Оценить:
 Рейтинг: 4.5

Жизнь русского обывателя. От дворца до острога

<< 1 2 3 4 5 6 7 8 >>
На страницу:
6 из 8
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
«Милостивый государь Александр Александрович! По случаю представленных мне Вашим превосходительством донесений от г. полковника Волкова, что в Харькове ходят по рукам разные нелепые сочинения, я хотя и должен заключить по самим заглавиям оных, что они те самые, по которым производилось следствие и коих сочинители открыты, но при всем том покорнейше Вас просить предписать полковнику Волкову стараться удостовериться, точно ли сии сочинения продолжают ходить по рукам и в таком случае доставить мне списки оных с извещением, от кого получено.

    С совершенным почтением честь имею быть Вашего превосходительства покорнейший слуга
    А. Бенкендорф».

Каковы затейники?

Так что чиновничье бумагомарание было делом многотрудным.

Что же касается «вышнего» начальства, то в нем ценились благодушие и… глупость. Благодушным и глупым, некомпетентным начальником какой-нибудь секретарь или правитель дел мог вертеть, как хотел, запутывая текст бумаги и добиваясь нужного решения.

Чиновник почтово-телеграфного ведомства, надворный советник

Служащий Почтово-телеграфного ведомства, инженер, коллежский советник

Красноречивую и детальную панораму нравов в саратовских присутственных местах первой половины XIX в. рисует некто К. И. Попов: «Губернское правление в то время было наказание Божие. В нем, исключая присутствующих (то есть членов присутствия, высших чиновников. – Л. Б.) и секретарей, были все люди нетрезвые, с предосудительными наклонностями и характерами. К должности приходили в небрежном виде, в дырявых замазанных сюртуках, с голыми локтями, часто летом в валяных сапогах. Канцелярские камеры содержались весьма неопрятно: столы грязные, неокрашенные, все изрезанные, запачканные чернилами; сидели не на стульях, а на каких-то треножных скамейках, чего теперь нельзя видеть и в сельских управлениях. Со служащими старшие обращались деспотично, точно как помещики с своими крепостными, ругали их неприличными словами, а иногда задавали трепку. Никто на это не обращал внимания… Хотя из служащих в нем были умные и талантливые от природы люди, но судьбою утопленные в грязи. Для службы и присутствующих они были полезны и необходимы, потому что все уложения Петра I и Екатерины II помнили наизусть; тогда еще свода законов не существовало, а руководствовались вновь издаваемыми законами, публикуемыми в указах. Кто же мог их припомнить? Гг. советники обращались с такими людьми сурово и грубо; но бывало время, в которое их ласкали с приветом и возвышенностью, для того собственно, чтобы они рассмотрели и составили записку из многосложного и серьезно-важного дела и высказали свое мнение и постановление, чем и как закончить дело. По исполнении того они опять теряли свое достоинство, по случаю нетрезвой и угнетенной жизни, предоставив только своими трудами выгоды начальствующим над ними. Начальники за них получали награды и возвышались по службе должностями, а сами талантливые, работавшие как батраки, за все ими сделанное, были забываемы и также угнетаемы. Об них я еще и дальше буду говорить, ибо такие люди существовали и при других губернаторах и были необходимы для губернского правления…

В Саратове существовала еще межевая контора… Служащих было человек до 60: землемеров, помощников их, чертежников, разных делопроизводителей. Они получали хорошее жалованье и пользовались безденежно обывательскими квартирами. Что был это за народ и откуда он собрался! Все пожилых лет, исключая чертежников и писцов, пьяные, небрежные; одеты были всегда дурно, кроме молодых людей, державших себя прилично… По окончании присутствия все, исключая молодых, шли прямо в кабак, который и теперь существует в ряду рыбного базара и носит наименование «большой бумажный», где сидели и пили до самой ночи. В этот кабак приказные других присутственных мест мало ходили; у них был свой, неподалеку от присутственных мест… который и теперь существует… Сюда сходились любители выпить из губернского правления, уездного и земского суда и других. Этот кабак имеет и теперь наименование «малый бумажный». Если сюда, в их компанию, попадал приказный межевой конторы, то они его выталкивали и не давали выпить вина, и наоборот: кто зайдет из приказных присутственных мест в «большой бумажный», то их межевые крысы (их так называли) выталкивали, иногда между ними бывали ссоры и драки. От присутственных мест и межевой конторы так и были проложены торные тропочки к этим кабакам. ‹…›

