Оценить:
 Рейтинг: 4.5

Жизнь русского обывателя. От дворца до острога

<< 1 ... 4 5 6 7 8
На страницу:
8 из 8
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

На основе сказанного может создаться впечатление (оно и имеет место сегодня в широких кругах), что гвардейское офицерство было в высшей степени воспитанным и выдержанным. Те, кто так полагает, во-первых, принимают внешность за суть, а во-вторых, не учитывают, что история русской гвардии насчитывает более 200 лет. А это долгий срок, за который многое могло измениться. В XVIII да еще и в начале XIX в. гвардейцы отличались крайним буйством и своеволием, поскольку осознавали свою огромную роль в политической жизни как преторианцев, сажавших русских монархов на престол и свергавших их. Так, по отъезде Елизаветы Петровны (как раз взошедшей на престол на штыках гвардии) в Москву на коронование, оставшиеся в Петербурге гвардейцы, освободившиеся от начальственного надзора, полностью вышли из повиновения, пьянствовали, врывались в дома с требованием денег и вина, дрались, грабили людей. Этот разгул принял такой размах, что фельдмаршал Ласси вынужден был расставить по городу пикеты армейских солдат, ходивших с оружием днем и ночью (58; I, 264). В одном из приказов за 1767 г. говорилось: «По полученному известию, что Конной гвардии корнет Сумароков с вахмистрами Ромбергом и Куницким подделывали новые ассигнации, говорено о шалостях, в том полку прежде бывших, и что исстари подписывали под руки (то есть подделывали подписи. – Л. Б.) и разные делали обманы для получения денег» (134; II, 77). Недаром А. Т. Болотов писал, что гвардейская служба развращала людей, делала их повесами, мотами, буянами и негодяями. И даже уже в конце 10-х гг. XIX в. командовавший гвардией цесаревич Константин Павлович писал в приказе о поведении гвардейцев: «Наистрожайше воспрещается офицерам всех чинов в театре и публичных собраниях шуметь, свистать и драться, соблюдение чего возлагается на особую ответственность начальников частей… Все офицеры должны наблюдать чинопочитание, быть учтивыми и иметь уважение не только к высшим чинам, но и к старшему в одном чине, и соблюдать везде должную учтивость к дамам» (54; 196). Надо полагать, что появление приказа с такими элементарными наставлениями имело основательную причину.

Насколько глубока была рознь между гвардией и армией, хорошо показывает история лейб-гвардии Семеновского полка. После известного бунта 1820 г. полк был раскассирован и сформирован вновь из солдат и офицеров гренадерских и пехотных полков. Петербургское общество относилось к офицерам нового состава презрительно, как привыкло относиться к «армейцам». Семеновских офицеров не приглашали даже на общие праздники и балы, которые тогда было в обычае устраивать всем без исключения гвардейцам – как знакомым, так и незнакомым. Но наиболее ярким случаем была история одной дуэли. Конногвардеец флигель-адъютант Новосильцев посватался за сестру «нового» семеновца Чернова, но затем взял слово обратно по настоянию матери, считавшей, что ему неприлично вступать в семью, принадлежащую среднему дворянству. Естественно, что девушка считалась опозоренной, и Чернов вызвал Новосильцева. Тот принял вызов, и дуэль состоялась, но дело не в этом: многие друзья Новосильцева из гвардейцев-аристократов смеялись и говорили: «Ну, где этой армейщине выходить на дуэль! У них это не водится, да они и понятия о дуэли не имеют!» (58; II, 120). Общество было шокировано не дуэлью и гибелью на ней обоих дуэлянтов, а тем, что «какой-то» Чернов вызвал Новосильцева (!!!), и Новосильцев принял вызов (!!!). Эта рознь сохранилась и во второй половине XIX в., несмотря на общую демократизацию офицерского корпуса.

Генерал-адъютант свиты

Имела место рознь и между родами войск. Ходила поговорка, что служат «ученый в артиллерии, щеголь в кавалерии, умный во флоте, а дурак в пехоте». Генерал А. А. Самойло отмечал, что причина разобщенности «заключалась в том, что офицеры, как правило, оказывались на службе в том или ином роде войск в прямой зависимости от своего имущественного положения. Так, в пехоте подавляющее большинство офицеров происходило из малозажиточных офицерских семей. Их путь в армию лежал через кадетские корпуса и военные училища. Ступенькой ниже их стояла также довольно значительная группа офицеров, вышедших из подпрапорщиков, которых выпускали окружные юнкерские училища, комплектовавшиеся за счет недоучек из гимназий и других гражданских учебных заведений.

Подготовка офицеров для кавалерии шла по тем же двум линиям. Но обычно в кавалерию шли дети более зажиточных родителей. Кавалерийские офицеры слыли более воспитанными.

В артиллерию и инженерные части попадали те, кто хорошо проявил себя в учебе в училище, особенно по математике. Общий культурный уровень офицеров-артиллеристов был выше, чем офицеров других родов войск…

Для сравнительно немногочисленной группы офицеров, окончивших военные академии, и в том числе Академию Генерального штаба, были весьма характерны разъедавшие эту среду интриганство и высокомерие.

Ближе всех к этой категории офицеров примыкали офицеры гвардии, куда могли идти самые способные воспитанники военных училищ, но куда шли обычно самые богатые (особенно в гвардейскую кавалерию)…

Но и среди офицеров гвардии существовали перегородки, отделявшие гвардию петербургскую от гвардии «суконной» (варшавской), офицерство столичное от провинциальной «армейщины», генштабистов родовитых и богатых от их собратьев-разночинцев.

