не оставляет время за спиной, а складирует под боком. Потом Клифф забрался наверх, где сидел я. Стало тесно. Жар делался невыносимым. Стрелка показывала девяносто. Лосиха спеклась. Она выскользнула вон, прикрывшись полотенцем и напоследок кинув на меня быстрый взгляд через плечо. Она смеялась? Надо мной? Не собралась ли она пересказывать эту историю вечером во всех отельных барах? Кто-то плеснул воду на камни, она зашипела, вскипела и превратилась в клубы пара. Я обернулся к Клиффу. Он не прел и не потел. Кожа оставалась сухой. Волосы лежали один к одному. Коричневый загар безупречной ровности. Наконец-то я мог высказать ему все. «Спасибо», – произнес я. «Вам спасибо, – неожиданно откликнулся он. – За колу». – «Нет, это я должен вас поблагодарить. Спасибо!» – снова сказал я. Клифф поднял колу и улыбнулся. «За что?» – «Ваша песня вылечила моего брата от немоты», – сказал я. Он смутился на мгновение, потом прошептал: «Тогда это не моя песня, а Божий промысел».

Стало слишком жарко. Я взял свое полотенце и, пошатываясь, выбрался из парилки, мучимый дурнотой и жаждой, заново сполоснулся под душем и мельком увидел в баре Курта. Он заговорщицки кивнул мне и подмигнул. Мы с ним теперь свои в доску. Я на лифте поднялся наверх. Телефон так и мигал красным. Я приподнял трубку и снова опустил ее на рычаг, швырнул халат на кровать, оделся в костюм и положил в каждый карман по бутылочке из мини-бара. У этого костюма была прорва карманов. Так что спиртным я затарился. Потом вылил в себя последний егермайстер, который встал огненным столбом враспор между пастью и желудком, зажевал ложкой зубной пасты и вложил супинаторы в свои новые итальянские ботинки. Я был готов к переговорам.

Что я мог знать обо всем, что происходило там, где меня не было, о событиях вне поля моего зрения? Ничего. Я не знал о них ничегошеньки. По-прежнему пребывал в неведении, во власти предчувствий, более того, стоя в замедленном лифте, сплошь отделанном зеркалами, включая и потолок, я и не желал ничего знать. А хотел длить данное мгновение, эдакий ультрасовременный человек, живущий одной секундой, зажатый в эту минимальную единицу времени, где места довольно только для него одного. Я скользнул взглядом по своему отражению в зеркале и подумал о ребенке, который падает, вскакивает, а орать начинает, только увидев перепуганные, серьезные лица вокруг, как бы эхо шока, отложенную боль. Я успел заглотить одну водку. Тут белобрысый портье распахнул дверь и собрался проводить меня до машины под зонтиком. Я дал ему пять марок, чтоб он не делал этого. Он обалдело уставился на деньги; внезапно они бесследно исчезли в гладких серых пальцах, и я так и не смог понять, не обидел ли я его ненароком, дав то ли чересчур много, то ли до смешного мало. Он был похож на слугу колониальных времен. Это он всем заправляет в «Кемпински». И дезинфицирует унитазы. Я шагнул на красный ковер, уже обтрепавшийся по краям. У входа стояли четыре огромных лимузина с затемненными стеклами. Ни один не дожидался меня. В нашем цеху бытует старинная поговорка: нет лимузина – нет контракта. Ну и плевать. Водка жгла язык. Я закурил сигарету. Две бригады телевизионщиков, с Си-эн-эн и Эн-дэ-эр, караулили сюжетик. Тонкая завеса дождя окутывала Берлин. Запах пепла. Вездесущая пыль со стройплощадки. Башенные краны тихо тыркались туда-сюда, едва различимые среди низких облаков. Кажется, Господь сел поиграть в конструктор. Подкатил еще один лимузин, длиннющий белый членовоз с американским флагом, он остановился строго напротив отеля, и из него выпорхнула женщина с самой прямой из всех виденных мною спин. Девятнадцать зонтиков распахнулись для нее. Она рассмеялась, это был смех, выдержанный в виски, просмоленный и ошкуренный наждаком. Смеясь, она пошла вверх по красному ковру, махая публике и с элегантностью карманника лавируя рукой меж капель дождя вне досягаемости черных зонтиков. Никто не мог бы пройтись по красному ковру так, как она. Это шла Лорен Бэколл. Лорен Бэколл собственной персоной. В шаге от меня, живая, настоящая, из плоти и крови. Зонтики схлестнулись над ее головой, когда она выставила подбородок. Она только что покорила Германию. Я замер, пригвожденный к месту этим пронзительным зрелищем: Лорен Бэколл спокойно и независимо проходит мимо, а я остаюсь стоять в поднятом ею водовороте, это как знамение задним числом, дежавю в зеркальном отображении: я снова вижу кинотеатр «Розенборг», ряд 14, места 18, 19 и 20, «Глубокий сон», Вивиан сидит в середке, картинка четкая и живая, я чувствую даже, как щекочется новая водолазка, я слышу, как Лорен Бэколл шепчет Хамфри Богарту тем голосом, от которого у нас начинало чесаться во рту и покрывалась мурашками спина, она шепчет A lot depends on who's in the saddle, и мы с Педером одновременно кладем руку на плечо Вивиан, мои пальцы упираются в его, никто ничего не говорит, Вивиан улыбается, улыбается сама себе и откидывается назад, на наши руки. Но когда я поворачиваюсь к ней, оказывается, что она плачет.

