если бы вы заикались, говорит доктор дора, то знали бы первейшее средство от этого – не углубляться, не стараться, а скользить по поверхности, вне звука, вне движения воздуха
попробуйте вести себя как все, просто плывя по течению, не старраясь! говорит она, так раскатывая свое непостижимое р, что слово растягивается в долгий радостный крик кукабарры, это такая птичка, вроде зимородка, австралийские переселенцы называли ее хохочущий ганс
да у меня полвека ушло на то, чтобы научиться быть как все, говорю я, поднимаясь с кушетки, и где я теперь? и где эти все?
вы сопрротивляетесь! доктор дора теребит свою брошку с выпуклым агатом, похожим на глаз переcмешника, брошка водит диковатым птичьим зрачком, а я смотрю в потолок, где качаются ветви бутылочного дерева, и думаю о саванне, это слово происходит от французского как дела? а дела у нас так себе – с начала августа мы не продвинулись ни на шаг, хмуро говорит пересмешник, придется мне передать вас доктору лоренцо
стоит зазеваться, говорю я, и человеческая природа тебя одолеет, это даже септимус знал, на что был дурачок
без даты
о чем я вообще думаю? проторчал половину ночи в этом баре боадас, наслушался дэвида бисбала, надышался коноплей и сбежал через служебный вход (прошел через стену, как святой фома)
фелипе говорит, раз уж я влюбился в парня, то должен знать, как это делается, вот я и пошел в боадас, выкурив для храбрости две ракеты, оливковый дэниэл (на самом деле хосе) привел меня в комнату за баром: кушетка и два стула с венским изгибом
tranquilo, hombre, сказал он, медленно расстегивая рубашку, он расстегивался, как кормилица, я подумал, что сейчас он вытащит молочную грудь из корсажа и поднесет к моему рту, а потом примется присыпать мне между ног аптекарским тальком
видишь, сказал он, стягивая джинсы с голых бедер, какие они у меня круглые! как королевские буллы, не хватает только красных шнурков, ну давай, садись вот сюда и потрогай
ma non troppo! почему я заговорил с ним по-итальянски? почему засмеялся и ушел? иногда я вспоминаю все языки сразу, иногда говорю не своим голосом, трескучим, как запись довоенного тенора
ты милый, милый, muy simpаtico, твердил дэниэлилихосе, давай увидимся завтра на твоей квартире? знал бы он, что это за квартира, думает, что я переодетый англичанин с деньгами, сан-жозепский зевака в поисках гниющего дна барселонеты
это все мой русский акцент – никто не слышит в нем воспаленного нёба, онемелой увулы, припухших связок, с такими связками можно петь cante andaluz, говорит моя каталонская профессор джоан жорди
ваша мембррана звучит суххестивно, говорит доктор дора
ноябрь, 4
ПРОПИСНЫЕ!!!
Когда я лежал во второй больнице, там была девочка Пия. У нее был целый ворох жестких золотистых кудрей, они стояли вокруг стертого лица, будто оправа у старинной броши с выпавшим камушком.
Пия хотела умереть. Поэтому у нее в палате все было пластмассовое. Даже зеркальце. От Пии пахло ванилью, как от свежей плюшки, она ходила со мной по коридору в халате с вышитым на кармане кроликом. В первой больнице нам не разрешали носить свою одежду и ходить по коридору с девушками. Девушек там и не было, только стриженые тетки, совсем старые.
Доктор сказал мне, что Пия скоро поедет домой, и я решил подарить ей что-нибудь на память. Нарисовал ее портрет в профиль и приклеил прядь волос к рисунку. Своих, потому что до Пииных было никак не добраться. А на место глаза приклеил синий кусочек стекла от разбитого термометра, я его еще раньше нашел в процедурной комнате. А ртути там уже не было.
Рисунок я подложил Пие под дверь. Это было поздно вечером, уже разносили сонные таблетки. Наутро она не вышла к завтраку, и я понес ей поднос с какао и печеньем, это у нас разрешали. Я дошел до ее двери, не расплескав ни капли, хотя пол был скользкий. Дверь в палату не открылась. На ужин Пия не вышла, мы вообще ее больше не видели.
Потом я забыл про нее. Может, ее и не было совсем.
ноябрь, 5
в вонючий бар боадас я больше не пойду, придется лукасу смириться с моей необстрелянностью, желторотостью и никудышностью
стоит мне увидеть чужое тело, как мое собственное сворачивается в клубок, как будто ему показали трехглавого пса у ворот аида, доктор дора тут бесполезна, а вот фелипе сразу все понял: тебе просто всех жалко, сказал он, поэтому голое тело внушает тебе одно желание – укрыть его от холода
напейся уже вусмерть и убей свою жалость, сказал он потом
у валлийцев в мабиногионе было три воинственных персонажа божественного происхождения, их жен звали: och – увы, garim – плач и diaspad – крик, а слуг звали так: плохой, худший и самый худший
вот я и думаю: чтобы стать по-настоящему воинственным, достаточно окружить себя подобными людьми
и божественное происхождение тебе не поможет!