Даже в толще основной армейской массы офицеров эта рознь проявлялась между пехотой (лишь «пылящей») и кавалерией, одетой в блестящие гусарские, уланские и драгунские мундиры; между «неучами» в пехотной форме и «учеными» – артиллеристами и саперами.

О розни между офицерами сухопутных войск и военно-морского флота я уже не говорю: она бросалась в глаза каждому» (159; 46–47). Сам Самойло, а также А. А. Брусилов, по успехам в учебе могли выйти в гвардейские полки, но по недостатку средств выбрали армию.

Как писал А. И. Деникин, «гвардия глядела свысока на армию; кавалерия – на другие роды оружия; полевая артиллерия косилась на кавалерию и конную артиллерию и снисходила к пехоте; конная артиллерия сторонилась полевой и жалась к кавалерии; наконец, пехота глядела исподлобья на всех прочих и считала себя обойденной вниманием и власти, и общества» (56; 55). В своих воспоминаниях Деникин повествует о двух случаях серьезных осложнений на корпоративной почве; в одном случае ссора между офицером полевой артиллерии и двумя конноартиллеристами закончилась дуэлью со смертельным исходом, в другом, между артиллеристом и гусаром, дуэли удалось избежать лишь при помощи усиленной работы офицерского суда чести. Строевые офицеры сильно не любили и презирали адъютантов и вообще штабных офицеров, в особенности же офицеров Генерального штаба, получивших высшее образование в Николаевской академии Генерального штаба и в силу образования обгонявших по службе сверстников; они носили прозвище «моментов», от ходившего в военно-штабном быту выражения «поймать момент» (для атаки, маневра и пр.).

Капитан Гвардейского полка

Имели место даже внешние различия между офицерами разных родов службы. Так, артиллеристы и генштабисты любили носить пенсне или очки, как символ «учености», а кавалеристы, особенно в легкой кавалерии, щеголяли небрежностью: расстегнутыми воротниками мундиров, отпущенными на портупеях гремящими саблями, ослабленными ремешками шпор, звеневших при особой шаркающей «кавалерийской» походке. Кроме особого шика, в высшем свете считавшегося неприличным, в кавалерийской среде особенно ценилось умение пить, и она отличалась усиленным пьянством и буйством. Кутежи были буквально непременной составной частью службы. Служивший в начале XIX в. в уланском полку Ф. В. Булгарин писал: «Характер, дух и тон военной молодежи и даже пожилых кавалерийских офицеров составляли молодечество, или удальство. «Последняя копейка ребром» и «жизнь копейка – голова ничего», – эти поговорки старинной русской удали были нашим девизом и руководством в жизни. И в войне и в мире мы искали опасностей, чтоб отличиться бесстрашием и удальством. Попировать, подраться на саблях, побушевать, где бы не следовало, это входило в состав нашей военной жизни, в мирное время. Молодые кавалерийские офицеры были то же (и сами того не зная), что немецкие бурши, и так же вели вечную войну с рябчиками, как бурши с филистерами» (23; 173).

Однако же и к концу XIX в. нравы в кавалерии мало изменились, разве что меньше стало удали да реже стали поединки, но кутежи остались правилом военной, особенно кавалерийской жизни, что «в те времена весьма часто было в офицерской среде, особенно в Гвардии, однако далеко не в ущерб службе; кутежи отнюдь не мешали служить, и нередко после ночи, проведенной за стаканом вина, рано утром все были на ученье и, как говорится, «ни в одном глазу» не было заметно, как прошла ночь. В Л.-гв. Гусарском Его Величества полку была поговорка, или, вернее, полковой закон: «Ночь гусарская, а утро царское», – и это было общим правилом» (64; 90). О гвардейских кутежах и требовании оставаться «ни в одном глазу» после бурно проведенной ночи много пишут кавалергард граф А. А. Игнатьев и кирасир ее величества князь В. С. Трубецкой. Правда, были и иные обычаи: «В этих трех полках (лейбгвардии Кавалергардском, Преображенском и Семеновском. – Л. Б.) господствовали придворные обычаи, и общий язык был французский, когда, напротив, в других полках, между удалой молодежью, хотя и знавшей французский язык, почиталось неприличием говорить между собой иначе, как по-русски… Офицеров, которые употребляли всегда французский язык вместо отечественного, и старались отличаться светскою ловкостью и утонченностью обычаев, у нас называли хрипунами, оттого, что они старались подражать парижанам в произношении буквы r (grasseyir). Конно-гвардейский полк был, так сказать, нейтральным, соблюдая смешанные обычаи; но лейб-гусары, измайловцы и лейб-егеря следовали, по большей части, господствующему духу удальства, и жили по-армейски. О лейб-казаках и говорить нечего: в них молодечество было в крови» (23; 175). Правда, это говорилось о начале XIX в. «Орденец» (юнкер, а затем офицер Кирасирского Военного ордена полка) князь А. А. Щербатов вспоминал: «Кутили и играли в карты, но как-то все в меру и прилично. Одна полковая жженка осталась в моей памяти: как-то вышло в особенности весело и красиво. Собрались вечером в городской сад… погода отличная, трубачи играли; жженка горела, устраиваемая тем же весельчаком майором – мастером на это дело». Переведенный затем в гатчинский лейб-гвардии Кирасирский полк, он нашел почти ту же среду: «Типичнее всех… был Мишка Болдырев, лихой офицер, умный, добрый малый, кутила; он имел большой вес среди молодежи… Одна часть офицеров жила петербургской жизнью, приезжая в Гатчину только для ученья; другая, оседлая, проводила свое время преимущественно в очень непривлекательном клубе или собиралась на довольно скучные вечеринки; о каких-либо умственных интересах и речи не было» (198; 102–105).

