Оценить:
 Рейтинг: 0

Лель, или Блеск и нищета Саввы Великолепного

Год написания книги
2021
Теги
<< 1 ... 7 8 9 10 11 12 13 14 15 ... 18 >>
На страницу:
11 из 18
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Савву Ивановича в Абрамцевском кружке прозвали Саввой Великолепным – на манер Лоренцо Великолепного из рода Медичи. Первым это прозвище употребил мой неполный тезка Михаил Васильевич Нестеров – и употребил даже не столько всерьез, сколько с известной шутливостью, иронически, поскольку Савву Ивановича недолюбливал и занимал сторону его жены Елизаветы Григорьевны (почему стороны разделились – об этом сказ впереди). И смысл этого словоупотребления примерно был таков: вот, мол, Мамонтов пыжится, из последних сил стремится уподобиться Лоренцо Медичи, но при всем своем кажущемся блеске и великолепии, при миллионных капиталах все равно останется самым обычным и заурядным Саввой.

Однако прозвище подхватили, и ирония вскоре благополучно выветрилась и забылась. Забылась, поскольку эта ирония недолговечна, как любая ирония, – в отличие от любви. Савву Ивановича же все по-настоящему любили, да и просто обожали, несмотря на присущие ему недостатки – черточки деспотизма, бесцеремонности и барского самодурства.

Художника Илью Семеновича Остроухова в Абрамцеве звали Ильеханцией, что отвечало его высокому росту и нескладной фигуре. При его приближении казалось, что действительно грядет некая Ильеханция, похожая на пожарную каланчу или раскачиваемую из стороны в сторону стенобитную башню, которую подтягивают за канаты к крепостным стенам. Тут уж стенам не устоять, поскольку всем было известно, какой пробивной силой, умением добиваться своего и устраивать дела, сметая все препятствия, обладал Ильеханция – Илья Семенович Остроухов.

Пожалуй, в этом у него был лишь один соперник – Сергей Павлович Дягилев, но он не из нашего кружка, и поэтому тут я умолкаю. Впрочем, перед тем, как умолкнуть, замечу, что для некоторых членов кружка (таких как Серов) Дягилев – обаятельная личность, предмет обожания и несомненный кумир. Да и сам Мамонтов к нему благоволил, недаром подпирал своими капиталами журнал «Мир искусства».

Дягилев же на примере Мамонтова понял одну хитрую штуку: русских русским искусством не удивишь. Только потратишься себе в убыток. Значит, надо им удивлять Париж. И повез русское искусство во Францию, а там был полный восторг, цветы и овации. Только о Мамонтове уж никто и не вспомнил, поскольку Сергей Павлович затмил его своим блеском и своим успехом. Но все равно… вся хитрость моей штуки в том, что сначала все-таки был Мамонтов, а затем уже Дягилев…

Константина Коровина с подачи Саввы Ивановича звали не иначе как Костинька, и невозможно было по-другому при его легком и веселом нраве, общительности, безалаберности, доброте и искрящемся юморе. Маленький Всеволод, родившийся третьим, получил прозвище Вока. Андрюша, второй сын Мамонтовых, стал для всех Дрюшей: первые две буквы не понадобились, его имя укоротилось, ужалось, усохло, как… шагреневая кожа.

Если его отец куролесил, давал волю страстям, богатырствовал, то Дрюша не был богатырем. Силушка в нем не играла. Он отличался слабым здоровьем, много болел, хотя и позировал для картины Васнецова «Богатыри» как Алеша Попович. Подавал надежды как художник, участвовал в росписи киевского Владимирского собора, мечтал стать архитектором, но прожил недолго, скончался в тысяча восемьсот девяносто первом году от простуды. Его смерть стала страшным ударом и для семьи Мамонтовых, и для всех художников Абрамцевского кружка. Я тоже тяжко переживал эту утрату.

Похоронили Дрюшу в часовне абрамцевской церкви Спаса Нерукотворного, сообща построенной художниками и семьей Мамонтовых.