И вот теперь я стою под дождем в Берлине у красного ковра перед отелем «Кемпински». Что-то случилось. Кто-то кричит, но звука я не слышу. Софиты погашены, камеры выключены, лимузины уехали. Давешний портье осторожно трогает меня за руку. «Сэр, все в порядке?» – «Что?» Его лицо приблизилось. Вечно все ко мне наклоняются. «Сэр, с вами все в порядке?» Я кивнул. Огляделся. Краны замерли на месте, похоже, Господу наскучило играть в конструктор или облака снесло в другую сторону, и они занавесили его. «Точно?» Сигарета полетела в водосток. Кто-то потерял фотоаппарат. Он лежал и отсвечивал. «Вы можете вызвать мне такси?» – «С удовольствием, сэр». Он погудел в рожок, который держал в руке. Я нащупал бумажку, я хотел дать ему, он заслужил. Но он помотал головой и отвернулся. «Оставьте, сэр». Я быстро спрятал деньги в карман. «Большое спасибо», – сказал я.

Подошло такси, портье распахнул передо мной дверцу. Внутри пахло не то специями, не то благовониями. Скатанный коврик для намаза лежал на переднем сиденье. «Zoo Platz», – сказал я. Шофер повернулся ко мне и расплылся в улыбке. Посреди черного рта блеснул золотой зуб. «Вам в зоопарк?» Я тоже улыбнулся. «Нет, в фестивальный комплекс. Там звери поинтереснее».

Ехали полчаса. Ходу туда пять минут. Я выпил коньячок и уснул. Во сне я видел, что Фред тащит через двор по снегу гроб. Шоферу пришлось расталкивать меня, когда мы добрались до места. Он смеялся. Теперь я его расслышал. Он смеялся от чистого сердца. Золотая фикса ослепила меня. Я заплатил гораздо больше счета, и он подумал, что я ошибся, что я или лопух-турист, не умеющий считать, или набравшийся киноворотила в нарочито дорогом костюме. Этот честный берлинский мусульманин собирался вернуть мне часть денег, но я был уже на тротуаре, между руинами и соборами, между мартышками и небожителями. Ко мне тут же кинулись продавцы кожаных курток. Я отстранил их. Дождь перестал. Башенные краны вновь выписывали свои неторопливые кренделя, небо над Берлином очистилось и стало почти прозрачным. Холодное солнце светило мне строго в глаза, но тут целая стая голубей взмыла вверх и расколола белизну света.

