Эту Соню Матиссен мне приходилось встречать, она хозяйка галереи в Шиаде, однажды купила у меня бронзовую лампу с яшмой. Мой друг Лилиенталь говорил, что пытался продать ей пару картин, привел к себе домой и горько об этом пожалел.
Старость похожа на порванную велосипедную цепь, сказал он тогда, и дело не в том, что она наступает в самый неподходящий момент, а в том, что, выбросив сломанное звено, ты все еще рискуешь не доехать до дома.
– Пришлось заказать ей просекко! – Каталонка фыркнула, вынула шпильку из волос и воткнула ее в замок оружейного шкафа. У меня заныло под ложечкой, будто от голода.
– Какой, однако, странный выбор. – Она осторожно крутила шпилькой в замке. – Лезть в петлю, будто обманутая прачка, когда у тебя вся стена увешана пистолетами. Хочу открыть и потрогать вот этот двуствольный дерринджер. Кажется, из такого убили Авраама Линкольна.
– Оставь замок в покое!
– Подумаешь, я бы аккуратно открыла. Я, между прочим, умею обращаться с оружием. И оно меня возбуждает.
– А какое больше, старинное или новое?
– Наградное! – Она подошла к дивану, сбросила плед и взобралась на меня.
Если верить чаньским наставникам, жизненная сила находится в животе, и у Додо ее было предостаточно. В ней была та смугло-розовая телесная сытость, которую я видел только однажды: у девицы с иллюстрации к Апулею. В детстве я читал этот том, завернув его в обложку от бабкиного требника, чтобы мать не нашла.
– Допивай свой кофе. – Я похлопал ее по спине. – Пора собираться. У меня в одиннадцать встреча с покупателем.
Додо послушно сползла и зашлепала босыми ногами по лестнице. Я смотрел ей вслед: высоченная, однако, девка, настоящий Sant?sima Trinidad из крепкого красного дерева. Моя рубашка прикрывала ровно половину ее кормы, зато все сто тридцать пушек были на виду.
Выбираясь из диванной прогалины, я представил эту спину среди китайских подушек в студии Лилиенталя. Когда придет время избавиться от каталонки, отведу ее к нему и больше ее не увижу. Испытанный трюк, не хуже японского способа избавляться от стариков. Мой друг Ли в этом деле безупречен.
Женщины вечно хотят его совратить или усыновить, а он никогда не отказывается. Я думаю, ему за сорок и он мог бы выглядеть моложе, если бы не бычий, тяжелый взгляд: зрачки расширены, вокруг них коралловые веточки лопнувших сосудов, а дальше потрескавшаяся яичная скорлупа.
Ли вечно нужен предмет для страданий, как персонажу Уэллса нужен был чемодан, набитый камнями, – чтобы не взлететь, как воздушный шарик. Время от времени он нарочно влюбляется в малолеток. По мне, так они щиплют язык, как дешевое белое из пакета. Двадцатилетние еще хуже, в них полно мезги и плотоядного равнодушия. С тридцатилетними проще, зато они кисловаты и отдают пробкой.
Вот сорокалетние – это дело. Они напоминают тяжелое, смолистое вино в аркадском кожаном бурдюке: недаром его разбавляли горячей водой те, кто понимал в этом толк. Однажды у меня была женщина сорока с лишним лет, скрытная, как коростель, редкая, как белобрюхая цапля, но все, что я сумел с ней сделать, это поцеловать ее выпуклый, скрученный улиткой пупок.
Зое
Я люблю Лиссабон по воскресеньям. Люди спят до полудня, дома на набережной просвечивают зернышками на утреннем солнце, холмы засыпаны горячей золой, а река еще держит в себе темноту. Слышно, как звякают щеколды в Алфаме, хлопает на ветру балконное белье, стучат жестяные поддоны рыбного рынка.
Я была здесь несчастна, потом больна, закидывала таблетки горстями в сухое горло. Город был моим единственным другом, других друзей у меня не было. Вернее, сначала были: две дамы из пригорода, встреченные в литовском центре на руа Понти. Маленькие, крашеные, щуплые, с еще тлеющим азартом светской жизни. Здесь такие отношения называют amizade no fundo de um copo, дружба на дне стакана, мы встречались в кафе, я никогда не видела ни их домов, ни их мужей.
