Сюзи жила со своим мужем Уинфилдом Скоттом Лавкрафтом в пригороде Бостона, но у него началась тяжелая душевная болезнь, и он был помещен в психиатрическую больницу. Очевидно, потрясение от нервного расстройства мужа послужило для Сюзи началом психического заболевания, которое усугублялось вплоть до ее смерти, наступившей через двадцать восемь лет. Среди потакавших во всем деда, бабушки, тетушек и невротичной матери юный Говард Лавкрафт, несомненно, получил весьма необычное воспитание.
Много позже Г. Ф. Лавкрафт любил говорить о достоинствах своей матери: ее пении и игре на фортепиано, занятии живописью и знании французского языка. Однако люди, знавшие ее после смерти мужа, говорили иначе. Альберт А. Бейкер, семейный адвокат, называл ее «немощной сестрой». Психиатр Больницы Батлера, куда она попала в 1919 году на заключительной стадии болезни, характеризовал ее как «женщину с ограниченными интересами, которая, будучи травмирована психозом, узнала о надвигающемся банкротстве»[7 - Winfield Townley Scott «Exiles and Fabrications», Garden City: Doubleday & Co., Inc., 1961, pp. 59, 68; «His Own Most Fantastic Creation» в Howard Phillips Lovecraft «Marginalia», Sauk City: Arkham House, 1944, p. 319. Записи психиатра Больницы Батлера погибли во время пожара в 1955 году.].
Лишившись мужа, Сюзи стала одержима идеей, что маленький Говард – это все, что у нее есть. И теперь ее ограниченные интересы сосредоточились на сыне. Она оберегала, нежила, баловала и потакала мальчику до такой степени, что даже самому непоколебимому стороннику потворствующего воспитания показалось бы чрезмерным. На викторианском кресле-качалке, в котором Сюзи убаюкивала Говарда под пение арий из «Крейсера Пинафор» и «Микадо», по ее настоянию состругали весь выступающий декор, дабы он не поранился о него. Более того: «На летнем отдыхе в Дадли, штат Массачусетс… миссис Лавкрафт отказалась обедать в столовой, не пожелав оставить на час своего спящего сына одного этажом выше. Когда миниатюрная учительница мисс Свини отправилась на прогулку с мальчиком, любившим подобные выходы из дома, и взяла его за руку, мать Говарда велела ей немного наклониться, дабы не вырвать ему руку из плеча. Когда Говард катался на своем трехколесном велосипеде по Энджелл-стрит, она шла рядом, придерживая его за плечо. И, по мере того как мальчик рос, подобная опека только возрастала, а не уменьшалась…»[8 - Письмо Г. Ф. Лавкрафта Л. Ф. Кларк, 14 февраля 1925 г.; Winfield Townley Scott «His Own Most Fantastic Creation» в Howard Phillips Lovecraft «Marginalia», Sauk City: Arkham House, 1944, pp. 313f; «Exiles and Fabrications», Garden City: Doubleday & Co., Inc., 1961, p. 55.]
Сюзи позволяла сыну есть все, что ему нравится. В результате он только и ел что сладости да мороженое, пренебрегая здоровой пищей, и так и не преодолел детского отвращения к морепродуктам и некоторым овощам. Она позволяла ему вставать и ложиться, когда он пожелает, так что он перешел на ночной образ жизни и редко показывался днем. Когда ему было семь, она отняла у него роман Герберта Уэллса «Остров доктора Моро» из опасения, что подобные ужасы повредят его чувствительным нервам.
Вредным для развития мальчика было и то, что Сюзи Лавкрафт страстно желала родить девочку и даже начала собирать для нее приданное. Из-за этого она настойчиво холила те черты сына, которые считала женскими. Она одевала его в костюм лорда Фаунтлероя и сознательно пыталась сделать его женственным. Благодаря ее внушениям маленький Лавкрафт какое-то время настаивал: «Я маленькая девочка»[9 - August W. Derleth «Final notes» в H. P. Lovecraft «The Dark Brotherhood and Other Pieces», Sauk City: Arkham House, 1966, p. 320; Sonia H. Davis «The Private Life of Howard Phillips Lovecraft», неопубликованная рукопись из Библиотеки Джона Хэя, р. 3.].