Я вошел в Фестивальный центр. Двое вооруженных охранников долго изучали мою аккредитацию с надписью «Барнум Нильсен, сценарист» и маленькой фоткой, сделанной накануне, вдумчиво и неспешно сличали ее с оригиналом и наконец пропустили меня за зону безопасности, в святые врата, отделяющие званых от избранных. Я попал к избранным. Вокруг сновали толпы безумных людей, мчавшихся куда-то с пивом, буклетами, кассетами, мобильными телефонами, плакатами и визитками. Женщины как на подбор высокие и худые, с начесанными волосами, очками на шнурке на шее и в серых облегающих юбках словно бы из одного магазина. Мужчины, напротив, сплошь оплывшие и низкорослые, моего примерно возраста, с красными апоплексическими лицами, похожие как близнецы, и минимум один из нас преставится еще до заката дня. На большом экране крутили трейлер японского боевика. Эстетское насилие уверенно набирает вес. Убивать с расстановкой, с чувством стало модой. Кто-то протянул мне саке. Я выпил. Мне долили. Устроил я своей печени ковровые бомбардировки. Билле Аугуст давал интервью австралийскому телевидению. Его рубашка сияла белизной. Таких ослепительно-белых рубашек, как у него, нет ни у кого. Вот бы о чем журналюгам спросить. Сколько у вас, сэр, белых рубашек? Как часто вы их меняете? Чуть поодаль жестикулировал перед камерой Спайк Ли. Сквозь все это вихрем прорвался Педер, узел галстука болтался в районе пупка, а рот по-рыбьи хлопал, как будто Педер не то упражнялся в глубоком дыхании, не то замахнулся на новый рекорд в пассивном курении. Не хватало, чтобы именно Педер оказался сегодняшним смертником. Он тормознул передо мной и схватил ртом воздух. «Так, – пророкотал он, – развязал». – «Я и не завязывал». – «Насколько ты пьян?» – «На пять с половиной». Педер придвинулся и повел носом. «Пять с половиной, говоришь? Барнум, это тянет на штрафную пеню». – «Еще чего. У меня все под контролем». Я засмеялся. Люблю, когда Педер балуется нашими старыми шутками. Но он не смеялся. «Где тебя черти носили?» – «Я был в сауне». – «В сауне? Ты знаешь, сколько времени мы тебя дожидаемся? Нет, ты знаешь сколько?» Педер тряс меня за руку. Он был вне себя. «Какого дьявола! Я тут столько о тебе напел, меня сейчас вывернет!» Он схватил меня за рукав и потянул к скандинавскому стенду. «Да расслабься. Вот он я». – «Блин, неужели нельзя завести себе мобильник, как все нормальные люди!» – «Мне не нужен рак мозга, Педер». – «Ну так заведи себе пейджер! Я сам его тебе куплю!» – «Педер, он не работает в бане». – «Он работает даже на Луне!» – «Не гоношись, Педер, ты и без него меня достанешь!» Тут он запнулся, замер и смерил меня долгим взглядом. «Знаешь, что я тебе скажу? Ты все больше смахиваешь на своего полоумного братца!» И когда он сказал это, какой-то сосуд времени лопнул, и оно хлынуло на меня со всех сторон. Я схватил Педера за лацкан и вжал в стену. «Не смей никогда так говорить! Ни-ког-да!» Педер таращился на меня оторопело, саке текло по его брюкам. «Барнум, ты чего? Я не это хотел сказать». На нас уже косились. Я и не знал за собой способности впадать в такое бешенство. А что, даже приятно. И кураж опять же. «Плевать мне, что ты хотел! Не смей сравнивать меня с Фредом! Никогда. Понял?» Педер попробовал улыбнуться. «Да все я понял, Барнум, отпусти меня». Я не спешил отпускать его. Но потом пришлось. Педер стоял, притиснувшись к стене, потрясенный и озабоченный. Ярость отлегла от моего сердца, оставив лишь стыд, страх и смущение. «Я не выношу, когда мне напоминают о нем», – сказал я тихо. «Прости, я не подумал», – прошептал Педер. «Все в порядке. Забыли. Извини». Я вытащил платок и попробовал промокнуть саке на его брюках. Педер не шевелился. «Может, начнем потихоньку двигаться в сторону встречи?» – сказал он. «С кем?» Педер вздохнул. «Два датчанина и англичанин». – «Это анекдот? Два датчанина и англичанин…» – «У них офисы в Лондоне и Копенгагене. Они были порядком задействованы в „Шофере мисс Дейзи“. Я тебе вчера все это рассказывал». Ботинки ему я тоже залил. Я стоял на коленях и старательно полировал их. Педер брыкался. «Уймись!» – шипел он. Я встал. «А что им надо?» – «Что им надо? А ты как думаешь? Поговорить с тобой, вот что! Они без ума от „Викинга“». – «Спасибо, Педер. И теперь нам надлежит охмурять их вдвоем?» – «Теперь нам надо идти, Барнум».

Мы пошли. Народу стало поменьше. Норвежский стенд, как водится, расположился на самых задворках, в углу, ибо поскольку мы продолжаем оставаться во власти несравненных «Тягот рыбацкой жизни», этого краеугольного камня всей нордической меланхолии, то наше место на обочине Европы и фестивалей. Добраться до Норвегии – целое путешествие. Педер посмотрел на меня пристальнее некуда. «Ты гремишь, как ходячий мини-бар». – «С ним почти покончено», – сказал я, открыл виски и выпил. Педер взял меня за локоть. «Барнум, эта встреча нужна нам. Мы в ней заинтересованы». – «Нам? Эта „Мисс Дейзи“ не фильм, а говно». – «Говно? Ты же знаешь, сколько премий она настригла. Это ушлые ребята, Барнум. Покруче нас». – «А чего ж тогда они ждали три часа?» – «Я ж тебе сказал. Они без ума от „Викинга“».