Мичман

Презрение, с которым армейцы смотрели на гвардейцев, как «придворных хлыщей» и «паркетных шаркунов», было обоснованным. Поступавший из-за своего телосложения в кирасиры, князь А. А. Щербатов писал: «Так как в то время кандидатский диплом давал право льготного срока службы юнкером только для армии, другого выбора для меня и не было. Считаю эту случайность весьма для себя счастливою, ибо благодаря ей я попал в настоящую военную среду, а не в ту условную, полувоенную, полупридворную и светскую среду, которую составляли тогда (думаю, и теперь) кавалергарды и конногвардия» (198; 99). Расквартированные в Петербурге и его пригородах гвардейцы проводили зимний сезон больше в казармах и манежах, а летом выбирались в благоустроенные лагеря в дворцовых окрестностях столицы. Так называемые маневры гвардия из десятилетия в десятилетие проводила на одной и той же, хорошо изученной местности, так что даже ночью достаточно было приказать поднятым по тревоге солдатам бежать к Лабораторной роще или Дудергофской горке, чтобы они, несмотря на царившую сумятицу, исправно собирались там в положенное время. Маневры превращались в подобие парада для развлечения императора и членов фамилии. Роты и эскадроны водили унтер-офицеры, а господа офицеры на маневрах в основном толпились вокруг маркитантов с их выпивкой и закуской. Об этом пишут в воспоминаниях буквально все бывшие гвардейские офицеры и генералы.

Но наиболее резкая рознь существовала между офицерами и штатскими, презрительно прозывавшимися «стрюцкими», «стрюками», «штафирками», «рябчиками», «шпаками»; бытовала песенка с такими словами: «Зато я штатских не люблю и называю их шпаками, и даже бабушка моя их бьет по морде башмаками». Грубо оскорбить штатского, особенно если он с дамой, было в обычае, и в николаевские времена, когда военные были в особом фаворе, молодечеством считалось разорвать на штатском шинель снизу до верху. Поступивший в лейб-гвардии Кирасирский Ея Величества полк вольноопределяющимся князь В. С. Трубецкой писал о начальнике учебной команды поручике Палицыне: «Это был глубоко ненавидящий и презирающий все штатское, до мозга костей строевой офицер. Бывший юнкер знаменитого кавалерийского училища, где цук был доведен до степени культа, Палицын просто органически не переваривал вольноопределяющихся, усматривая в них людей изнеженных, избалованных и случайно пришедших в полк из штатского мира. И зверствовал же он над нами, несчастными семерыми вольноперами, во время сменной езды! ‹…›

Солдаты становились ногами на качавшиеся под ними седла, узкие и скользкие, и, балансируя руками, старались поддержать равновесие. Простых солдат Палицын равнодушно пропускал мимо, не говоря ни слова, но, когда мимо него проезжали лошади вольноперов, Палицын начинал, как будто невзначай, тихонько пощелкивать бичом, отчего лошади подхватывали, а стоявшие на седлах вольноперы горохом сыпались с лошадей в опилки ‹…›.

Круто приходилось и во время вольтижировки, которая производилась при винтовке и шашке. Трудно было приловчиться одним махом вскочить на галопирующую огромную лошадь… Неуклюжих Палицын подбадривал бичом… Бывало, ухватишься одной рукой за кончик гривы на холке, другой рукой упираешься в седло, и в таком виде, беспомощно повиснув сбоку лошади, толкаешься ногами в землю, тщетно стараясь взлететь на седло. Вдруг резкий щелчок бича, так и обжигающий самую мягкую часть твоего тела… А Палицын басит: «Виноват, вольноопределяющийся, я, кажется, вместо лошади вас задел…» ‹…›

Из моего описания манежа, пожалуй, можно было бы заключить, что Палицын был каким-то бездушным зверем… а в сущности, это был человек с добрым сердцем. Он любил солдат… уважал солдата, и прежде всего потому, что это был солдат… Солдатам должно было нравиться и то, как Палицын относился к вольноперам, то есть к барчукам: к нам он был придирчив, а к ним больше нет. Над нами он позволял себе иной раз поиздеваться, над солдатом же не издевался никогда…» (180; 384, 389). А все дело было в том, что «вольноперы» – почти штатские, штафирки, рябчики, хотя для Палицына они и были будущими товарищами по офицерскому собранию.

Однако и штафирки платили бурбонам той же монетой: «В нравственном отношении положение нашей армии в то, еще смутное, время было незавидное; так называемое общественное мнение относилось к ним весьма сдержанно, чтобы не сказать – пренебрежительно, а часть мнения, более левое – враждебно, особенно к Гвардии, – писал генерал Н. А. Епанчин. – Такое отношение левых к военным, особенно к офицерам, усилилось с тех пор, когда левые стали многочисленнее, вернее, нахальнее и стали дерзко выступать при всяком случае в собраниях, в печати, когда только находили хоть какой-нибудь повод высказать пренебрежение и ненависть к армии, к военщине, к «бурбонам», как почему-то называли офицеров. Достаточно было офицеру, не дай Бог генералу, сделать замечание за неотдание чести, за неряшливость в одежде, за несоответственное поведение в общественном месте, как немедленно собиралась толпа, дерзко-враждебно настроенная против начальника. Но это была уличная толпа; она большею частью состояла из людей неинтеллигентных, но почти так же было настроено «общество», то есть лица, занимавшие известное служебное или общественное положение – я не говорю о так называемой «интеллигенции» в кавычках».