Правитель канцелярии В. С. Симановский имел грубый и крутой нрав… Он с своими канцелярскими чиновниками (их было человек до 40) обращался весьма невежливо, не любил ленивых франтиков… на них он всегда кричал, называя их приватными именами, так, как ему вздумается…

В губернском правлении были два лица, подобные Симановскому, еще более сварливые и грубые. Это – секретари В. И. Иванов и В. П. Львов. Впоследствии первый был советником, а последний – асессором. Они с канцелярскими служителями, судьбою утопленными в грязную жизнь, крайне дерзко и дурно обращались, ругали их неприличными словами и даже давали толчки, арестовывали их. Они во время присутствия ходили по комнатам – одна нога в сапоге, а другая босая. Сапог, картуз, а зимою и шинель или тулуп были на сохранении у экзекутора» (141; 39–40, 42).

Неясным остается вопрос о загруженности чиновников работой. Разумеется, были особые присутственные часы с большим, как водилось в России, перерывом на обед: обедали по домам, а после обеда полагалось слегка соснуть. Так в канцелярии саратовского губернатора Панчулидзева занятия «продолжались от 9 часов утра до 2 часов и с 6 вечера до 10 часов ежедневно, не исключая табельных и праздничных дней, тем более потому, что московская почта отходила из Саратова один раз в неделю, и то в воскресенье…» (141; 42). Но, как представляется, продолжительность занятий зависела от необходимости и начальства. При характерном для России, особенно дореформенной, делопроизводстве, когда каждый предыдущий документ (решение суда и т. п.) полностью переписывался в последующем для вынесения затем резолюции, а при передаче дела в следующую инстанцию переписывались и документ, и подходящие статьи закона, и резолюция – и так до бесконечности, младшие служащие, механически копировавшие документы или подыскивавшие нужные справки и статьи законов, были перегружены работой.

В мемуаристике встречаются упоминания о том, что перед ревизиями дел, в конце служебного года и в прочих чрезвычайных случаях начальники, не мудрствуя лукаво, отбирали у мелкого канцелярского люда сапоги, засаживали их за столы под надзор сторожа и даже приковывали за ногу к столу (канцелярские столы в ту пору были весьма массивны и тяжелы); для интенсификации работы, якобы, копиистам и регистраторам доставлялись хлеб, огурцы и водка за счет начальника. В обычное же время документы могли неделями и месяцами не регистрироваться и не подшиваться. Будто бы и «вышнее» начальство не слишком обременяло себя занятиями, появляясь в канцеляриях лишь на краткий срок утром и предаваясь в остальное время карточной игре и светской жизни. Можно вспомнить знаменитых по русской литературе «архивных юношей», молодых чиновников Московского архива Министерства иностранных дел, большей частью представителей «золотой молодежи», которые все как один отмечают отсутствие настоящей работы, но связывают это со снисходительностью начальства. «Архивные юноши» предавались литературным и светским удовольствиям, а дела стояли. Один из известных мемуаристов, С. П. Жихарев, писал по этому поводу: «Был у Н. Н. Бантыш-Каменского… Принял благосклонно и удивлялся, отчего я не просился на службу в Архив, как то делают все московские баричи. В том-то и дело, сказал я, что я не московский барич и мне нужна служба деятельная» (66; I, 5).

Вспомним и знаменитого ссыльного чиновника А. С. Пушкина, служившего при новороссийском наместнике М. С. Воронцове, отправленного в командировку по случаю нашествия саранчи и необходимости определить на местах размеры помощи населению, а вместо того на казенный счет гостившего в имениях и волочившегося за помещичьими дочками; когда же пришло время дать сведения о положении населения и отчитаться в затраченных казенных суммах, он отделался стишком: «Саранча летела, летела, села, посидела, все съела и снова полетела», и ему сошло это с рук; между прочим, жалованья Пушкин получал 700 руб., то есть почти по 60 руб. в месяц – много больше основной массы чиновников, имея в виду его мизерный чин губернского секретаря. Главным образом, настоящей синекурой была должность чиновника для особых поручений, служивших у высших должностных лиц – министров и губернаторов. Эта должность как будто была создана специально для ловких, хорошо воспитанных светских молодых людей, не обремененных специальными знаниями. Иногда все «особые поручения» ограничивались сопровождением губернаторши или министерши в поездках по городу, доставкой букетов дамам и тому подобными приятными и необременительными делами. В принципе же должность существовала для исполнения важных, иногда секретных дел, выходивших за рамки компетенции обычных учреждений и чиновников. Некоторая часть молодых людей с солидными связями, за неимением вакансий, просто причислялась к министерству, ничем не занимаясь, но получая чины. В общем, все, очевидно, зависело от чина, должности, места службы и обстоятельств, из которых главным была влиятельная «бабушка» («Хорошо тому служить, кому бабушка ворожит»).