Я часто прихожу на его могилу – постоять, склонив голову, перекреститься, затеплить свечу, накрывая ее ладонью. И горло перехватывает, судорога пробегает по лицу, подергивается щека, и я по-стариковски всхлипываю, хватая ртом, втягивая воздух и торопливо вытирая слезы. Вспоминается не только Дрюша, но и все те, кого я потерял в этой жизни и кому не успел дать шутливого прозвища…

Однако прозвища давали не только близким людям, но и домам. Тому примером – Яшкин дом, возведенный Саввой Великолепным для многочисленных гостей. По свойственным детям собственническим устремлениям и желанию завладеть всем, что их окружает, маленькая Веруша считала этот дом своим. Ее же поддразнивали шутливым прозвищем Яшка, поскольку уж очень она любила якать и при малейшей возможности себя выпячивать. Бывало, только и слышалось по всему дому: я… я… я… я… Хоть уши затыкай. Поэтому дом и прозвали Яшкиным, соединив в этом прозвище две черты Веруши: ее отчаянное ячество и собственнические инстинкты.

Веруша тоже умерла молодой и тоже от роковой для Мамонтовых болезни – простуды, как и ее бабка, мать Саввы Ивановича, как брат Дрюша и как сам Савва Великолепный, подхвативший простуду уже стариком – зимой тысяча девятьсот восемнадцатого года.

Этюд пятый

Зримое присутствие

Весь май и начало июня Мамонтовы потихоньку, без спешки и суеты переезжали – перебирались в купленное (купчую благополучно оформили и заверили печатью) Абрамцево. Они отбирали, упаковывали и выставляли в прихожей для грузчиков вещи (крупных было не особенно много, а мелочей – мешки и корзины), перевозили мебель, хотя кое-какая мебелишка осталась от Аксаковых. Мебелишкой ее с шутливой пренебрежительностью называл Савва Иванович, а Елизавета Григорьевна – уважительно – мебелью. Старомодная, но прочная и добротная, она не просто годилась новым хозяевам, но внушала уверенность, что еще век простоит и прослужит.

А может, еще и их переживет, смотря какой будет век и кто окажется более стойким и выносливым перед вызовами времени – вещи или люди…

Однако эти мысли вслух не высказывались и в голове не задерживались, мелькали и исчезали, поскольку попросту было не до них. Хлопоты и заботы заставляли думать о другом: как поставить стол, куда передвинуть кресло и перевесить старинные картины и фотографии – еще одно наследство Аксаковых. Впрочем, и перевешивать не надо – пусть висят на своих местах, как и висели. Раз уж Софья Сергеевна Аксакова не стала забирать их в Москву, то и Мамонтовым лучше уж не тревожить, не нарушать сложившийся порядок, не вторгаться со своими спешными нововведениями.

В комнатах между тем шел ремонт, сновали рабочие, пахло краской, мастикой – словом, обычная кутерьма.

Окончательно перебрались в Абрамцево на лето лишь двенадцатого июня (задержала служебная поездка Саввы Ивановича).

Читатель моих записок, возможно, спросит, откуда мне все это так хорошо известно. Такой уж я всеведущий, что даже мысли – мысли о будущем веке и вызовах времени – могу этак запросто читать. Отвечу. Садоводство оставляет мне немалый досуг для размышлений. И мысли эти отчасти мои собственные, хотя не думаю, чтобы они были вовсе чужды и Мамонтовым; во всяком случае, Савве Великолепному.

На то он и Великолепный, чтобы – при его любви к Италии, Рафаэлю и Микеланджело – остро чувствовать и обратную сторону, изнанку Возрождения, похожую на изнанку холста с уродливыми узлами нитей, загнутыми гвоздями и сгустками засохшей… крови. Тут я, извините, оговорился: не крови, а краски, конечно, но краски, похожей на запекшуюся кровь. Словом, изнанка – это гибельный трагизм Возрождения, овевающее его дыхание смерти, жуткие призраки Гойи, прямого наследника флорентийских титанов и гениев.