Записки Оскара Тео Форжа
Лондон, шестое ноября
Ночью читал у Бликсен о палачах-паломниках, которые бродили по средневековой Европе, а за собой таскали палаческий скарб: тиски, щипцы, колеса и дыбы. Эти люди могли заплакать, когда вздумается, такая у них была особенность, вернее, особое умение. Задумался о том, какое у меня умение.
Я тоже таскаю за собой карандаши и блокноты, даже в подземке иногда пишу, не говоря уже о пабах или кафе. А вот умения особого не нажил, даже с людьми разговаривать не научился. Не будь у меня на кафедре столько врагов, не сидел бы сейчас в этом подвале, заваленном коробками. Хотя, может, оно и к лучшему: такой случай не выпадет, если не забраться глубоко под землю. Вряд ли кто-то из моих коллег держал в руках такое сокровище, а если бы и подержали, то прочитали бы через пень-колоду.
Письмо Иоанна Мальтийского («Мальтийский» – это я хорошо придумал, ему бы и самому понравилось) производит довольно приятное впечатление. Совершенно очевидно, что автор знаком с трудами Филона.
Мир, жизнь, существование остаются – если верить Иоанну – лишенными смысла до тех пор, пока события не завершат свое Тransmutatio, результатом которого станет выплавленный из этой лишенной смысла действительности магистериум. Сознательное соприкосновение с бессознательным, говорится в письме, даст о себе знать вспышкой яркого белого света, но ты продолжай: прокаливай, сублимируй, дистиллируй, но делай это не в колбе, а на открытой поляне, окруженный людьми.
Поляна меня несколько удивила. Еще меня настораживает упоминание жертв, victimarum, но продолжение этого куска осталось на шестой странице, которая потеряна, впрочем, речь, скорее всего, идет о каком-нибудь символе наподобие Пеликана, кормящего птенцов собственной кровью.
Впрочем, как рассуждает автор, философский камень может появиться в мире и без помощи алхимиков. Чаще всего так и бывает, поскольку адепты своими намерениями и волей только нарушают естественный ход вещей.
Засылая троянского коня, набитого их условными знаниями, к стенам действительности, они забывают, что в брюхе у него сидит еще один – набитый другими возможностями. А в том – еще один. И так без конца.
Итак, смысл, согласно подозрительно хорошо образованному келарю Иоанну, появляется в мире вследствие случайного и непреднамеренного сочетания стихий, веществ и духов, такое может произойти раз в тысячу лет, а все остальное время весь этот никчемный балаганчик, massa confusa, заводит свою жестяную музыку безо всякого смысла. И безо всякой надежды.
Между прочим, очень похоже на правду, черт меня побери.
Морас
_moses
Я завел себе дневник в сети. Фелипе спрашивает, почему я взял такой ник. Я мог бы сказать ему, что мой старший брат вспыльчив и редко бывает доволен, точь-в-точь как старший брат библейского Мозеса, что в детстве я заикался и он один мог разобрать вибрирующие горошины, сыпавшиеся из моего рта; что до золотых телят, так они давно пасутся у него вокруг дома, расчесанные на пробор и смазанные благовониями, куда ни глянь, мой брат – вылитый Аарон Левитянин!
До сих пор помню тот день, когда он сказал, что мне пора за границу ехать – учиться, он другое хотел сказать, ерзая в отцовском кресле у камина, постукивая чайной ложкой по чашке, будто царевич по мосту тросточкой, только в той сказке кувшинчик выскочил и стал перед царевичем плясать, а я даже пошевелиться не мог – так и сидел, уставившись в огонь, не в силах выплеснуть кислое и холодное, стоявшее в горле, да чего там – и в лобных синусах, и во всех соустьях.
Я ведь для тебя стараюсь, сказал брат, оставив наконец ложку в покое, знаешь сколько это стоит в год? Это же Барселона, там теплое море, там Гауди. Да ты сам не захочешь возвращаться! И потом – как нам жить вместе после того, что случилось?
Ясное дело, думал я, разглядывая каминную полку, надо ехать, хоть на теплое море, хоть на море Лаптевых, я для него фигурка, полученная в наследство, как вот этот фарфоровый морж с подробно вылепленными складками и улыбкой в заиндевелых усах. Нет, я для него кусок бесплодной земли в лопухах и молочае, да еще с погорелым театром, который хорошо бы снести.
ноябрь, 7
безденежье воет в каминной трубе, будто красноглазая баньши, из-под двери дует, я не высыпаюсь и подурнел изрядно
взять бы да написать роман-свиток – папирус разворачивается медленно, постепенно обугливаясь, и наконец рассыпается совершенно, на глазах у читателя, или нет – медный свиток со списком сокровищ, со словами четыре и золото, нацарапанными кумранской иглой, читателю придется распиливать его на куски, проклиная тот день, когда он принес эту дрянь к себе домой
или вот, написать роман-зиппер, по ходу действия мягко расцепляющий крючочки смысла, оставляя читателя в недоумении, с расстегнутой парадигмой
или вообще не писать, а пойти и напиться с фелипе?