Помощник частного пристава

А. Н. Вульф, поступивший на службу в Петербурге в 1828 г., писал в дневнике: «В Департаменте мне дали ведение журнала входящих бумаг в IV отделение I стол и ведомостей от военных чиновников о присылке денег за употребление простой бумаги вместо гербовой – не головоломное занятие, чему я весьма рад, ибо тем более мне остается времени на свои занятия… В Департаменте я по сию пору совершенно ничего не делаю, кроме ведения журнала входящих бумаг, – работа не трудная и немного времени требующая…» (45; 91, 93). И так на протяжении трех месяцев: прогулки, обеды, целые дни, проведенные у женщин, за которыми он волочился… Служить он начал без жалованья, но затем начальник отделения предложил ему 200 руб. в год; «Он извинялся, что предлагает такую безделицу, и советовал мне оное принять для того только, что считают тех, которые на жалованье служат, как истинно и с большим рвением служащих» (45; 100). Для сравнения отметим, что городничий в уездном городе, обремененный делами, получал в это время 12 руб. в месяц – 144 руб. в год. Современник Вульфа, С. П. Жихарев, в своем дневнике также постоянно жаловался на полное отсутствие дел (он и служил «у разных дел» – это официальная формулировка) в Иностранной коллегии: «Целое утро проболтался в Коллегии по-пустому, спрашивая сам себя: да когда же дадут мне какие-нибудь занятие? До сих пор я ничего другого не делаю, как только дежурю в месяц раз да толкую о Троянской войне»; между тем это происходит в самое горячее время, в 1806 г., когда Россия ввязалась в сложнейшие европейские политические интриги в связи с Наполеоновскими войнами, и уж Коллегия иностранных дел должна была оказаться погруженной в дела по самое некуда (66; II, 82).

Князь В. А. Оболенский, поступивший в 1893 г. в Министерство земледелия и получивший вскоре должность, соответствовавшую посту столоначальника, отмечает отсутствие дела: «Дела у нас было очень мало. Мы приходили в министерство к часу дня, а уходили в половине шестого… Но значительную часть и этого краткого служебного времени мы проводили в буфете за чаепитием и разговорами. Только в сроки выпуска печатных бюллетеней о состоянии посевов и урожая нам приходилось работать по-настоящему, но и этой срочной работой мы, главным образом, занимались по вечерам, у себя на дому, прерывая ее хождением в министерство, где в общей атмосфере безделья работать было трудно. Я не хочу этим сказать, что петербургские чиновники вообще ничего не делали. Были и в нашем и в других министерствах отделения, где работы было больше, но наш отдел во всяком случае не составлял исключения. Несомненно, в Петербурге было перепроизводство чиновников, и многие из них на низших должностях не имели достаточно работы. Работали по-настоящему высшие должностные лица, начиная с начальников отделений, а министры были перегружены работой» (129; 129–130). Действительно, военный министр А. Ф. Редигер, подводя в 1909 г. итоги своей деятельности на этом посту, отмечал, что работать приходилось «урывками и по ночам», но сетовал он при этом на огромное число заседаний и поездок с докладами к императору; по его, по-немецки скрупулезным, подсчетам, в 1908 г. у него было 76 докладов у государя, 92 разных заседания, 7 обедов и раутов и т. д. – по пять с половиной отвлечений от прямого дела в неделю (149; II, 264–265). Помимо подготовки бумаг и докладов руководству (министры регулярно делали длительные доклады о ходе дел императору), много времени у руководителей высших подразделений, вплоть до министров, занимал прием просителей. В назначенное время в приемной собирались нуждающиеся в решении с заготовленными прошениями, выстраивались в шеренгу: женщины – первыми, а мужчины – по чинам, кратко сообщали вышедшему из кабинета сановнику свое дело и передавали прошение, которое тот отдавал секретарю или чиновнику для особых поручений; в чрезвычайных случаях просителя приглашали для более подробной беседы в кабинет.