Прервем здесь цитирование потомственного военного, монархиста и консерватора до мозга костей, хотя и умного, и образованного человека. Уже в приведенном пассаже видна суть офицерского мышления. Не следует думать, что когда генерал Епанчин говорит о «левых», то он имеет в виду большевиков, эсеров или даже меньшевиков: они в ту пору не могли выступить ни в легальной печати, ни в собраниях, да и вообще «проявились» только в 1905 г. и позже. Для него ненавистные левые – это просто либералы, те, кто затем разделял взгляды кадетов и октябристов. И отношение его к этой, действительно, интеллигенции прямо враждебное, причем, очевидно, он к интеллигенции без кавычек относит лишь людей «занимавших известное служебное и общественное положение». Могло ли в такой ситуации и отношение интеллигенции к офицерам и генералам быть иным? Это были взаимная неприязнь, вражда и даже ненависть.

Однако продолжим Епанчина. «Что касается действительно образованной части общества, то она чуждалась офицерства, особенно армейского, не желая снизойти к нему, считая его черной костью, а себя – белой. Надо сказать, что большинство офицеров времени императора Александра II и после него было демократического происхождения и лишь меньшинство принадлежало к дворянству. По своему происхождению, воспитанию и средствам оно не могло слиться с «белой костью», но из этого не следовало, что к нему следовало относиться пренебрежительно. Ведь серьезные и действительно образованные люди должны были отдавать должное офицеру, который в мирное время служит Отечеству, честно исполняя свой тяжелый труд, получая за него гроши, а в военное время жертвует своим здоровьем и жизнью. Чувствуя, зная такое отношение к себе, наше офицерство, в массе скромное, ушло в себя» (64; 360).

И опять-таки Епанчин здесь, видимо, отождествляет людей образованных с «белой костью», в прямом смысле слова, тогда как во второй половине XIX в. и здесь лишь меньшинство принадлежало к дворянству. Смутные понятия о чуждой, незнакомой среде… Но при этом понятия, наполненные неприязнью к ней. Это и была та часть офицерской морали, которая отвергалась «обществом».

Адмирал, генерал-адъютант

Вообще, моральные устои офицерства были противоречивы и условны. Существовало условное понятие о чести мундира, офицерской, дворянской чести, но в армейской среде, особенно в отдаленных гарнизонных и линейных батальонах в глубокой провинции, и оно соблюдалось не слишком неукоснительно. Прямое казнокрадство, вплоть до «заимствований» из денежных ящиков части, особенно в высоких должностях, не было редкостью. Задача заключалась лишь в том, чтобы такие случаи не выходили за пределы полка или дивизии, решались келейно. В случае растраты казенных средств командир части предлагал офицерам собрать и внести нужную сумму, а виновнику предлагалось подать в отставку. Тем не менее ежегодно 5–7 % офицеров находилось под судом, в том числе за служебные злоупотребления. Мало того! Автору некогда попалось сообщение современника о пустых конвертах из-под деревенских писем солдатам, найденных после ухода ротного командира в ящике его стола: намек на те рубли, которые семьи посылали в письмах «служивому», чтобы скрасить его жизнь, и которые извлекались оттуда бравым офицером. Об условности офицерской чести говорит то, что все, кроме уж крайних ригористов, признавали вполне законными так называемые безгрешные доходы. По существовавшим правилам полк, батарея или корабль были самостоятельными хозяйственными единицами, получая от министерства лишь определенную денежную сумму. Сукно, сапожный товар, мука, овес и другое закупались на рынке, и все необходимое «строилось» в полковых швальнях, сапожных, шорных и прочих мастерских силами солдат-специалистов. Закупки производились по так называемым справочным ценам, регулярно публиковавшимся полицией; это были розничные рыночные цены. Но при оптовой закупке, естественно, цены были значительно ниже, да еще можно было получить премию от поставщика. Кроме того, можно было закупить лежалую прогорклую муку, подгнивший сапожный товар, а овес для лошадей заменить сеном. Все это составляло значительную экономию, которую по закону полагалось возвращать в министерство, но что никогда не делалось: на командира, вернувшего излишки, его начальство, получавшее свою долю от этих излишков, посмотрело бы косо. Наиболее добросовестные командиры пускали экономические суммы на улучшение быта солдат, часть денег шла на прием инспектировавших полки и батареи высших начальников, которых ведь нельзя было не принять наилучшим образом, чтобы получить высокую аттестацию, а большей частью безгрешные доходы делились между командиром и офицерами, заведовавшими хозяйством.