Так что и впредь не удивляйся, читатель: вращаясь среди художников, и не такого наслушаешься. Невольно обогатишься знаниями и помудреешь, хотя бы поначалу и был ты неискушенным, как отрок Варфоломей с картины моего неполного тезки Михаила Нестерова. Все это так, но прошу обратить внимание на следующее. Когда еще никакого Абрамцевского кружка и в помине не было, я уже был. Да, да, в апреле и мае тысяча восемьсот семидесятого года, когда Мамонтовы только переезжали и устаивались, я там вместе с ними уже был. Каким же образом? Я же не вездесущий Господь, чтобы, оставаясь незримым, духом своим везде присутствовать. А вот присутствовал, и не как-нибудь, а зримо.

Савва Иванович и его супруга заслышали, что в пяти верстах от Артемова и Жилина продают оранжерею. Если есть оранжерея, то, значит, есть и сад. Так они решили наведаться ко мне, и состоялось знакомство, приятное для обеих сторон. Я водил их по саду и с горечью сетовал, что садоводство в этих местах глохнет и хиреет, никому не нужное и по всем статьям убыточное. Если нет спроса, то нет и сбыта. Лишь одичавшие свиньи подрывают стволы яблонь и, похрюкивая, сжирают падалицу. Да и то не подряд, выборочно, самую лучшую, а на прочую и не смотрят.

Савва Иванович, слушая, посочувствовал и предложил продать ему оранжерею, уцелевшие деревца сада и вообще перебраться к нему и там, в Абрамцеве, наново развернуть дело. Я обрадовался и согласился, хотя уж и не молод, за сорок, виски седеют. Но вот взыграло ретивое, и я не мешкая собрал вещички и на следующий день с двумя узелками за плечом прибыл для прохождения службы под началом моего покровителя – Саввы Великолепного.

Да и Елизавета Григорьевна, не менее великолепная по своей скромности, участливости и доброте, меня всячески жаловала.

Так оно и вышло, что Абрамцевское братство началось не с художников, а с садовника, и я первым очертил магический круг, заключивший в себя моих будущих собратьев. Рассуждая таким образом, я не хотел бы заслонить фигуру самого нашего командора – Саввы Ивановича. Но взять хотя бы сравнение: как он опекал и лелеял каждого из художников, так и я лелеял деревца сада и терпеливо ждал от них плодов – таких же сочных и сладких, как и те, что являлись потом на холстах и листках бумаги.

Так что натуры у нас с Саввой Ивановичем родственные, а души – не в пример персонажам Гоголя, не раз гостившего в этих местах, – не мертвые, а живые.

Этюд шестой

Попытка изобличения

Девятое мая – радость для православных, святой Николин день.

Погода была славная – под стать празднику. Снизу еще потягивало зимой, недавно сошедшим снегом, сырой, не до конца просохшей землей, особенно по оврагам, зато сверху все прогревалось, зыбилось от тепла, сияло, дрожало солнечным маревом, и казалось: вот-вот накатит летняя жара. Накатит и истомит духотой и пылью, положит головки цветов на садовые дорожки, все иссушит…

Савва Иванович не только сам ранехонько (для него это значит – к обеду) пожаловал в Абрамцево, но и привез с собой целый маленький народец, обступивший его, с удивлением и страхом на все поглядывавший. Этими храбрыми (страх храбрости не помеха) переселенцами были в тот день кое-кто из слуг, Сережа, Дрюша и две Анны. Анны, именами схожие, но натурами совершенно разные: няня Анна Прокофьевна, улыбчивая, разомлевшая, умаявшаяся с дороги, и Анна Александровна, во всем подчеркивавшая свое превосходство, высокая, строгая, наставительная – Сережина гувернантка, которая только что окончила курсы в Николаевском институте и этим очень гордилась.