Перегружены ли были чиновники работой или они бездельничали в присутствиях, но дела шли плохо. Сенатор С. И. Давыдов, ревизовавший Калужскую губернию в 1850 г., запрашивал у губернского правления объяснений по делу, открытому в мае 1847 г., по которому предписание земскому суду было дано лишь в декабре 1849 г.; а дело было пустяковым: о взыскании церковным старостой денег с прихожан своего села. Сенатор И. Э. Курута делал подобный же запрос во время ревизии Тамбовской губернии в 1843–1845 гг. по делу, начатому в… 1830 г.! Сенатором А. У. Денфером, ревизовавшим Саратовскую губернию в 1838 г., были обнаружены 17 нерешенных дел по Питейному ведомству, начатых в 1817 г., 655 дел – по Лесному ведомству, начатых в 1823 г., 98 дел – по казначейству, начатых в 1827 г., 223 дела – по конторскому управлению, начатых в 1830 г., 119 дел, открытых в 1809 г. (!) по Соляному ведомству и 3024 (!) дела – по хозяйственному управлению, начатых с 1825 г. По объяснению председателя казенной палаты, «дела частные были остановлены, даже забыты лицами, их начавшими», в связи с неурожаем 1833 г., «а когда тяжесть бедствий уменьшилась, частные лица обратились к настоянию о решении дел их… переписка возросла». В качестве оправдания были названы также восьмая народная перепись, рекрутские наборы и ревизия губернии: отговорок можно было найти много (115; 33–34). На самом же деле это были старинная приказная волокита, пресловутый русский чиновничий «долгий ящик».

Нельзя сказать, что чиновники не старались разделаться с нерешенными делами. Например, перед сенаторской ревизией Орловской губернии губернатор Н. М. Васильчиков приказал… поджечь архив губернского правления, за что был отправлен затем в отставку. А в Курской губернии в 1850 г. накануне ревизии нерешенные дела были утоплены в реке, и когда казус вскрылся, «сам сенатор с надлежащими властями в лодках, представляя собой целую победоносную флотилию, наблюдал за извлечением дел из царства Нептуна» (115; 32).

А впрочем, весь этот казенный люд был простой в обхождении, добродушный и хлебосольный, вне службы во всяком случае. Чиновник, даже и в высоких чинах, – это не светский человек с его сдержанностью и нарочитой холодностью, за которой нередко скрывалось самое пылкое хищничество. И весь домашний обиход чиновника, провинциального ли, столичного ли, был прост. «Дневник чиновника» С. П. Жихарева содержит красочное описание обеда по-домашнему у некоего действительного статского советника, занимавшего должность советника экспедиции для ревизии счетов Иностранной коллегии: «Входим: в передней встретили нас два плохо одетые мальчика лет по двенадцати, с румяными личиками и веселыми физиономиями; в столовой ожидал сам хозяин, занимаясь установкою графинчиков с разными водками и нескольких тарелок с различною закускою. В углу, на креслах, сидел уже один гость, довольно тучный барин с отвислым подбородком и с крестиком в петлице, и гладил жирного кота, мурлыкавшего на окошке. Поставленный в середине комнаты стол накрыт был на пять приборов… Филатьев спросил его (хозяина. – Л. Б.), не ожидает ли он еще кого-нибудь, что стол накрыт на пять приборов. «Никого, сердечный, – подхватил Овчинников. – Вишь, так накрыть догадалась Марфа; говорит: может быть, кто-нибудь завернет и еще, так не стать же перекрывать стол. Умница, спасибо ей, право умница!.. Гей! Марфа! готовы ли щи? упрела ли каша?» – «Готово, родимый, готово; извольте закусывать да садиться за стол, – раздался из кухни громкий голос Марфы, – сейчас принесу». И вот Семен Тихонович предложил приступить к закуске. «Милости просим, водочки, какой кому угодно: все самодельшина… вот зорная, эта калганная, желудочная; а вот и родной травничок, такой, бестия, забористый, что выпьешь рюмку, другой захочется…» ‹…›.