А. А. Редигер откровенно рассказал о командовании своего отца Гренадерским полком: «Полк стоял около Новгорода. Отец командовал им шесть лет, и это позволило ему несколько поправить свои средства. Дело в том, что тогда казна отпускала известные средства на каждую часть и лишь требовала, чтобы она была в полном порядке, не входя вовсе в рассмотрение вопроса, сколько в действительности тратилось на то или другое. Вся экономия от отпускавшихся на часть средств поступала в собственность ее командира. Все хозяйственные работы выполнялись нижними чинами, что представлялось вполне естественным во времена крепостного права и при нижних чинах, состоявших из крепостных людей. Моя матушка говорила, что наибольшая экономия получалась на стоимости сена, так как отец нанимал луга, которые скашивались нижними чинами. Зная, что командир полка получает значительную экономию, начальство не только требовало полной исправности полкового хозяйства, но и разную неположенную роскошь (например, дорогую обмундировку тамбур-мажоров), и без стеснения, при своих наездах, останавливалось у командира полка, жило у него по несколько дней, причем его приходилось поить и кормить на славу, выписывая издалека разные деликатесы. Сверх того, существовал обычай, что все штабные чины столовались у командира полка. В общем, кажется, это было для моих родителей время наименьших материальных забот. За это время отец успел отложить небольшой капитал (кажется, около двадцати тысяч рублей» (149; I, 18–19). А. И. Деникин писал о «помещичьей психологии» – пережитке прошлого, «которого придерживались еще некоторые батарейные командиры, смотревшие на батарею, как на свое имение» (56; 79). Некоторые высшие начальники с успехом пользовались хозяйственной смекалкой подчиненных, другие пытались бороться с этой психологией, что не всегда удавалось: в «полковой семье» да у хорошего хозяина все бывало шито-крыто. Тогда оставался только один способ: злая ирония. Популярным был анекдот о полковом смотре, на котором перед дивизионным начальником эскадрон за эскадроном проходили все более тощие и заморенные кони. Глядя на красноречивую мину инспектора, полковой командир возопил: «Ничего не могу поделать, Ваше Превосходительство! И чем только не кормим: и отрубями, и морковью!.. Видно, порода такая. – А вы овсом попробуйте, полковник, овсом!..». А вот уже не анекдот, а быль: на завтраке, который дал командующему округом будущий известный генерал П. К. Ренненкампф, командовавший тогда гусарским Ахтырским полком, прославленный своим остроумием генерал М. И. Драгомиров, поморщившись, отставил бокал шампанского; встревоженный Ренненкампф спросил, что он, вероятно, не любит эту марку вина? «Да, – ответил Драгомиров, – не выношу, пахнет овсом» (64; 385).

Крали у казны, обворовывали солдат и матросов, обирали и детей – кадет и юнкеров. Практически все, кто вспоминал свою учебу в военноучебных заведениях, говорят о плохом столе и легком чувстве голода, а кадетско-юнкерские песни непременно упоминают «вора-эконома». Вступивший в командование Пажеским корпусом Н. А. Епанчин столкнулся с сильными злоупотреблениями, начиная с того, что при расходах на питание пажей показывались «мертвые души» из числа приходящих экстернов и «некоторые члены того же комитета (хозяйственного. – Л. Б.)… не стеснялись брать себе на дом пищу из пажеского котла…», и кончая, при фиктивных счетах, расходами на освещение, втрое превышавшими потребности, на отопление («…оказалось, что имеется как раз годовая пропорция, так что нового топлива совсем не нужно было. Очевидно, что это была экономия за прежнее время, которая не принималась в расчет при новой поставке топлива, и очевидно было, что на 1901 г. подрядчик ничего не поставил бы, а поделил бы подрядную сумму с кем следует»), низким качеством сукна на обмундирование и даже зауживанием золотых галунов на погонах. Заведующий хозяйством корпуса полковник М. А. Маттиас даже в мусоросжигательно-снеготаятельную печь принимал лед и снег из соседних дворов, за что и получал с управляющих деньги, которые «не записывались на приход и направлялись куда-то на сторону ‹…›. Все эти непорядки давали значительную экономию, которая опять-таки шла куда-то в сторону» (64; 281–283). Увольнение всех этих полковников, заведовавших питанием, освещением, отоплением, обмундированием и уборкой привело к тому, что директорство Епанчина пажи вспоминали как время «больших пирогов». Офицерская честь…

Офицер. 1914–1917 гг.