Говард был кареглазым малышом с длинными золотистыми кудрями. Когда Лавкрафты проживали в Массачусетсе у семьи Гуини, миссис Гуини прозвала его за них Солнышком. Сюзи заставляла сына носить эти кудри до шести лет, хотя он начал жаловаться на них еще в трехлетнем возрасте. На какое-то время она успокаивала его, показывая картинки из «Спектатора» восемнадцатого века, изображавшие взрослых мужчин с длинными волосами и в коротких, как у него, штанах. С этого и началось его пожизненное увлечение эпохой барокко, но с кудрями он так и не примирился. Наконец, когда мальчику исполнилось шесть лет, она вняла его жалобам: под горький плач Сюзи его подстригли[10 - Письмо Г. Ф. Лавкрафта Гарри О. Фишеру, конец января 1937 г.].
Вместе с тем, и это весьма странно, она избегала любых физических контактов с мальчиком и говорила людям, что он мерзок. Впоследствии Лавкрафт признался своей жене, что отношение матери к нему было «разрушительным». Его тетя Лилиан как-то сказала одному из его друзей, что «с их стороны было очень глупо столь чрезмерно опекать мальчика, вплоть до тридцати лет»[11 - Sonia Н. Davis «Memories of Lovecraft» в «The Arkham Collector», I, 4 (Winter, 1969), p. 117; W. Paul Cook «In Memoriam: Howard Phillips Lovecraft (Recollections, Appreciations, Estimates)», самиздат, 1941, p. 10.]. К тому времени, однако, было уже слишком поздно что-либо менять.
Кроме того, Говард Лавкрафт был не по годам развитым ребенком и обладал поразительной памятью. Буквы он выучил в два года, в три научился читать, а в четыре уже писал.
Вскоре он обратился к библиотеке Филлипсов. Такое сочетание специфической наследственности, ненормального воспитания и раннего знакомства с книгами породило массу противоречий – коими Лавкрафт и был.
Говард Филлипс Лавкрафт (1890–1937) завладевает вниманием любого поклонника литературы воображения не только благодаря своим весьма оригинальным рассказам, широкому воздействию и ведущему положению в жанре, но также и благодаря своей странной личности, обязанной необычному воспитанию. Он заключал в себе гораздо больше противоречий, нежели можно было бы представить в одном человеке.
Когда Лавкрафт умер, он был практически неизвестен, за исключением небольшого круга друзей, корреспондентов и экспертов по фантастике. Не было издано ни одной его книги, хотя друзья и предпринимали безуспешные попытки напечатать их самиздатом. Книга «Род-Айленд, путеводитель по самому маленькому штату», изданная в рамках Федеральной программы помощи писателям в год смерти Лавкрафта, не упоминает о нем в главе о писателях ни единым словом. Также как и туристический буклет «Достопримечательности Провиденса», изданный «Провиденс Джорнал». Лавкрафт считал себя полным неудачником, «абсолютным убытком».
Однако через тридцать с лишним лет его произведения продаются сотнями тысяч. Коллекционеры платят от тридцати до ста долларов за любое его письмо. О нем поставлена пьеса и написано по крайней мере пять магистерских диссертаций.