Они сидели за столом в отдельном закутке бара. Тридцать с небольшим, дорогие, сшитые на заказ костюмы, темные очки в нагрудном кармане, забранные в хвост волосы, кольца в ушах, пуза бочонком и прорези глаз. Герои нашего времени. Победители. Я уже не любил их. Педер выдохнул и затянул галстук. «Барнум, ты адекватный, трезвый и вежливый, да?» – «И гениальный». Я хлопнул Педера по спине. Она оказалась мокрой. Мы вошли в бар. Педер взмахнул руками. «Вот наконец наш пропащий долгожданный друг! Он забрел в зоопарк. Не заметил разницы». Они встали. Включили улыбки. Педер уже перешел на плоские шуточки, а еще и трех не настукало. Один из датчан, Турбен, наклонился к пепельнице, в которой угасали две сигареты. «Барнум – это ваш псевдоним или подлинное имя?» – спросил он. «Это имя, но я использую его как псевдоним». Все посмеялись, и Педер попробовал поднять тост, но датчанин не сдавался. «То есть имя, а не фамилия?» – «И так, и так. Смотря по обстоятельствам». Турбен улыбнулся. «Барнум был известным американским мошенником, верно? There’s a sucker born every minute». – «Ошибаетесь, это слова банкира Дэвида Ханнума. А Барнум говорил Let’s get the show on the road».

Педеру удалось вклиниться с тостом. Мы чокнулись, и второй датчанин в свой черед приник к столу. «Мы все просто влюбились в „Викинга“. Потрясающий сценарий». – «Спасибо, – сказал я и выпил. – Жаль, что из него так и не вышло фильма». Педер перехватил инициативу: «Мы не будем сейчас углубляться в детали». – «Будем», – сказал я. Он стукнул меня под столом по ноге. «Сейчас мы обсуждаем будущее. Новые идеи, новые проекты». Я хотел встать, но не сумел. «Если все без ума от сценария, почему бы вам не снять по нему фильм?» – спросил я. Педер опустил глаза, Турбен заерзал на стуле, будто ему под зад канцелярскую кнопку подложили. «Если б нам удалось заполучить на главную роль Мэла Гибсона, можно было бы попробовать». Второй датчанин, Пребен, наклонился ко мне: «Остросюжетность вышла из моды. Экшен – это позавчерашний день». – «А викинги в космосе?» – предложил я. Затрезвонил мобильник. Жестом чуть пресыщенных ковбоев все выхватили свои телефоны. Победил англичанин, Тим. В беседе походя мелькали солидные суммы и имена типа Харви Кейтля и Джессики Ланг. Нам оставалось обмениваться улыбками и тянуть выпивку. Я сумел подняться на ноги и вышел в туалет. Выпил джин, уперся лбом в стену и попытался собраться с мыслями. Этим ребятам я, Барнум Нильсен, голоштанный сценарист, которого они терпеливо ждали целых три часа, не продам и самой вшивенькой своей идейки. Перед глазами вдруг возникло отражение в зеркале лифта. Безотрадное зрелище. Увечное веко тяжело набрякло и повисло. Я рылся в памяти в поисках воспоминания, на котором мог бы минуту отдохнуть, но не находил ничего. Вернувшись к столу переговоров и обнаружив, что Педер заменил мой стакан на кофе, я заказал себе двойную водку. Тим держал на изготовку ежедневник толще, чем Библия в отеле «Кемпински». «Как ты понял, Барнум, в нашем списке авторов, с которыми мы хотели бы сотрудничать, ты занимаешь одно из первых мест». Педер улыбнулся до ушей. «У вас есть конкретные предложения?» – спросил я. «Сначала мы хотели бы услышать твои предложения». – «Вы первые. Чтоб я, так сказать, лучше ориентировался на местности». Тим медленно перевел взгляд с меня на датчан. Педер снова покрылся испариной. «Барнум любит перекидывать мячик», – сказал он. Это звучало так нелепо, что невозможно было удержаться от смеха. Я гоготнул. Барнум любит перекидывать мяч. Педер снова двинул меня под столом ногой. Мы с ним прямо как супружеская чета с большим стажем. Передо мной поставили водку. Турбен перехватил инициативу. «Ладно, Барнум. Мяч наш. Мы хотим сделать „Дикую утку“. Экшен, как было сказано, не тянет. Публику волнуют простые и понятные вещи. Типа семейной жизни. Поэтому „Дикая утка“». Педер неотрывно ел меня глазами. Это здорово нервировало. «Барнум, это твое, – вымолвил он наконец. – За пару месяцев ты сварганишь из этого классное кино, скажи?» Но Педера уже никто не слушал. «Это будет норвежский фильм, – спросил я, – или скандинавский?» – «Бери выше, – сказал Турбен и ухмыльнулся. – Американский. Кейтль. Ланг. Роббинс. Можно подключить Макса и Гитту. Но на английском. Иначе не заработать». – «Плюс надо будет немного все осовременить, – быстро вставил Пребен. – Действие перенесем в наши дни. „Дикая утка“ девяностых». – «А зачем?» – спросил я. «Понятно, что действие надо перенести. Зачем нам костюмированный фильм, да?» – пропел Педер. Стало тихо. Я отыскал еще одну водку. Тим шепнул что-то Пребену, который повернулся в мою сторону и сказал: «Мы думали о чем-то среднем между „Человеком дождя“ и „Осенней сонатой“». Мне пришлось податься вперед, поближе. «Простите, я не понял. Нечто какое?» – «Коротко говоря, мы хотим показать, что гениальность Ибсена неподвластна времени». – «Неподвластна времени? Как и гибрид „Шофера мисс Дейзи“ и „Смерти коммивояжера“?» Глаз Турбена дернулся. Остальные хихикнули. Педер был на последнем издыхании. И все никак не мог попасть в тональность. «Может, кто-нибудь хочет поесть?» – спросил он. Никто не ответил. Педер закурил. Он бросил восемь лет назад. Турбен вытянул сцепленные пальцы и посмотрел на меня поверх костяшек. «А у тебя какие мысли, Барнум?» – «Порнофильм», – ответил я. «Порно?» – «Я все утро смотрел платный канал. Просто поразительно, до чего эти порнофильмы убоги и бесталанны. Ни намека на драматургию. Ходульные характеры. Чудовищный монтаж. Поразительно примитивные диалоги. Омерзительная сценография». Пребен начал терять терпение. «Ты имеешь в виду эротический фильм?» – «Нет, нет. Порно. Настоящее жесткое порно. С занимательным сюжетом, интересно выписанными характерами и непревзойденной драматургией. Все, как учил Аристотель, и оргазм в апофеозе. Порно современного человека. Для женщин, мужчин, ну и нас всех прочих. Нечто среднее между „Кукольным домом“ и „Глубокой глоткой“. Вещь абсолютно на все времена».