Особое место в дворянском, прежде всего офицерском, быту занимали дуэли, которые как раз и стояли на страже чести. Как условна была эта честь, так условны были и способы ее защиты. Поединок имел целью смыть кровью, независимо чьей – обидчика или оскорбленного, нанесенное оскорбление. Но, во-первых, драться можно было только с равным. В истории дуэли Новосильцева и Чернова общество было возмущено тем, что «какой-то» Чернов (дворянин, гвардейский офицер) вызвал обидчика. Новосильцев мог драться со Строгановым, Кочубеем, Голицыным, Шереметевым, но с Черновым?!. Весьма редко офицеры принимали вызовы от штатских, разве уж очень родовитых, да среди штатских поединки и не были в обычае. Нельзя было вызвать на поединок оскорбившего начальника по службе – это было преступлением. По русским законам сама дуэль считалась уголовным преступлением, предусматривавшим смертную казнь всем ее участникам. Но обычай был сильнее закона, и дуэлянты отделывались, в крайнем случае, заключением на несколько месяцев в крепость, разжалованием в солдаты с правом выслуги или ссылкой в действующую армию на Кавказ, а секунданты – порицанием по службе или задержкой в производстве. Так, будущий знаменитый генерал А. А. Брусилов «однажды… был секундантом некоего Минквица, который дрался с корнетом нашего же полка фон Ваком. Этот последний был смертельно ранен и вскоре умер. Суд приговорил Минквица к двум годам ареста в крепости, а секундантов, меня и князя И. М. Тархан-Муравова, к четырем месяцам гауптвахты. Потом это наказание было смягчено, и мы отсидели всего два месяца. Подробностей этой истории я хорошо не помню, но причина дуэли была сущим вздором, как и причины большинства дуэлей того времени. У меня оставалось только впечатление, что виноват был кругом Минквиц, так как это был задира большой руки, славившийся своими похождениями – и романтическими, и просто дебоширными. Хотя, конечно, это был дух того времени, и не только на Кавказе, и не только среди военной молодежи. Времена Марлинского, Пушкина, Лермонтова были от нас сравнительно еще не так далеки, и поединки, смывавшие кровью обиды и оскорбления, защищавшие якобы честь человека, одобрялись людьми высокого ума и образования. Так что ставить это нам, зеленой молодежи того времени, в укор не приходится» (21; 17–18). Впрочем, столкновения не всегда кончались дуэлями, а вызовы – поединком и смертью. Тот же Брусилов вспоминает, как перепившие на эскадронном празднике князь Чавчавадзе и барон Розен, из-за чего-то поссорившись, выхватили шашки и бросились друг на друга, но были разведены офицерами; на рассвете состоялась дуэль, на которой противники обменялись выстрелами и помирились (21; 17). А. Н. Вульф также описывает случай своего секундантства в ссоре между сослуживцами Милорадовичем и Голубинским: ему удалось помирить противников уже на поле боя. Но обидчик Милорадович, человек вспыльчивый, но неплохой, уже до того готов был, предоставив противнику первый выстрел, выдержать его и предложить примирение, не пользуясь своим. Большой резонер и морализатор, Вульф записал в дневнике, что не ожидал такого успеха: «…это была счастливая минута, ибо иногда, несмотря на тайное обоюдное желание примириться, не решаясь никто сделать первого шага, опасаясь показаться боязливым, убивают друг друга. К чести нынешнего времени можно отнести, что поединки становятся реже. Забияки, или бретеры, носят на себе заслуживаемое или справедливое презрение всякого благовоспитанного человека» (45; 197–198). Ну, это он слегка преувеличил…

Поскольку печатных дуэльных кодексов при таких законах быть не могло, правила поединков хранились изустно, и их хранителями были так называемые бретеры, записные дуэлянты, дравшиеся по многу раз и культивировавшие жестокие кровавые поединки; лишь в конце XIX в. были разрешены офицерские дуэли, выработаны правила, и офицер, не вызвавший обидчика или не принявший вызова, изгонялся из полка. Широко известный бретер граф Ф. Толстой-Американец (описан А. С. Грибоедовым в «Горе от ума»), стрелявший без промаха, убил 12 человек. Между прочим, должен был он драться и с А. С. Пушкиным, но пожалел его и пошел на мировую, чего не допускал в иных случаях. С ним был такой случай: его друг приехал вечером просить его быть секундантом на намечавшейся рано утром дуэли. Толстой согласился, а затем по этому поводу друзья выпили, и Толстой оставил друга спать у себя. Проснувшись утром, тот обнаружил, что проспал дуэль, то есть не явился на поле, что было равносильно трусости и покрывало дуэлянта несмываемым позором. В ужасе он обратился с упреками к хозяину, но тот ответил, что он уже съездил к противнику, вызвал его сам и убил. Таковы были понятия о чести и о поединках. Нужно отметить, что в России, вероятно под влиянием Кавказа с его кровной местью, дуэльные правила были намного строже европейских: здесь дрались преимущественно на пистолетах (раны, нанесенные холодным оружием, редко бывали смертельными) на дистанции в 12 и даже 10 шагов, что гарантировало попадание, а при состоянии тогдашней медицины пулевое ранение влекло за собой мучительную смерть. Тем не менее офицеры, особенно в гвардии и особенно в первой половине XIX в., дрались часто, в основном по пустякам: из-за карточного проигрыша, неосторожно сказанного слова, неудачной шутки. Служивший в начале XIX в. в уланах Ф. В. Булгарин писал, что «буянство хотя и подвергалось наказанию, но не считалось пороком и не помрачало чести офицера, если не выходило из известных границ. Стрелялись чрезвычайно редко, только за кровавые обиды, за дела чести; но рубились за всякую мелочь, за что ныне и не поморщатся. После таких дуэлей наступала обыкновенно мировая, потом пир и дружба» (23; 174).

Честь мундира требовала, чтобы офицер, которого ударили или просто схватили за погон либо эполет, должен был или применить оружие, или уйти в отставку, даже если он подвергся нападению хулиганов. Битый офицер – не офицер! Генерал Киреев в дневнике за 1897 г. отметил случай избиения лакеями трактира двух пьяных офицеров лейб-гвардии Гродненского полка, которые было прибили за мошенничество хозяина трактира. Офицеры немедленно были уволены в отставку. Многие мемуаристы вспоминают случай убийства офицером на балу студента; наиболее подробно описал это происшествие поэт Борис Садовской: «Юный корнет, потомок крымских ханов, явился на дачный вечер в Сокольниках. Стоит он у буфета. Запыхавшийся студент-распорядитель подбегает и кладет ему руку на плечо. – «Голубчик, что же вы не танцуете, идемте, я вас представлю». – «Осторожнее, молодой человек, уберите вашу руку». – «Ах, извините, что я испачкался об ваш погон». Корнет выхватил шашку и убил студента. Доложили государю. Александр III написал на докладе: «Жалею о случившемся, но корнет не мог поступить иначе» (156; 142). И тем не менее… Тот же Киреев рассказывает о пьяной драке двух генералов, князей Дондукова-Корсакова и Белосельского-Белозерского, которые не поделили между собой внимание какой-то дамы полусвета и оборвали друг у друга погоны. Тем не менее оба князя остались на службе: что позволено Юпитеру, не позволено быку (70; 235).