Лавкрафт переведен на десять или даже более иностранных языков и провозглашен, особенно в романоязычных странах, равным Эдгару Аллану По. Испанский писатель Хосе Луис Гарсиа объявил его одним из десяти величайших писателей всех времен. Мишель де Гельдерод из Бельгии причислил его наряду с Эдгаром По, Амброзом Бирсом и Уолтом Уитменом к четырем величайшим писателям Америки. Стефан Винсент Бене присоединился в восхвалении творчества Лавкрафта к французам Жану Кокто и Андре Биллай[12 - Письмо Г. Ф. Лавкрафта X. В. Салли, 15 августа 1935 г.; Marc Slonim «European Notebook» в «New York Times Book Review», 17 May 1970; Arthur S. Koki «Н. P. Lovecraft: An Introduction to his Life and Writings», магистерская диссертация, Columbia University, 1962, pp. If; Dorothy C. Walter «Three Hours with H. P. Lovecraft» в H. P. Lovecraft and Divers Hands «The Shuttered Room and Other Pieces», Sauk City: Arkham House, 1959, p. 179.]. 5 августа 1973 года буэнос-айресская газета «Ля Опиньон» целиком посвятила Лавкрафту свое воскресное культурное приложение.
Лавкрафт сетовал на отсутствие признания, однако всю свою жизнь он сам же и выставлял препоны на пути к своим целям. Осуждая жеманство и позы, он сам был настоящим королем позеров. Ему нравилось представлять себя престарелым отшельником, называя в письмах своих тетушек «моя любимая дочь» и «моя дорогая внучка» и подписываясь «Дедуля».
Лавкрафт питал слабость к языку, взглядам и даже произношению («antient», «publick», «ask’d») английских консерваторов восемнадцатого века или, по крайней мере, колониальных лоялистов. Он сдабривал письма восклицаниями вроде «Боже, храни Короля!». Когда его друг Мортон обвинил его в позерстве, Лавкрафт вежливо ответил: «Но разве это не артистическая поза?»[13 - James F. Morton «А Few Memories» в «The Olympian», No. 35 (Fall, 1940), p. 26.]
Как-то в Лексингтоне, штат Массачусетс, он посетил памятник первым колонистам, павшим в Войне за независимость. На вопрос, испытывал ли он при этом какие-нибудь чувства, Лавкрафт ответил:
– Конечно же! Я выпрямился и громко крикнул: «Так умрите же все враги и предатели его законного величества короля Георга Третьего!»[14 - Steve Eisner (ed.) «Howard Phillips Lovecraft Memorial Symposium», University of Detroit Quarterly, VIII, 3,1958, p. 3; речь Сэмюэля Лавмэна на встрече Восточного общества научной фантастики, Ньюарк, штат Нью-Джерси, 2 марта 1952 г.]
Будучи приверженцем философского материализма, Лавкрафт обладал твердыми познаниями в естественных науках и испытывал глубокое уважение к научному методу, но в то же время исповедовал псевдонаучные расовые теории. Он восхищался «безграничным превосходством германских арийцев» и «зычным боевым кличем голубоглазого светлобородого воина»[15 - Письмо Г. Ф. Лавкрафта Рейнхарту Кляйнеру, 25 ноября 1915 г.; Дж. Ф. Мортону, 10 февраля 1923 г. В изданных томах Н. P. Lovecraft «Selected Letters», I, II, III, Sauk City: Arkham House, 1965,68,71 в имени Кляйнера допущена ошибка – «Reinhardt» вместо «Rheinhart».], хотя сам при этом был весьма далек от образа могучего викинга-грабителя.
Вопреки болтовне о кровожадных берсерках и произведениях об упырях, каннибалах и гниющих трупах, Лавкрафт был таким брезгливым, что, поймав мышь, предпочитал выбрасывать ее вместе с мышеловкой, нежели касаться крошечного трупика. Воинствующий националист и милитарист в течение долгого времени, он так извелся угрызениями совести, когда в молодости застрелил белку, что никогда больше не охотился.
Большинство людей, чьи политические взгляды меняются с течением времени, начинают как либералы или радикалы, а с возрастом становятся консерваторами. Лавкрафт же начал ультраконсерватором, а стал социал-либералом и пылким поклонником Франклина Делано Рузвельта.