Но вот толстая Марфа с веселым видом поставила на стол миску щей и принесла горшок с кашею. Мы сели за стол и не положили охулки на руку: все было изготовлено вкусно: щи с завитками, каша с рублеными яйцами и мозгами – словом, объеденье. За этими блюдами последовали: огромный разварной лещ с приправою из разных кореньев и хреном, сосиски с крупным зеленым горохом, часть необыкновенно нежной и сочной жареной телятины с огурцами и, наконец, круглый решетчатый с вареньем пирог вместо десерта. После каждого блюда Семен Тихонович подливал нам то мадеры, то пива, а после жаркого раскупорил сам бутылку прекрасной шипучей смородиновки собственного изделия. Служившие за столом общипанные мальчики не были им забыты: от всякого кушанья откладывал он бесенятам своим, как называл он их, обильные подачки, и даже кот на свой пай получил порядочную порцию телятины…

Не успели отобедать, как толстая Марфа явилась с несколькими бутылками разных наливок… «Мы ведь не французы, – сказал Семен Тихонович, осматривая бутылки, – чертова напитка – кофию не пьем, а вот милости просим отведать наших домашних наливочек, кому какая по вкусу придется…» (66; II, 187–189).

Частный пристав

Вот и видно, что у ревизии казенных счетов недурно жилось. Тут, как жирком подзаплывешь, поневоле добродушным станешь.

Но подлинной чиновничьей клоакой в дореформенный период были суд и полиция. Недаром поэт-славянофил А. С. Хомяков, обращаясь к горячо любимой им России, писал, что она «в судах черна неправдой черной и всякой мерзости полна». Дело доходило до анекдотов. Конечно, во многом эта мерзость взяточничества и судейской кривизны была вынужденной: на свое жалованье ни городничий, ни уездный исправник, избиравшийся из отставных младших офицеров, не выслуживших пенсии, прожить не могли. Тем более, не могли существовать заседатели нижнего земского суда, без конца мотавшиеся по уезду на следствия. Был выработан ряд приемов для получения взяток. Например, при скоропостижной смерти выехавшие на следствие исправник, становой пристав, заседатель, полицейский врач заявляли о необходимости вскрытия. Между тем в сознании простонародья «потрошить» мертвеца значило искажать его божественный образ и подобие, издеваться над дорогим покойником. Естественно, вслед за просьбой не трогать тело следовала взятка. Особенно же лакомым кусом было «мертвое тело» – труп постороннего человека, умершего естественной смертью, убитого или покончившего с собой и случайно обнаруженного. По давней традиции, ответственность за преступление несли владельцы земли, где оно совершалось: помещик, или его управляющий, или крестьянская община. Обнаружение «мертвого тела» навлекало подозрение на землевладельца, и на этом основании можно было выкачивать изрядные суммы. Поэтому обнаружившие его старались перенести труп на чужую землю или бросить в реку, иначе приходилось кормить и поить сонм полицейских чиновников и платить им большие деньги; вспомним пушкинского «Утопленника»: «Суд наедет, отвечай-ка; / С ним я век не разберусь… / Озираясь, он спешит; / Он потопленное тело / В воду за ноги тащит / И от берега крутого / Оттолкнул его веслом, / И мертвец вниз поплыл снова / За могилой и крестом». Иной раз дело доходило до того, что полиция сама тайно перевозила труп из одних владений в другие, пока он окончательно не разлагался, и, таким образом, наживала кругленькие суммы, собиравшиеся с крестьян или управляющих. Можно напомнить читателю популярную народную песню на стихи Н. А. Некрасова «Меж высоких хлебов…».