Кончилось все тем, что они пригласили меня на пикник в Эшториле и забыли за мной заехать. Мы условились, что они купят вино, а я позабочусь о закуске, но, когда я вышла в десять утра на перекресток, там никого не было. Я прождала около получаса, стоя там с корзиной orelhas de abade, еще теплых, завернутых в полотенце. Вот тебе и уши аббата! Когда мы встретились на очередном концерте, дамы удивленно на меня посмотрели: русская совсем зазналась и не здоровается!
Дружба, детка, похожа на владение пчелами. Ты обзавелся ульем, весело смотришь на него из окна, слышишь ровный гул пчелиного электричества и думаешь, что у вас отношения: ты считаешь их совершенными, дивными существами, покупаешь им вощину в деревне, в безмёдный год подкармливаешь по нужде сахарком, на зиму замазываешь щели глиной.
Ты знаешь, что их раздражают твоя борода, запах вина и недостаточная плавность движений, но они терпят, милые, милые. Однажды ты захочешь узнать их поближе, пососать пергу, потрогать мамку, увидеть медовое дно. С этого дня не надейся на прежние нежные правила. Заведи себе сетку из черного тюля, купи железный дымарь, употреби все свое хладнокровие и хорошенько закрывай лицо.
Со страстью все гораздо проще. Страсть так же легко отличить от мастерства, как медный кубок от золотого – надо попробовать на вкус и тот и другой. Про кубки это Аристотель сказал, а про страсть я знаю сама!
Всегда все пробуй на вкус, Косточка. Не забывай, что ты летнее дитя, кузнечик с ломкими ногами, родившийся на границе двух эпох, у тебя все карты на руках, и тебе повезло, ты успеешь умереть вовремя. Вы – последнее поколение, знающее, что такое табу, и верящее в амулеты.
Те, кто придут за вами, будут жить в обществе, где люди не учатся, потому что знание перестало быть частью ума, а дети выбирают между жизнью мальчика и жизнью девочки, а если не могут, то становятся и тем и другим. В каком-то смысле я рада, что не увижу этого дивного мира. Он будет забавным, наверное, но мне было бы скучно без кампусов и войны полов.
Если я выкручусь, бывают же чудеса, то продам последнюю шкатулку, ту, что играет вальсы, и поплыву на «Принцессе морей» в сторону перуанских берегов. Все утро я разглядывала карту, перебирая незнакомые названия, будто бусины: Vi?a del Mar, Villa Alemana, San Felipe, а потом пришла служанка, сделала укол и опустила шторы: после укола мне полагается спать.
* * *
Сегодня я смогла встать с кровати, обрадовалась и вышла на крышу, завернувшись в одеяло. В Лиссабоне настоящая зима, у меня даже щеки замерзли. Глядя вниз, в переулок, где под снегом поблекли все цвета, кроме цвета кирпичной пыли, я стала вспоминать сон, который увидела под утро.
В этом сне я была в заснеженном саду, давно заброшенном: старые яблони в лишайнике, смородина в ржавчине, крыжовник в мучнистой росе. Я сидела на скамейке, сделанной из оструганных досок, и смотрела телевизор, стоявший на пне. В телевизоре тоже шел снег, черно-белый, мерцающий, и я никак не могла оторваться от экрана. Полагаю, это был фильм про смерть.
Знаешь, я никогда не хотела звать тебя Костасом, а тем более – Константинасом, ну какой из тебя автор кантаты для хора или надменный улан, ты маленькая абрикосовая косточка, полная синильной кислоты. Но спорить с твоей матерью было бесполезно, она вообще говорила мало, была склонна к невразумительным восклицаниям и жестам, заменяющим слова.
Зато она неплохо стреляла, это я еще с детства помню.
Юдита заходила в тир по дороге в школу, покупала на рубль горстку пулек и всаживала их одну за одной в бегущие по нитке мишени. Владелец тира успевал только выдавать ей призовые монпансье в круглых коробках, похожих на упаковку гуталина.