Лавкрафт писал: «…Моя ненависть к человеческой скотине растет тем стремительнее, чем больше я наблюдаю за этим проклятым сбродом», а его жена сказала: «Думаю, что теоретически он ненавидел все человечество»[16 - Письмо Г. Ф. Лавкрафта Дж. Ф. Мортону, 1 марта 1923 г.; Sonia Н. Davis «Н. P. Lovecraft as his Wife Remembers Him» в «Books at Brown», XI, 1 & 2 (Feb. 1949), p. 10.]. Однако для самопровозглашенного мизантропа он приобрел удивительно много верных друзей. И все они отзывались о нем как об одном из самых добрых, великодушных и бескорыстных людей, которых они когда-либо знали.
Вплоть до последних нескольких лет своей жизни Лавкрафт был маниакальным националистом. Он ненавидел всех иностранцев, иммигрантов и представителей национальных меньшинств, называя их «гнусным крысиным сбродом из гетто» и «крысомордыми азиатскими полукровками»[17 - Письмо Г. Ф. Лавкрафта Д. Уондри, 10 февраля 1927 г.; Sonia Н. Davis, там же.]. Когда он снимал комнату в Бруклине и узнал, что его сосед-сириец, он отреагировал так, как если бы обнаружил в ванне гремучую змею.
Однако же, когда Лавкрафту случалось знакомиться с представителями этих ненавистных национальностей, он всегда оказывался по отношению к ним таким же добрым, учтивым, дружелюбным, великодушным и мягким, как и к англосаксам. При всем своем часто выказываемом отвращении к евреям он женился на еврейке, а также считал одного еврея своим ближайшим другом. В последние годы жизни Лавкрафт избавился практически от всех своих национальных фобий и отказался от тех взглядов, которыми ранее бравировал.
Лавкрафт всегда давал хорошие советы по вопросам литературы, вот только самому следовать им у него не получалось. Он рекомендовал начинающим поэтам избегать претенциозности, вроде использования устаревших слов и написаний, в то время как сам сочинял в стиле времен славной королевы Анны Стюарт. Он советовал сторониться «неумеренности в барокко», критики же считали его произведения переполненными подобными излишествами.
Он предостерегал одного своего юного друга от заблуждения, что за его литературный талант и художественный вкус общество обязано обеспечивать его средствами к существованию[18 - Письмо Г. Ф. Лавкрафта Э. X. Прайсу, 13 октября 1935 г.; Ф. Б. Лонгу, 17 октября 1930 г.]. Но всю свою жизнь Лавкрафт вел себя так, словно его действительно должны были содержать. Он изображал из себя обедневшего аристократа, который никогда не поступится своими джентльменскими принципами ради вульгарных корыстных интересов.
Он яростно поносил «слащавую сентиментальность»[19 - Письмо Г. Ф. Лавкрафта К. Э. Смиту, 16 ноября 1926 г.; С. Куинну, 11 сентября 1931 г.; Г. О. Фишеру, конец января 1937 г.] в художественной литературе, но если кто и был слащаво сентиментален по отношению к своему детству и всему, что напоминало о нем, то это был сам Лавкрафт.
Лавкрафт испытывал отвращение к половым извращениям и отклонениям. Однако его собственный подход к сексуальным отношениям был таким ханжеским и сдержанным, что в сочетании с его высоким голосом и тем, что даже его близкий друг назвал «жеманным поведением»[20 - Альфред Галпин, в личном общении.], некоторые задавались вопросом о его сексуальной ориентации.
Хотя он, несомненно, и любил Соню, брак с которой был весьма недолговечным, его подлинной любовью был Провиденс. То есть именно материальный город – его дома и улицы, но никак не люди, которые его мало заботили и из которых мало кто даже подозревал о его существовании. Эта страсть удерживала его в Провиденсе почти всю его жизнь, хотя он и страдал от редкого заболевания, делавшего его чрезвычайно чувствительным к холодным зимам Новой Англии.