Первым поднялся англичанин. Следом встали датчане. Они пожали руку Педеру. Обменялись визитками. «Будем держать связь, – сказал Педер. – Через пару месяцев у Барнума будет готов первый вариант». – «Напоминай ему, что это Ибсен, а не платный канал», – сказал Турбен. Педер захохотал. «Не бойтесь, я за Барнумом слежу!»

Крутые парни ушли. Мы остались сидеть. Педер безмолвствовал. Этим словом я пользуюсь единственно для него. Когда Педер не желает говорить, он именно безмолвствует. Но сегодня он был безмолвен, как никогда прежде. Я давно научился с этим жить. Если я что и умею в жизни, так это общаться с хранящими молчание. Нужно просто играть в молчанку и самому тоже и ждать, кто не выдержит первым. Педер сдался. «Ну вот и славненько, – сказал он и взглянул на меня. – Ты опоздал на три часа, потом явился похмельный, нахамил, но ничего не смог предложить. Ничего вообще. Вот что поразительно. За тебя, Барнум». Мы выпили, и я заговорил: «Ты видишь Мерил Стрип в роли утки?» Педер отвел глаза. «Барнум, ты ходишь по краю. Порно по Аристотелю!» – «Что значит „по краю“?» – «Ты прекрасно знаешь». – «Нет, не знаю». Педер резко обернулся ко мне: «Я вижу это не первый раз, Барнум. Сейчас ты летишь в пропасть. И я не собираюсь падать с тобой заодно». Меня вдруг охватила тревога. Я встал. Это вернулось то лицо из зеркала, только теперь их был миллион, они выплывали одно за другим и таращились на меня. «Черт побери, Педер, я ненавижу их манеру разговаривать. Нечто среднее между „Человеком дождя“ и „Осенней сонатой“… Весь этот дерьмовый сленг, на котором они щебечут. Ненавижу!» – «Брось. Я его тоже ненавижу. Но я же не теряю от этого голову. Все так говорят. Так принято. Среднее между „Один дома“ и „Выпускниками“ или между „В порту“ и „Красоткой“. Придет день, мы еще сами так заговорим». Он отодвинул водку, подпер голову руками и снова впал в безмолвие. «Я встретил Лорен Бэколл», – сказал я. Педер поднял на меня глаза. «Что ты сказал?» Я сел. Для такого рассказа мне нужно было сесть. «Я встретил Лорен Бэколл. Я едва не столкнулся с ней». Педер придвинул стул поближе ко мне и чуть разинул рот. «Ту нашу Лорен Бэколл?» – «Да, Педер, ту. А разве есть другая?» – «Конечно нет. Прости. Я не совсем в себе. Все думаю об этих трех денежных мешках, которые только что от нас ушли». Я взял его за руку, она была мягкая и подрагивала. «Как она выглядела?» – прошептал он. Я выдержал паузу. «Как сфинкс, – сказал я. – Как голубой сфинкс, удравший с очерченного прожекторами постамента». – «Браво, Барнум». – «Педер, шел дождь, а она ни капли не промокла». – «Я так и вижу это, Барнум». Думаю, на несколько секунд Педер тоже унесся мыслями далеко. В его лице появилось что-то детское, и я отчетливо заметил мурашки на загривке между ухом и воротником, как будто они навсегда остались там от того вечера в четырнадцатом ряду кинотеатра «Розенборг», когда мы разом положили руку на плечо Вивиан под высокий пронзительный голос Лорен Бэколл, говорившей Nothing you can’t fix.