Подозреваю, что стрелять ее научил твой покойный дед Иван, владелец сыромятной портупеи, – это ладно, а вот куда она девала монпансье?
Костас
В день теткиных похорон я впервые попробовал медроньо, хотел напиться, но полсотни градусов меня не взяли, пришлось заказать огненной воды, хозяйка насупилась и принесла игрушечную рюмку. Кантина у ворот кладбища была пустой, и я был этому рад.
Глядя в окно на старушек с лилиями, я думал о том, что Зое лежит там, под казенной простынкой или под белыми цветами, если хоть кто-то принес цветы. Лежит так же тихо, как лежала рядом со мной на тартуской кровати, когда я думал, что она спит, и разглядывал ее сколько хотел. Я держал голову на весу над ее плечом, чтобы она не чувствовала тяжести, а над ее коленями, согнутыми под простыней, я видел кусок сизых обоев, будто зимнее небо над снежными пиками Кордильеры-Бетики.
Через семь лет я увидел эти пики из окна самолета, вспомнил теткины колени и почувствовал, как снежный гребень обвалился в мое горло и не давал продохнуть: теперь я думаю, что впервые испытал приступ угрызений совести.
Помню, как сосед-португалец постучал меня по плечу, чтобы я отодвинулся, и стал жадно смотреть вниз, как будто пытался разглядеть лыжников на склоне Муласена.
– Onde a terra se acaba e o mar come?a, – нараспев произнес он, с трудом отрываясь от окна.
– No entiendo. – Я удрученно помотал головой.
– Здесь кончается земля и начинается море, – гордо повторил он и добавил: – Камоэш.
Тетка не любила Камоэнса, она вообще не читала португальцев, объясняя это тем, что l?ngua portuguesa застревает у нее в подъязычье и цепляется за зубы. Бесстыдная ленивая отговорка! Мою рукопись она сунула в ящик стола и забыла там под грудой счетов и журналов. Ей совсем не хотелось ни читать, ни писать, а я бы свихнулся здесь без того и другого. Похоже, этим тюрьма и отличается от смертельной болезни.
Выходя из кантины, я думал о том, какую вещь положил бы рядом с теткой, будь у нее всамделишная, просторная гробница, заставленная кувшинами с оливковым маслом.
И где теперь ее душа? Каково ей видеть бенгальский огонь в печи, белую остывшую золу и еще – свой похоронный кубок с дурацким шпилем, который я сначала положу в шляпную коробку, а потом уберу с глаз подальше: под шестидесятый градус долготы, пятьдесят девятый градус широты, на место ровное, отложистое, чрезвычайных круч и глубоких рвов не имущее, под знак небесный Урса Майор.
* * *
Усилие шатунов, тяжелый выдох пара, усыпительное постукивание по стыкам – я люблю старые поезда, хотя ненавижу слабый чай и сажу в умывальнике. То же и с Лилиенталем: несмотря ни на что, я люблю этого пижона, позабывшего родную речь, стоящего в дверях Лиссабона, как тигр под воротами даосского храма.
Я встретил его в забегаловке с фаду, где обедал, если было туго с деньгами, – вечно пустой клуб прятался в шиадском переулке, старый хозяин был за повара и готовил как умел. После полудня на дощатую сцену выходила певица, завернутая в черную пашмину, и заводила Elle tu l'aimes. Еще там были витражные окна, летом солнце попадало в зал только через желтые стекла, а зеленые хранили прохладу.
Однажды я пришел туда вечером и удивился – в клубе было полно народу, барная стойка раздвинулась, и за ней обнаружилась печь, где на вертеле крутился здоровенный окорок. Подавальщик принес мне счет вместе с рюмкой жинжиньи, по утрам такого не бывало.
У меня болело горло, и я выпил ее залпом. Такой же поднос с рюмкой он принес парню, сидевшему возле окна, тот отодвинул угощение и произнес, ни к кому не обращаясь:
– И как теперь встать, блядь? Вот как теперь встать?
– Перебрал немного? – спросил я, услышав русскую речь.