Отсутствие собственных средств к существованию городничие, полицмейстеры, квартальные и прочие казенные люди, наблюдавшие за порядком в городе, успешно компенсировали сборами с «благодарного населения». Да как было и не брать взяток городничему, на жалованье которого, по признанию самого министра внутренних дел С. С. Ланского, жить было невозможно (во всяком случае, так утверждал Н. С. Лесков в «Однодуме»). И сами обыватели не претендовали на умеренные поборы: таково было всеобщее представление о жизни. Можно вспомнить гоголевского полицмейстера из «Мертвых душ», который «был некоторым образом отец и благотворитель в городе. Он был среди граждан совершенно как в родной семье, а в лавки и в гостиный двор наведывался, как в собственную кладовую… Дело было поведено так умно, что он получал вдвое больше доходов противу всех своих предшественников, а между тем заслужил любовь всего города. Купцы первые его очень любили, именно за то, что не горд; и точно, он крестил у них детей, кумился с ними и хоть драл подчас с них сильно, но как-то чрезвычайно ловко: и по плечу потреплет и засмеется, и чаем напоит, пообещается и сам прийти поиграть в шашки, расспросит обо всем… Если узнает, что детеныш какой-нибудь прихворнул, и лекарство присоветует… Поедет на дрожках, даст порядок, а между тем и словцо промолвит тому-другому: «Что, Михеич! нужно бы нам с тобою доиграть когда-нибудь в горку!» – «Да, Алексей Иванович, – отвечал тот, снимая шапку, – нужно бы». – «Ну, брат, Илья Парамоныч, приходи ко мне поглядеть рысака: в обгон с твоим пойдет, да и своего заложи в беговые; попробуем». Купец, который на рысаке был помешан, улыбался на это с особенною, как говорится, охотою и, поглаживая бороду, говорил: «Попробуем, Алексей Иванович!». Даже все сидельцы обыкновенно в это время, снявши шапки, с удовольствием посматривали друг на друга и как будто бы хотели сказать: «Алексей Иванович хороший человек!». Словом, он успел приобресть совершенную народность, и мнение купцов было такое, что Алексей Иванович «хоть оно и возьмет, но зато уж никак тебя не выдаст». В автобиографической «Пошехонской старине» М. Е. Салтыкова-Щедрина выведен родственник героя, «р-ский городничий» (по всем признакам – рыбинский), отставной майор, которому «в походе под турка» оторвало ядром ногу: «С утра до вечера, зимой и летом, Петр Спиридоныч ковылял, постукивая деревяшкой, по базару, гостиному двору, набережной, заходил к толстосумам, искал, нюхал и, конечно, доискивался и донюхивался. Лет через десять деятельного городничества… у него был уже очень хороший капитал, хотя по службе он не слыл притязательным. Ласков он был, и брал не зря, а за дело. Купцы дарили его даже «за любовь», за то, что он крестил у них детей, за то, что не забывал именин, а часто и запросто заходил чаю откушать. Каждомесячно посылали ему «положение» (не за страх, а за совесть), и ежели встречалась нужда, то за нее дарили особо. Но не по условию, а столько, сколько бог на душу положит, чтоб не обидно было… Только с рабочим людом он обходился несколько проще, ну, да ведь на то он и рабочий люд, чтобы с ним недолго «разговаривать». – Есть пачпорт? – вот тебе такса, вынимай четвертак! – нет пачпорта – плати целковый-рубль, а не то и острог недалеко. – И опять-таки без вымогательства, а «по правилу»… Он умер, оплакиваемый гражданами, оставив жене значительный капитал (под конец его считали в четырехстах тысячах ассигнациями)…» (158; 132).

А вот не литературный, а подлинный полицмейстер-инвалид, потерявший при Бородине руку, нижегородский Махотин. На первых порах он вроде бы стеснялся «брать», а когда ему приносили «подлежащее», говорил: «Уж это, кажется, много!». А уже через год, попривыкнув, ласково пенял приносящим: «Маловато, батенька, маловато, что-то скупиться стали!». Через пять лет он уже приобрел два дома и хутор – это с полицмейстерского-то жалованья! Правда, Махотин занимался еще и предпринимательством: скупая на Нижегородской ярмарке чихирь у кавказцев, фабриковал из него «шампанское» и затем навязывал его содержательницам ярмарочных публичных домов. Закончил Махотин земное поприще генералом и крупным нижегородским помещиком (163; 448). Но если Махотин требовал «подлежащего», то его преемник фон Зегенбуш не брезговал даже четвертаками. Особенно же солоно пришлось нижегородцам при следующем полицмейстере – Лаппо-Старженецком, отставленном со службы за «соляное дело» Вердеревского, о чем уже говорилось выше. Об этих трех полицмейстерах нижегородцы говорили: «Один брал одной рукой, другой – двумя, а третий лапой загребал».

Вероятно, нужно объяснить инвалидность городничих. На полицейские должности полицмейстеров, городничих, частных приставов, уездных исправников, сопряженные с судебными функциями по мелким делам, обычно назначали отставных младших офицеров, из-за ранений, увечья или болезней не способных нести строевую службу, не выслуживших пенсии и не имевших иных средств существования. Городничий-инвалид оказался даже популярным литературным персонажем: капитан Тушин, лишившийся руки и ставший городничим г. Красного у Л. Н. Толстого, Серапион Мардарьевич Градобоев в «Горячем сердце» А. Н. Островского; народ этот происхождения невысокого, нередко грубый и невежественный, выслужившийся из рекрутов, каков, по всей видимости, и самый знаменитый в России городничий Сквозник-Дмухановский.