Она не позволяла себе, как нянюшка, млеть, раскисать, охать и ахать, а держалась с подобающим достоинством и даже некоей чопорностью. Эта английская чопорность не особо красила ее, но позволяла скрывать свои чувства и делать вид, будто ничто ей не в новинку, все знакомо и привычно.

– Вот мы и прибыли, – возвестил Савва Иванович, слезая с английского рессорного экипажа (простой деревенской телеги) и помогая сойти своим попутчикам. – Принимайте.

Все бросились к ним, мальчиков увели переодеть, а двум Аннам предоставили апартаменты (где рессорный экипаж, там и апартаменты) для отдыха. Савва Иванович отдыхать не пожелал и высказался в том смысле, что сейчас приведет из деревни еще одного слугу, но сам за ним, конечно, не пошел, а кого-то послал, подробно разъяснив, где и как его найти. Вскоре и этот слуга появился, хотя я не сразу его разглядел: слишком маловат был росточком… гм…

Вернее, разглядел-то я его сразу, но перед всеми рисовался, изображал, что эта невзрачная персона меня не слишком интересует, а уж если откровенно, то глаза мои на нее бы не глядели.

Персоной этой был карлик Фотинька, которого я, конечно, знал, но очень уж недолюбливал, поскольку дурная слава о нем ходила, и встретить такого в Николин день – сущее наказание.

– Что ж вы, Савва Иванович, изволили нанять сего фрукта? – спросил я, издали кивая на Фотиньку и придавая этому вопросу оттенок уничижительный, заранее готовящий к отрицательному отзыву о фрукте, коего я и сам не стал бы выращивать в своей оранжерее, и никому другому не посоветовал бы.

– Да, нанял, а что?

– Я, конечно, понимаю, что для господ такие лилипуты, такие карлики – забава и игрушка. У Трубецких вон тоже в усадьбе карлик прислуживает. Как звать его, правда, забыл… – начал я, но Савва Иванович меня с нетерпением перебил:

– Слушай, Михал Иваныч, ты меня в господа-то особо не ряди и не приписывай мне тягу ко всяким игрушкам. У нас с тобой, слава богу, не те отношения. Говори толком, если есть что сказать…

– Скажу, Савва Иванович. – Я вознамерился быть прямым и решительным, все выложить начистоту. – Глаз у него дурной, у этого Фотьки, – вот что я вам доложу. Как бы он беду какую на вас не накликал.

Савва Иванович отмахнулся, как он умел, – хоть и досадливо, но не пренебрежительно, все же стараясь не обидеть.

– Пустое. Все это ваши деревенские страхи и суеверия.

– Нет, не пустое. Пустого я говорить бы не стал. У этого Фотьки отец был колдун и его самого колдовству учил. У нас все об этом знают.

– Ну и я тоже знаю. Про отца мне Фотинька сам сказал. И что из этого?

– А то, что порчу на вас может наслать, сглазить. Не раз было замечено: где Фотинька с корзиной по лесу пройдет, там грибы больше не растут. А у кого в саду яблоко сорвет, забравшись на стремянку, у того вскоре все яблони посохнут и попадают. Но он может кое-что и похуже – колдовством своим до нищеты и тюрьмы довести. И такие случаи бывали… Он и на такое горазд…

– От тюрьмы и сумы никто не застрахован. А ты, Михаил Иванович, в садоводстве своем ученый дока, со светилами переписку ведешь и при этом такой суеверный…

– Эх, Савва Иванович, вспомните вы меня, да поздно будет… – осерчал я до того, что даже отвернулся. – Говорю, потому что люблю вас. Не любил бы – молчал бы себе в тряпочку.

– А что – есть такая тряпочка? – Он посмеивался, прицепившись к слову.

– Есть. – Если уж мне особо не в мочь, я всегда отвечал коротко на все колкости и подначки.

<< 1 ... 7 8 9 10 11 12 13 14 15 ... 18 >>
На страницу:
11 из 18