Нельзя было простить небрежного к себе отношения, но можно было обворовывать казну и солдат, не платить долгов, в кровь избивать солдат и матросов.

Вероятно, пестрая офицерская мораль вызвала к жизни такое явление, как офицерские суды чести, которые имели право исключать из офицерской среды недостойных лиц; о таком суде выше уже упоминалось в связи с дуэлями. Учреждены суды были в 1863 г. и преобразованы в 1894 г. Подлежали их компетенции, правда, только обер-офицеры, поскольку считалось несовместимым с основами воинской дисциплины и субординации, чтобы штаб-офицеры подвергались суду подчиненных им субалтерн-офицеров. В компетенции судов были поступки, несовместимые с понятиями о воинской доблести и чести или изобличавшие отсутствие в офицере правил нравственности и благородства, а также разбор ссор и обид между офицерами. Так что штаб-офицерам, не говоря о генералах, можно было совершать поступки, несовместимые с понятиями о доблести и чести. Из всех офицеров части на год избиралось пять-семь человек. Суд производил только дознание и происходил при закрытых дверях в присутствии обвиняемого. Приговор в тот же день предоставлялся командиру полка, который и решал окончательно, подлежит ли обвиняемый удалению из полка и исключению из воинской службы. Жалобы на суд не принимались. На кораблях во время заграничного плавания подобные дела рассматривались кают-компанией, предлагавшей виновному подать в отставку ко времени прихода в первый же порт; не исполнившие этого требования списывались с корабля.

Даже вылощенные офицеры-аристократы гвардейских полков, не говоря уж о забубенной армейщине, особенно из бурбонов, не стеснялись собственноручной расправы с нижними чинами по пустяками (за серьезные проступки следовали и серьезные наказания). В первой половине XIX в. лишь в редких полках, например в лейб-гвардии Семеновском, которым некоторое время командовал будущий император Александр I, мордобой был не в моде. Даже во второй половине XIX в., когда отменены были телесные наказания и собственноручная расправа была прямо запрещена законом, «дантисты» были не в редкость. В основном, к концу столетия нравы смягчились настолько, что товарищи презирали дантистов и подвергали их остракизму, а командир мог сделать любителю мордобоя серьезное внушение и даже предложить выйти из полка, так что приходилось скрывать свое пристрастие к рукоприкладству. В начале ХХ в. в гвардии мордобой был среди офицеров практически искоренен, тем более что здесь служило много членов императорской фамилии, и при них давать себе волю было совсем неудобно. Что касается матерной ругани по отношению к солдатам, то она царила повсеместно. Особенно отличались страстью к сквернословию и мордобою моряки, что объясняется экстремальными условиями службы на парусных кораблях. Опять же в гвардии к началу ХХ в. матерная брань вышла из моды, и командир полка мог указать офицеру, что оскорбление солдата, несущего службу престолу и Отечеству, неуместно – это значит оскорблять свой полк.

Более или менее интенсивная общественная жизнь офицеров проходила в офицерском собрании – некоем подобии клуба. Собрания существовали в каждой воинской части для взаимного сближения офицеров, устройства развлечений, удешевления жизни и содействия военному образованию. Все офицеры непременно были членами собрания, а военные врачи и чиновники посещали его на правах временных членов; в собрание могли приглашаться и посторонние лица – помещики, чиновники, врачи и т. п. Средства на содержание составлялись из казенных сумм, членских взносов, штрафов за карточные игры и т. д. Хозяйственной частью заведовал распорядительный комитет из трех членов, а для непосредственного заведования избирались заведующий столовой, библиотекарь и пр. Но, разумеется, собрание находилось в городе, где стоял штаб части и было его командование, а ведь роты, батареи и эскадроны по неимению казарм зачастую располагались летом на «просторных квартирах», а зимой на «тесных квартирах» – по маленьким городкам, местечкам, селам и даже деревням, по домам обывателей, а летом иной раз и по сараям. Какое уж тут собрание, какая библиотека?!. Кроме сивухи из трактира или даже сельского кабака да карт – никакой общественной жизни. Значительно лучше было положение морских офицеров: зимой – в большом портовом городе, базе флота, а во время летней кампании – в кают-компании корабля. Правда, карты на кораблях не допускались, да и с выпивкой также дело обстояло непросто: вахтенная служба шла круглосуточно, а председатель кают-компании, старший офицер, строго следил за атмосферой. А если хочется в карты – пожалуйста, в штурманской рубке их много – морских: повышайте свой профессиональный уровень. Зато в кают-компании было фортепьяно, была корабельная библиотека, и даже можно было в складчину нанять учителя английского языка – это поощрялось. Недаром морские офицеры считались намного более образованными и воспитанными, чем сухопутные. Обстановка в кают-компании была свободная, без чинов и субординации, тем более что командир корабля не был ее членом и его только могли приглашать на совместный обед или ужин: прием пищи по каютам запрещался, и только командир ел в одиночестве в своей каюте.

Другие формы участия в общественной жизни прямо запрещались. Не разрешалось членство в политических партиях и общественно-политических организациях, а без позволения начальства – вообще в любых, даже научных обществах. Публиковать что-либо в печати – даже научные труды и художественные произведения – офицер мог только с ведома начальства, а начальство полагало, что нужно либо писать, либо служить. Даже в штатской одежде запрещалось ходить, но зато за границей русских офицеров узнавали именно по неумению носить штатское платье.