А потом Педер точно очнулся и сразу как-то постарел. Глубокая складка, которую я раньше не замечал, пролегла наискосок от левого глаза, рассекая прежние морщины, отчего в лице нарушилось равновесие и голова как-то скособочилась на сторону. Мы с Педером стали похожи. «Вивиан звонила, кстати, – сказал он. – Мне показалось, она тревожится из-за Томаса». – «Вивиан вечно тревожится». Педер покачал головой, печально. «Мне кажется, мы должны купить Томасу что-нибудь особенное», – сказал он. Я попробовал улыбнуться. Вышло криво. «Само собой, – хохотнул я. – Помнишь, что сказали крутые парни: сейчас бум семейных ценностей». Педер глядел в стакан и долго молчал. «Все считают тебя говном», – сообщил он наконец. «Все?» – спросил я. Педер смотрел прямо на меня. «Навскидку я не могу вспомнить никого, кто думал бы иначе», – произнес он. «И Томас?» Педер отвернулся. «Томас тихий мальчик, Барнум, – сказал он. – Я не знаю, что он понимает». Я закурил. Во рту саднило. Я накрыл руку Педера своей пятерней. «Слушай, может, купим для него что-нибудь эдакое. По-настоящему необыкновенное. А?» – «Заметано», – сказал Педер.

Потом мы переместились в фестивальный бар. Тут клубилось все кино. Педер считал, что нам настоятельно необходимо засветиться здесь. Как он выразился. Мы должны были быть в обойме, в нужное время в правильном месте со всей тусой. Для поддержания баланса мы сжевали несколько жирных колбасок. Мы пили зелье со льдом. Мы были на виду. Речь, конечно, опять зашла о Сигрид Унсет и о том, в какой мере мужчина в принципе в состоянии сделать кино из «Кристин, дочь Лавранса». Тревоги элиты, одно слово. Я не вмешивался в разговор. Только мешал напитки и думал о Томасе. Я говно. И должен купить ему огромаднейший подарок, Берлинскую стену, чтобы расписывать ее, или башенный кран. А что, привезу ему конструктор от Господа, пусть Томас, сын Вивиан, соберет из него Царство Небесное на свой вкус. Голоса окружали. Я допился до прострации. Стоило мне закрыть глаза, и все звуки пропадали, как если бы лабиринт внутреннего уха замыкался на глазной нерв, но я давно перестал думать, что окружающий мир легко и шутя исчезает, стоит получше закрыть глаза. Более всего мне хотелось, чтобы они пропали оба: и шум, и мир, который его порождал. Но жизнь устроена иначе, и, когда я открыл глаза, на меня надвигалась критикесса из сауны, моя зловещая и действенная плохая примета. У нее уже фестивально блестели глаза. Циклоп подшофе. Она погладила Педера по спине, куда без этого. «Ну, мальчики, какие новости телеграфируем домой? Помимо того, что Барнум в парилке угостил Клиффа колой?» Педер повернул голову, не поднимая ее, будто боясь стукнуться о низкую балку. «Пока не время говорить. Но дела делаются. Напиши, что Миил и Барнум в седле». Лосиха почти легла на Педера, окутав его своими одеждами. Впору вызывать спасателей, пока он не задохнулся, подумал я. «Вы тоже решили прицепиться к унсетовскому экспрессу? Может, Барнум переведет сценарий со шведского?» Педер отвел ее руку. «Если „Кристин, дочь Лавранса“ переделают в шампанское, мы начнем производство тяжелой воды». Лосиха издала короткий смешок и запрокинула голову, чтобы выцедить последние остатки с широкого дна коньячного фужера. «Ну, ребятки, скажите еще что-нибудь. Старых метафор пока довольно». – «Представь себе нечто среднее между лосихой и закатом», – сказал я. Она обернулась и сделала вид, будто только что заметила меня. Это не было, конечно, правдой. Она видела меня все время. Лосиха обстоятельно состроила гримаску. «Когда будет можно, мы тебе первой шепнем, – быстро нашелся Педер. – Тебе одной. Эксклюзив». Она по-прежнему не отрывала от меня глаз. «Договорились. Передавай привет Клиффу, Барнум». Она неожиданно качнулась к самому моему уху и прошептала: «Забодай вас всех лягушка!»