Один критик назвал Лавкрафта «сложной смесью инвалида-неврастеника и нордического сверхчеловека; надменного позера и одинокого неудачника; космического фантаста и непреклонного научного материалиста; ученого, насмешника и исследователя; ненавистника жизни и влюбленного, так и не нашедшего достойного объекта для своей любви – или же не нашедшего себя достойным предложить свою любовь кроме как под обманчивой личиной этих многословных, маниакальных писем, которые одновременно требовали и отталкивали ту любовь, которая была… просто его человеческим долгом»[21 - Jas. Wade в рецензии на Н. P. Lovecraft «Selected Letters», III, Sauk City: Arkham House, 1971 в Meade Frierson III (ed.) «Howard Phillips Lovecraft», Birmingham, Ala.: самиздат, 1972, p. 52.].
Эта картина не так уж и ошибочна, но она грешит в перечисленном, поскольку упускает множество положительных качеств Лавкрафта – таких как проницательный ум, широкие познания, художественная восприимчивость, строгая личная честность, обаяние, вежливость и доброта.
Странности Лавкрафта создают о нем впечатление как об отталкивающем уродце, однако люди, встречавшиеся с ним, будучи неприязненно настроенными, все равно пленялись им. Джордж Джулиан Хоутейн, издатель-любитель, посетил его в 1920 году и затем отозвался об этой встрече: «Я как-то не горел желанием встретиться с Лавкрафтом – у меня было впечатление, что он мрачен и скучен… Он, несомненно, воплощает все те черты, которые я не выношу, но тем не менее Говард Ф. Лавкрафт чрезвычайно понравился мне с первой же минуты нашей встречи»[22 - George Julian Houtain, редакторская статья в «The Zenith», Jan. 1921, p. 3.].
Вот таким он предстает перед нами: человек выдающихся достоинств и вопиющих недостатков; человек одновременно приятный и отвратительный – в зависимости от того, какая сторона его сложной натуры раскрывается постороннему; человек, родившийся не в свое время; автор рассказов, мнения о которых разнятся до фантастической степени; человек, чье мощное влияние на литературный жанр резко контрастирует с тем незначительным признанием, которое он получил при жизни.
Провиденс, к которому Лавкрафт испытывал такую странную платоническую страсть, – притягательное место, особенно для тех, кому нравится колониальная архитектура, старинная атмосфера Новой Англии и ранние часы. Местный говор типичен для востока новоанглийской Америки.
Род-Айленд – самый маленький по площади из пятидесяти штатов, всего лишь 1248 квадратных миль, 181 из которых находятся под водой. В нем находится довольно крупный залив Наррагансетт с сильно изрезанной береговой линией, из вод которого поднимаются несколько островов. Колония была названа по самому большому из них[23 - Согласно одной из теорий, этот остров (индейское название – Акуиднек, оно до сих пор иногда используется) напомнил старинному чиновнику остров Родос в Средиземном море; согласно другой, название произошло от «roddich Eylandken», «маленький красноватый остров», как некий голландский исследователь описал один из островов. (Де Ками имеет в виду Эдриана Блока (1567–1627) – голландского мореплавателя и торговца мехом. – Примеч. перев.)].
В 1636 году на месте будущего Провиденса вместе с четырьмя товарищами обосновался Роджер Уильяме, изгнанный за ересь из Массачусетса. Он одним из первых в христианском мире полностью принял принцип свободы вероисповедания. Уильяме приютил квакеров[24 - Роджер Уильяме (1603–1684) – англо-американский теолог, сторонник разделения церкви и государства, основатель города Провиденс; квакеры (самоназвание – Религиозное общество друзей) – направление в протестантской конфессии христианства, основанное в середине семнадцатого века в Англии ремесленником Джорджем Фоксом (1624–1691), отвергают институт священников и церковные таинства. (Примеч. перев.)], когда в Массачусетсе их вешали наравне с ведьмами и пиратами, и даже призвал без страха селиться в колонии «папистов, язычников, турок и евреев»[25 - Письмо Г. Ф. Лавкрафта У. Б. Талману, 24 марта 1931 г.].