Во второй половине XIX в., особенно после введения в 1874 г. всеобщей воинской повинности и приема учащихся в военно-учебные заведения без учета происхождения (кроме Пажеского и Морского корпусов), стали быстро меняться и состав офицерского корпуса, и нравы в нем. Изменилось и качество профессиональной подготовки. Право на офицерский чин давало только окончание военного или юнкерского училища. В первые принимались лица с законченным средним образованием, во вторые – с незаконченным, но они выпускали лишь кандидатов в офицеры, получавших чин через год – три, а то и более, службы подпрапорщиками пехоты, эстандарт-юнкерами кавалерии и подхорунжими в казачьих войсках, и только в конце XIX в. сравнялись с военными училищами в правах. Правда, с 1874 г. лица с законченным средним или высшим образованием могли отбывать воинскую повинность вольноопределяющимися, проходя подготовку в особых школах и по сдаче экзамена получая чин прапорщика запаса; на действительную службу их призывали только во время войны, в мирное же время чина прапорщика не было. Не тогда ли сложилась поговорка: «Курица не птица, прапорщик не офицер». Кадетские корпуса были преобразованы в военные гимназии, а когда в 80-х гг. их восстановили, они только готовили учащихся для поступления в военное училище. Кроме того, была развернута сеть военных академий, дававших высшее военное образование, а также различных офицерских школ и классов, повышавших квалификацию. В итоге на 1898 г. офицеров, окончивших военные училища, в гвардейской пехоте было 86,3 %, в гвардейской кавалерии – 94,5 %, а в гвардейской артиллерии – все 100 %. Правда, в армейской пехоте таких офицеров было всего 18,9 %, а в крепостных войсках – 8,07 %, зато в артиллерии их было 91,4 %, а в инженерных войсках – даже 97,6 %.

Бедой армии стал довольно большой некомплект офицеров. Даже среди генералитета имелись в начале ХХ в. 20 вакантных мест (на 774 наличных генерала), а офицерских вакансий было 866 на 33 519 наличных обер- и штаб-офицеров. Военная служба стала непрестижной и, как увидим ниже, невыгодной. Военный министр А. Н. Куропаткин писал: «С течением времени комплектование офицерского корпуса все более затрудняется. С открытием большого числа путей для деятельности лиц энергичных, образованных и знающих в армию идут наряду с людьми, имеющими призвание к военной службе, также неудачники, которым не повезло на других дорогах, люди, не имевшие возможности окончить даже 6 классов гимназического курса» (Цит. по: 72; 175–176). Еще резче выразился командующий Киевским военным округом М. Н. Драгомиров: «Пехотные и кавалерийские полки получают офицеров преимущественно из юнкерских училищ. В юнкерские училища поступают в большинстве кое-как окончившие 4 класса гимназии и выдержавшие очень немудрый экзамен, которым они приобретают права вольноопределяющихся. Эти молодые люди – слабохарактерные, не способные к работе и недостаточно развитые; в военную службу они идут потому, что всякая другая деятельность, обеспечивающая их существование, для них закрыта» (Цит. по: 72; 176). Правда, учившийся в Московском юнкерском училище А. А. Самойло отзывался о военно-учебных заведениях несколько иначе: «Первые (военные училища. – Л. Б.) отличались менее суровым режимом, состояли на лучшем довольствии, лучше были обставлены материально (помещения, обмундирование и т. д.). Зато юнкерские училища давали более основательное образование своим питомцам, славились крепкой дисциплиной» (159; 32). Но Самойло все же учился в Московском, а не в каком-нибудь окружном училище.

Разумеется, в военное время, когда полки разворачивались по другим штатам, некомплект кадровых офицеров и, соответственно, понижение качества состава офицерства были еще большими. На сей случай существовало такое явление, как «зауряд-офицеры»: заслуженные сверхсрочные грамотные унтер-офицеры получали офицерские погоны и все дисциплинарные права, а по окончании войны или должны были вернуться в прежнее звание (с некоторыми дополнительными льготами), или выйти в запас, или же сдать экзамены на чин. Кроме того, при развертывании линейных войск по штатам военного времени, а запасных батальонов в полноценные полки из запаса призывалась масса произведенных из «вольноперов» прапорщиков военного времени. И, наконец, уже во время Германской войны в тылу было развернуто множество школ прапорщиков для краткосрочной подготовки младших офицеров из отличившихся в боях грамотных солдат, а отмеченных наградами и совершивших подвиги нижних чинов, как уже говорилось, можно было просто производить в младшие офицеры без всякой подготовки. Григорий Мелехов из шолоховского «Тихого Дона» – именно такой офицер. Правда, в романе он воюет с красными лихо, но в том-то и дело, что это не регулярные боевые действия на фронте против полевых частей регулярной армии, а повстанческая партизанская война с красными карательными частями, набранными с бора по сосенке. Мы знаем, что уцелевшие в 30-х гг. красные военачальники-самородки, блестяще показавшие себя в Гражданской войне – войне зачастую без тыла и линии фронта, войне маневренной, с огромной ролью обходов и неожиданных ударов холодным оружием, оказались совершенно беспомощными, когда им пришлось столкнуться с хорошо обученными и вооруженными регулярными войсками вермахта в 1941 г.

Капитан лейб-гвардии Егерского полка. 1916–1917 гг.


Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
<< 1 ... 4 5 6 7 8
На страницу:
8 из 8