И скрылась в табачном дыму в направлении туалета. Педер подергал меня за пиджак. «Она сказала „угостил Клиффа в парилке“? Клифф и Барнум – в парилке?» – «В Германии, Педер, общие сауны. Как ты считаешь, это наследие войны?» – «Что ты говоришь? Ты парился в сауне вместе с Клиффом?» – «И с Лосихой, она нас опередила. Я впервые видел ее голой». – «Эту часть можешь пропустить, Барнум». – «Она похожа на перезревшую грушу». – «А что она тебе шепнула?» – «Мой старый девиз. Забодай вас всех лягушка». Педер возвел очи горе, потом опустил их. «Слушай, не заставляй ее писать о тебе новые глупости. Только этого тебе сейчас и не хватало».

Когда Педер изредка напивается, у него повисает все: плечи, волосы, морщины, рот, руки. Алкоголь тянет его вниз, как якорь. Я мог бы сказать ему, что мы уже, считай, старики, и раз уж мы такие не-разлей-вода и все почти делили в жизни на двоих, то и сидим теперь лишь с половиной всего на свете. И я мог бы улыбнуться и нежно провести пальцем по самой глубокой его морщинке. «Вот только не надо мне говорить, чего мне сейчас не надо». – «Не надо так не надо. По последней, короче».

Он поднял руку, но она повисла и шмякнулась на стол между пепельницей, бутылками и намокшими салфетками. Кто-то запел по-норвежски за столом, где, по счастью, не было свободных мест. Дело шло к караоке. Принесли по последней. Педер поднял стакан обеими руками. «Твое здоровье, Барнум. Делать нам в Берлине уже как бы нечего. Только осталось купить подарок Томасу. Или ты уже успел забыть и это тоже?» Я опустил глаза и вдруг вспомнил, что лежит в чемодане в моем гостиничном номере. «Я привез сценарий», – сказал я. Педер беззвучно отодвинул от себя стакан. «И ты только сейчас говоришь это? Что у тебя, забодай меня лягушка, готовый сценарий?» – «Ты, что ли, не рад, Педер?» – «Рад? Барнум, ну давай, рассказывай! Хоть что-нибудь. Какое название?» – «„Ночной палач“», – сказал я. «Ночной палач», – протянул Педер и улыбнулся. «Ты теперь все повторяешь по два раза?» – спросил я. «А о чем? Барнум, колись!» Я улыбнулся. Вот как мы зачирикали. Колись. Делись. «О семье. О чем же еще?» Педер сжал голову руками и потряс ее. «Но почему ты и словом не обмолвился об этом на переговорах? Почему ты не принес сценарий с собой?» – «Из-за того, что ты меня разбудил». Он разжал руки, и голова брякнулась на плечо. «Я тебя разбудил?» – «Да, представь себе, разбудил. Ты названиваешь, будишь меня, оставляешь сообщения во всех немыслимых местах. Педер, я насилу могу урвать толику покоя в сауне. Меня это бесит. Как тебе прекрасно известно». – «Да, Барнум, известно». – «Я ненавижу, когда мною командуют. Чуть не всю жизнь мною помыкают и командуют. Все кому не лень. Педер, у меня лопнуло терпение, понимаешь? Лопнуло!» Из его глаз стерлось всякое выражение. «Барнум, ты все сказал?» – «Не подгоняй», – огрызнулся я. Педер придвинулся и постарался сесть прямо. Взял было меня за руку, да промахнулся. «Барнум, – прошептал он. – Это не я тебе звонил. И не я оставлял сообщения».

И едва он выговорил это, как я покрылся потом и протрезвел, а все вокруг меня заплясало, оно было мерзким и сжимало круг. Я знал. Оттягивал миг узнавания, но вот он пробил. Я побрел к выходу. Педер пытался удержать меня. Да где там. Я вышел в берлинскую ночь. Падал снег, роился мошкой между фонарями и тьмой. Слышно было, как кричат в зоопарке звери. Мимо руин и никогда не закрывающихся ресторанов я доплелся до отеля «Кемпински», перед которым так же чинно и церемонно маялись давешние лимузины, точно обреченная артель перелицованных катафалков, и тот же пожилой седовласый портье распахнул передо мной дверь, приветственно приложил пальцы к козырьку и высокомерно улыбнулся, я поднялся на лифте к себе, зашел в комнату и увидел, что горничная убралась и поменяла полотенца, тапки и халат, но телефон продолжает мигать красным, и я схватил трубку, но услышал лишь непонятные гудки и тут увидел конверт, тот, что я согнул и сунул в карман предыдущего халата, на письменном столе рядом с вазой с фруктами и бутылкой фестивального вина. Я уронил трубку и пошел к столу. Открыл конверт и вытянул листок бумаги. Сел на кровать. Это был факс, и сверху читался адрес отправителя: Больница «Гаустад», отделение психиатрии, сегодняшнее число, 7:44 утра. Мамин почерк, всего две пляшущих строки: Дорогой Барнум. Ты не поверишь. Фред вернулся. Приезжай немедленно. Мама.