Хотя жители Род-Айленда и поддерживали низкий накал религиозных страстей, они были верны пуританским добродетелям бережливости, коммерческой предприимчивости и тяжелого труда. Когда в 1762 году группа актеров основала в Провиденсе театр, городское собрание убедило Ассамблею заставить их покинуть город – не потому, что их пьесы были безнравственными, но потому, что «столь дорогостоящее увеселение и праздное времяпрепровождение ни в коей мере не может быть для нас добродетельной склонностью, особенно в это время, когда наша колония, равно как и другие, страдает от тяжкой напасти необычайной засухи и нехватки сена и провианта»[26 - Gertrude Selwyn Kimball «Providence in Colonial Times», Boston: Houghton Mifflin Co., 1912, pp. 307f.].
Залив Наррагансетт в северной части разветвляется. Восточный рукав – река Тонтон, западный, так называемая река Сиконк, – в действительности устье реки Блэкстон. Провиденс стоит на западном берегу Сиконка. Помимо того, что он является столицей штата, это также промышленный город и морской порт. В течение двадцатого столетия его население колебалось от двухсот до двухсот пятидесяти тысяч человек.
Речка Провиденс, повсюду перекрытая мостами, течет через весь город и впадает в Сиконк. Параллельно ей через низину посередине города идут ветка Пенсильванской Центральной железной дороги и шоссе № 95.
Железнодорожная станция обращена на большую центральную площадь, украшенную статуями и памятниками. На юг и запад от площади простирается главный деловой район, где высотные офисные здания начали вытеснять реликты восемнадцатого и девятнадцатого веков. Немногим более четверти мили к северу от станции располагается обрамленное колоннами и увенчанное куполом здание законодательного собрания штата Род-Айленд, построенное в 1895–1901 годах из мрамора и белого гранита.
Долина, через которую течет река и проходят железная дорога и шоссе, лежит между двумя холмами, не считая высот поменьше. На западе поднимается Федерал-Хилл, больший по площади и с пологими склонами. Долгое время его население составляли в основном итало-американцы. На востоке стоит меньший, но более крутой Колледж-Хилл, дома на котором образуют настоящий музей колониальной и федералистской архитектуры. Холм занимает тупоконечный полуостров около мили в ширину, образованный слиянием Провиденса и Сиконка. На его вершине, над крутым западным склоном, стоит Университет Брауна.
Бенефит-стрит, тянущаяся вдоль склона холма к западу от университета, примечательна колониальными домами из красного кирпича на деревянном каркасе. Дом под номером 88 – дом Сары Хелен Уитмен, построенный в восьмидесятых годах восемнадцатого века и названный так в честь неприступной вдовы, жившей здесь в тридцатых-сороковых годах девятнадцатого века. Именно сюда в 1848 году, в последний год своей жизни, приезжал Эдгар Аллан По, лихорадочно ухаживая за миссис Уитмен. Она согласилась выйти за него замуж при условии, что он бросит пить. Он обещал, но вскоре изменил своему слову и получил отставку.
Бенефит-стрит под прямым углом пересекается с Энджелл-стрит, на которой Лавкрафт прожил тридцать один год из сорока шести лет своей жизни. Энджелл-стрит поднимается по Колледж-Хилл, пересекает университетский городок и спускается по другой стороне холма. За исключением нескольких офисных зданий и автострады через центр города, Провиденс выглядит почти так же, как и при жизни Лавкрафта.
Во времена юности писателя (1890–1910) жители Провиденса были разделены на классы, примерно как и в близлежащем Бостоне. Верхушку этого общества составляли «старые американцы» – выходцы из северо-западной Европы, прожившие здесь не одно поколение, в основном это были англосаксонские протестанты. Среди них «больше значения придавалось долгу, честности, благовоспитанности и скромному поведению, нежели деньгам или внешнему лоску»[27 - Stephen Birmingham «The Late John Marquand», Phila.: J. B. Lippincott Co., 1972, p. 74.].