Низшую полицейскую службу исправляли будочники и хожалые. Те и другие отличались грубостью, склонностью к горячительным напиткам и мелким взяткам с правонарушителей и, согласно всеобщей молве, по ночам грабили запоздавших прохожих. Во всяком случае, в Москве при обер-полицмейстере Архарове солдаты полицейского полка получили прозвище «архаровцы», и это слово с тех пор обозначало забияк и грабителей. Кроме того, у будочников была особая популярная «специальность»: при своем обширном досуге они терли нюхательный табак для любителей; этот табак, на французский манер, назывался «бутатре», то есть тертый «бутарем», в отличие от самодельного «самтре».

Как все люди «при должности», будочники также имели доходы от обывателя. Особенно благодатна в этом смысле была глухая провинция с ее мирным и простодушным обывателем, уверенным, что «на то и щука в море, чтобы карась не дремал».

«В летнюю пору спрос на калачики за отъездом господ по усадьбам сильно ослабевал; поэтому Иван Николаевич, не мешая своему главному заработку, мог довольно времени уделять рыболовству… Но так уж обывательская жизнь складывалась, что и это непредосудительное увлечение Ивана Николаевича было отравлено значительной примесью горечи. Иван Николаевич, бывало, ловит, а все посматривает – не следит ли за ним недреманное око Михеича (будочника. – Л. Б.).

– Беляев (частный пристав. – Л. Б.) наказывал, чтобы непременно ты ему рыбы послал, завтра у него будут гости; ну, показывай-ка, что у тебя в ведре?

– А черт бы побрал твоего Беляева, да и тебя с ним! – с сердцем отзывается Иван Николаевич…

Хотя Михеич и был в данном случае… «при исполнении официальных обязанностей», но в те отдаленные времена некоторая свобода в излиянии чувств не ставилась в вину обывателю, и протоколов по этому поводу не составлялось.

– Ну, ты много-то не разговаривай, – спокойно отвечал Михеич, запустивши руки в ведро; вытащит оттуда что покрупнее, да иногда и для себя захватит какого-нибудь щуренка. – Еще барыня говорила: калачики все вышли… Чтобы принес их.

И несет Иван Николаевич калачики, как поступается крупной рыбиной, ибо знал за собой вину, и притом вину тяжкую, прародительскую: его ветхий домишко стоял не «по плану» и давно был предназначен к сломке…

А вот у Матрены – вдовы-мещанки с тремя детьми – так, собственно, и вина-то была самая пустячная: чтобы кормиться, она торговала с лотка разными общедоступными яствами и квасом.

«Нечего Бога гневить, – говаривала она, – никакого худа от Беляева не видала. Снесешь это ему о Рождестве да на Пасхе по рублевику, ну и знать его больше не знаешь; разве летом, проходя мимо, скажет: «А угости-ка меня, Матрена, кваском». – «С удовольствием, ваше благородие». Ну, нальешь ему кружечку, выпьет да еще похвалит.

А вот этот толстопузый, – речь идет о Михеиче, – во где у меня сидит, – указывая на горло, с ожесточением продолжает Матрена. – Ведь каждый день норовит что-нибудь стащить да еще роется – подавай ему непременно свежую печенку, а как ждет свою подлюгу Дуньку, то и пирога с рыбой…».

А на самом деле Михеич совсем не был злодей… Михеич знал только, что есть «для порядка» будка, значит должен быть и будочник; а затем знал еще, что место ему дано, чтобы было чем кормиться. Михеичу полагался паек и какие-то «третные»; мука и крупа, доходившие до него, даже в нем, не избалованном гарнизонным хлебом, нередко возбуждали вполне основательный вопрос: на что они могут быть пригодны? Что же касается до «третных», то Михеич в них регулярно расписывался, но никогда в глаза не видал.