Я еще раз перечитал две строчки, потом встал медленно, почти спокойно, руки, держащие листок, не дрожали, руки были спокойны, и я кинул быстрый взгляд через плечо, как я делаю всегда, когда мне кажется, что кто-то стоит в тени у двери и следит за мной.

Женщины

(чердак)

Вторник, 8 мая 1945 года, Вера, наша мать, на чердаке доходного дома на Киркевейен снимает с веревок белье, за ночь оно высохло и стало мягким на ощупь. Три пары шерстяных носков (их пора убрать), два зеленых ненадеванных купальника на пуговках и с завязками на шее, три бюстгальтера, белый носовой платочек, наконец, три летних платья и светлые кофточки из вискозы, они так долго не вынимались из шкафа в спальне, что уже начали желтеть в темноте. Развесить стирку во дворе Вера не решилась, больно много всего произошло в последние дни и годы, не хватало только, чтоб напоследок у них еще и одежду украли. Она торопится, от нетерпения суетится, она спешит праздновать мир, победу, весну, одним словом – жизнь, они идут гулять с Болеттой и Пра, втроем, если только не вернулась Рахиль, а вдруг и она вернулась, ведь снова мир, все позади. И она смеется про себя, поднимая руки к провисшим веревкам, грубым, с размахрившейся пенькой, о них легко уколоться, если не быть осторожной. Вера, наша мама, одна на чердаке, она смеется, кидает деревянные прищепки в большущий карман передника и аккуратно складывает вещь за вещью в плетеную корзину у ног. Она разгорячена, в голове пусто, и ее до краев переполняет острая неописуемая радость, которой она прежде не знала. Все с чистого листа. Пять лет тянулась война, через пару месяцев Вере исполнится двадцать, и вот сейчас, сегодня, начнется наконец жизнь, надо только покончить с этим бельем, она сперва думает оставить носки досыхать, но тут же отвергает предательскую мысль – негоже, чтоб в такой день на сушилке болталось белье, пусть даже на чердаке. Вера останавливается передохнуть, она прогибает спину, откидывает голову назад и с удовольствием втягивает запах постиранного белья, чистых платьев. Она снова хохочет. Сдувает волосы со лба. В углу под угольной шахтой сидит и курлычет сизарь. Крики, песни и музыка с улицы различимы здесь едва-едва. Вера тянется взять последнее платье, свое собственное, голубое, тоже ни разу не надетое, и в ту секунду, когда она уже сняла одну прищепку и держит платье рукой, чтобы оно не соскользнуло на пыльный пол, она слышит за спиной шаги, они медленно приближаются, и первая мысль Веры – Рахиль, это она вернулась и уже успела промчаться сквозь все подъезды в поисках подружки, но это, конечно, Болетта, у нее лопнуло терпение, и она пришла помочь, потому что у них нет времени волыниться, война кончилась, мир, и Вера уже собирается крикнуть матери «все, иду-иду, последнее платье осталось, мое, самое красивое!» или просто засмеяться, засмеяться от радости, прежде чем они, взявшись за ручки, потащат корзину вниз по долгим лестницам, но тут она понимает, что это не мать и не Рахиль, у шагов другой ритм и вес, доски скрипят, а голубь в углу вдруг перестал курлыкать. Это несмолкшие шаги войны, и не успевает Вера обернуться, как кто-то хватает ее сзади, стискивает, сухая рука зажимает ей лицо, не крикнешь. Она чувствует резкий запах немытого тела, вонь изо рта чужого мужика, язык, корябающий шею. Она догадывается укусить его за руку, зубы впиваются в серую кожу, но он не ослабляет хватки. Ей нечем дышать. Он поднимает ее, она отчаянно брыкается, слетает одна туфля, он заставляет ее опуститься на колени и нагибает вперед. Она замечает, что платье болтается криво на одной прищепке, и хватается за него, увлекая с собой в падение. Он отнимает руку от ее рта, она дышит, сейчас она может крикнуть, но все равно не кричит. Она видит его руку, задирающую юбку, только это она и видит: руки, на одной недостает пальца, она рвет ее ногтями, но он не издает ни звука. Рука без пальца – вот и весь он. Девятипалый прижимает ее лицом к полу, грубые доски дерут щеку, свет падает косо, корзина опрокинулась, голубь распушил перья. Девять пальцев обжимают ее бедра, пропахивают по коже, и он распарывает ее, расчленяет, она замкнула слух, запихнула в рот платье и жует, жует не переставая тонкую материю, солнце в окне крыши толчком откатывается в сторону, он вдавливается в нее – и грохает колокольный звон, хором бьют во все колокола города, голубь шарахается из своего угла под угольной шахтой и пишет над ними бешеные крути, крылья хлопают прямо над ней, но непоправимо поздно, ей нет еще и двадцати, и это у беспалого вырывается в конце крик.
1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
1 из 6