Бережливость занимала высокое место в их ранге ценностей. В состоятельных семьях умеренная поношенность одежды и имущества не только была допустимой, но даже являлась предметом восхищения как показатель экономности владельца. В романе Джона Маркуонда «Покойный Джордж Эпли» (1936) бостонец наставляет своего сына: «Дом твоего двоюродного деда Уильяма всегда мне казался частью его самого, и поэтому он не подлежит никаким изменениям. Простота обстановки, сквозняки в залах, истертые зубцы вилок на обеденном столе и заплатки на скатерти стали для меня его неотъемлемыми чертами и показателем прирожденного достоинства. Твой двоюродный дед Уильям, если б только пожелал, мог бы жить с показухой нувориша, но он этого не желает. Он не любит внешний лоск, которым козыряют те, кто привык к деньгам. Он до сих пор ездит в свою контору на трамвае. Он покупает, возможно, один костюм в год… Но при всем при этом ты не должен забывать о его щедрости по отношению к другим…»
В экономических вопросах этот правящий класс твердо держался крайнего капиталистического консерватизма, вроде того, что заставлял вымышленного Джорджа Эпли из романа Маркуонда яростно поносить «такой социалистический вздор, как подоходный налог и пенсии по старости»[28 - John P. Marquand «The Late George Apley (A Novel in the Form of a Memoir)», Boston: Little, Brown & Co., 1936, pp. 10, 15.]. Низами общества были многочисленные иммигранты и представители национальных меньшинств, в основном итальянцы, ирландцы, португальцы и евреи различного происхождения. Верхний и нижний классы враждовали между собой, в особенности когда национальные меньшинства начали прорываться наверх, к тому положению, которое «старые американцы» считали своим по праву происхождения. Один критик описал время смены девятнадцатого века двадцатым так: «По духу это был истинно английский колониальный период, в котором идея Общества – в английском смысле – не только принималась, но и всячески подчеркивалась. Всерьез говорили о том, что такое знать, кто был дворянином, а кто нет. Имели значение и происхождение, и образованность. Все английское принималось с восхищением… Но самое важное было то, что был высший класс и был низший класс, и каждый класс одевался, разговаривал и действовал согласно своей принадлежности».
Среди «старых американцев» наибольшим уважением пользовались имевшие унаследованное состояние. Хотя деньги всегда имели большое значение, унаследованные ценились больше заработанных. Это основывалось на том убеждении, что человек, взрослея уже с деньгами, не будет побираться ради них, но наверняка усвоит высший кодекс поведения, определяющий аристократию.
Под этим наивысшим классом располагались «старые американцы», которые сделали деньги, начиная с незначительной суммы или же с нуля, а также те, кто когда-то имел деньги, но лишился их. Предки Лавкрафта по материнской линии, семья Филлипсов, опустились на этот низший уровень высшего класса. Знакомые описывали их как «знать старой закваски, пользовавшуюся уважением среди старых аристократов восточного района Провиденса перед Первой мировой войной»[29 - Stephen Birmingham «The Late John Marquand», Phila.: J. B. Lippincott Co., 1972, pp. 19f; письмо Клары Л. Гесс А. У. Дерлету, 18 октября 1948 г.].
Как и вся нация, Новая Англия подверглась смешивающим, уравнивающим и усредняющим веяниям двадцатого столетия. Поэтому прежнее социальное расслоение в основном изгладилось и исчезло. Но старые отношения все еще живучи. До сих пор в Новой Англии встречается молчаливая гордость за класс, касту и «староамериканских» предков. Встречается обычай искусно прятать состояние за видимостью поношенности, а также высокое почитание бережливости, воздержанности, усердия, расчетливости и честности.
Как и большинство представителей высшего класса Новой Англии, Филлипсы гордились своими предками. Лавкрафт, который иногда исследовал кладбища на западе Род-Айленда в поисках их могил, любил повторять, что семья его матери происходит из более именитых Филлипсов Род-Айленда и, следовательно, от титулованных британских предков. Генеалоги, однако, говорят, что это сомнительно. Вот основные, точно установленные сведения о предках Лавкрафта.
К западу от Провиденса местность переходит в группы низких округлых холмов. Девственный лес в этих местах был когда-то вырублен под фермерские угодья, но в нашем веке большинство ферм уже заброшены, и все снова густо поросло кустарником и деревьями.