Не виноват же он, что в его участке торговала Матрена, и притом только она одна; водилась, правда, еще мелочная лавочка, так ведь Михеич без табаку и чаю жить не мог. А так против Матрены он решительно ничего не имел…

Настоящим благодетелем Михеич считал откупщика, попечения которого в нисходящей линии доходили и до него. Михеич получал ежемесячную дачу натурой, которой ему при его умеренности в спиртных напитках не только хватало для своего употребления, но и Авдотью угостить, курносую вдову-солдатку…

По инструкции полагалось Михеичу день и ночь пребывать в неослабном Городовой бдении; но так как против этого резонно восставали законы природы, то Михеич ночью крепко спал… а днем, если был свободен, то есть не имел каких-нибудь хозяйственных поручений от Беляева или его барыни, вечно что-нибудь чинил из своей амуниции… Под вечер Михеич делал обход своего участка, тщательно осматривая все канавы и пустые заборы – не валяется ли где-нибудь упившийся обыватель. Если таковое тело оказывалось, то Михеич прежде всего подвергал самому внимательному осмотру обывательские карманы – не содержится ли в них табачного зелья или каких-нибудь трех, пяти копеек. На то и другое Михеич предъявлял свое бесспорное право… А затем заставлял обывателя просыпаться… Но случалось, что никакие воздействия не пробуждали обывателя. «Ишь, собачий сын, как нализался», – с сердцем проговорит Михеич, видя тщету своих усилий, и потащит за что попало обывателя к себе в будку» (133; 55–57).

В общем, полицейские нравы большей частью были самые патриархальные.

Городовой

Об организации полиции уже шла речь в другой книге, как и о полиции политической, то есть жандармах и охранных отделениях. Здесь же мы говорим о людях, служивших в этих органах и об их нравах.

Поступление в Корпус жандармов, во всяком случае в конце XIX в., было делом непростым: «Для поступления в корпус от офицеров требовались прежде всего следующие условия: потомственное дворянство; окончание военного или юнкерского училища по первому разряду; не быть католиком; не иметь долгов и пробыть в строю не менее шести лет. Удовлетворяющий этим требованиям должен был выдержать предварительные испытания при штабе корпуса жандармов для занесения в кандидатский список и затем, когда подойдет очередь, прослушать четырехмесячные курсы в Петербурге и выдержать выпускной экзамен» (168; 30).

В образованном обществе жандармов не любили, презирали и откровенно демонстрировали свое отношение к «шпионам», хотя жандармы, как военнослужащие, обязаны были всегда ходить в их заметной форме голубого сукна с серебряным аксельбантом. Жандармским офицерам не принято было подавать руки, а они на это и не претендовали, ограничиваясь поклонами; там, где стояли гарнизоны, их не приглашали в офицерское собрание, а с офицерами, прельстившимися высоким жалованьем и перешедшими на жандармскую службу, нередко порывали отношения не только сослуживцы и друзья, но иной раз и родственники. Это отношение распространялось даже на членов семьи жандарма. В. В. Стасов вспоминал годы своего ученичества в Училище правоведения: «Другой из наших товарищей, Замятнин, был… провинциал родом. Мы вначале подозрительно смотрели на него и одно время даже чуждались его, так как он был сын жандармского полковника из которой-то губернии» (169; 312).

Таковы в тогдашнем обществе были представления о «можно» и «нельзя», «прилично» и «неприлично»: служба в жандармерии вызывала брезгливость, которую не стеснялись демонстрировать.

В. Г. Короленко описывает характерный факт, имевший место в бытность его под надзором полиции в Кронштадте. Один из артиллерийских офицеров, некто Франк, решил перейти на жандармскую службу. «Военная молодежь отнеслась к этому с нескрываемым негодованием. Офицеры постарше не были так решительны, но в общем разделяли взгляд молодежи. Франк вдруг был вызван к начальнику артиллерии петербургского военного округа… Когда Франк явился, генерал быстро вышел из своего кабинета в приемную, подошел вплотную к Франку, смерил его взглядом с ног до головы и сказал: – Я вызвал вас, чтобы посмотреть на офицера, который решается променять честный артиллерийский мундир на мундир шпиона. – Затем, резко отвернувшись и не кивнув головой на прощание, ушел. Многие офицеры перестали подавать Франку руку. Говорили даже, что ему предложено было старшинами морского клуба, в который принимались и артиллеристы, выйти из состава членов» (92; II, 193). Заметим, что история эта происходила в начале 1870-х гг., в разгар революционного народнического движения, когда выражать презрение жандармам значило проявлять нелояльность.
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 >>
На страницу:
6 из 8