Оценить:
 Рейтинг: 0

Оскомина

Год написания книги
2022
Теги
<< 1 2 3 4 5 6 7 ... 24 >>
На страницу:
3 из 24
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Такая уж ли она была мирная? Может быть, вовсе и не такая, а совсем другая? Во всяком случае, не особо-то и мирная? На это намекал маршал Александр Михайлович Василевский, коему я от мальчишеского восторга всегда отдавал во дворе честь, и он серьезно – без всяких шуточек – отвечал мне тем же.

Уж у Василевского-то повод для такого намека был, поскольку он как начальник Генштаба и главный стратег предвоенного времени планировал совсем не ту войну, которая началась датой двадцать второе июня. Не ту, знаете ли, и рассчитанную не на 1418 дней, а на срок куда более короткий – короткий, как финский нож (по аналогии с Зимней войной), исчислявшийся не годами, а месяцами и неделями.

Войну, рассчитанную на молниеносный удар, и для этого удара военные округа по всему Союзу были развернуты в армии и брошены к западным границам…

Но это вопрос щекотливый. Во всяком случае, официальные историки подобных фактов не признают и упрямо держатся за свои две двойки (22 июня). Поэтому официальных историков – даже самого высокого ранга – у нас не жаловали, ссылаясь хотя бы на то, что наш Тимофей Николаевич Грановский был историком выдающимся, но никак не официальным. Неофициальным хотя бы потому, что слишком западал на западничество (да простится мне дурной каламбур) и водил сомнительные дружбы с Герценом и Огаревым, а уж те устроили на всю Россию заполошный колокольный звон – бог не приведи…

Впрочем, тихий был звон, едва-едва в России слышный. Колокол-то висел, как известно, в Лондоне, там же колокола не ухают на всю ивановскую, а мелодично – пристойно – позванивают. К тому ж еще Пушкин говаривал, что на чужой манер хлеб русский не родится. Да и не только хлеб, хотя и хлеб в первую голову, поскольку он по сокровенному смыслу не только еда, но и слово – слово Божие, за коим всегда маячит как тень слово сатанинское, крамольное, революционное. Недаром из христианского просвещения сердца уродливо отпочковалось и бесстыдным сорняком расцвело вольтеровское Просвещение.

Впрочем, не буду нападать на Вольтера (его любил мой дед и обожали тетушки) и вернусь лучше к нашему Грановскому.

Грановский же своего рода революционер и бунтарь, хотя держал себя в академических рамках. При большевиках это ему зачлось, и они придали ему некоторый официальный лоск, присвоив его имя бывшему Романову переулку. Но после большевиков Роман его вытеснил и забрал назад свой переулок.

Так что недаром сказано: сегодня я лицо официальное, а завтра, глядишь, и неофициальное. Или, наоборот, сегодня – неофициальное, а завтра… Но это дела не меняет.

Однако к чему я веду? А веду я к тому, что мой отец – а он пользовался среди маршалов нашего дома большим уважением и за свои познания, и за участие в штурме линии Маннергейма – называл себя любителем военной истории, и не больше того. Дед же мой в историки вообще не лез, а занимался теорией (феерией, как он выражался по свойственному ему озорству характера) военного дела.

И хотя некоторые выводы исторического характера ему приходилось делать, он как историк называл себя свободно мыслящим дилетантом и за точными историческими справками отсылал всех к своему другу генералу, комдиву, профессору Александру Андреевичу Свечину.

Образцово затмевал

Мемориальной доски, посвященной памяти деда, нет на фасаде нашего дома. Чтобы подобную мраморную доску установить – вогнать в штукатурку медные болты по ее четырем углам, понадобилось бы сдвинуть остальные доски, отчего штукатурка непременно посыпалась бы, а зияющие дыры, как их ни затирай и ни замазывай, выглядели бы скверно. Я бы даже уточнил: выглядели бы словно новые заплаты на старых, прохудившихся мехах с вином. В Евангелии об этих заплатах кое-что сказано…

Но что именно, я, впрочем, точно не помню, поскольку в нашей семье больше читали Маркса, чем Марка, больше Ленина, чем Луку. Хотя могу засвидетельствовать, что старенькое, слепенькое, на пожелтевшей бумаге Евангелие у деда все же было. Он держал его у самой задней стенки книжного шкафа, чтобы при обыске (а обысков тогда ждали все – даже среди обитателей нашего дома) сразу не копнули, не ковырнули и не обнаружили. Иногда ухитрялся достать, по плечо просунув руку за ряды книг, раскрывал, перелистывал, что-то прочитывал и тотчас возвращал на место.

Помимо Евангелия, дед чтил писания Оригена Александрийского, называя их векселями на получение тайных знаний. Он следил по карте за экспедициями Рерихов, а также не без известного кокетства называл себя немного антропософом, что давало повод Свечину воскликнуть, словно отчитывая на экзамене нерадивого студента: «Каша в голове! У тебя, мой милый, каша в голове, причем с непроваренными комочками – эзотерическая!» – после чего он досадливо выговаривал деду, чтобы тот пожалел свое время и вместо подобной ерунды занимался бы настоящей наукой.

Я помню свечинские выговоры, его воздетые над головой кулаки, коими он потрясал в воздухе, вразумляя деда.

Потрясал так, что рукава его генеральского кителя сжимались в гармошку и спадали до локтей. Я мог бы многое рассказать об их спорах, однако для меня важнее сказать о другом: если все же кому-то неймется устанавливать доску, то придется для этого зачинать новый ряд, дед же всегда противился и не желал, чтобы его считали зачинателем.

Как теоретик военного дела он всегда называл себя продолжателем, последователем – кем угодно, но только не зачинателем. Эту честь он отдавал другому (как Татьяна у Пушкина другому отдана и будет век ему верна).

Поэтому в моем поколении… а наша семья, как всякое большое семейство, разбросанное и по Москве, и по Ленинграду, и осчастливившее своим присутствием даже славный город Владикавказ, где обитает наша тетя Адель, бывшая балерина и отчаянная клептоманка по части редких книг, делится на поколения, причем по признаку: кого и когда посадили, сослали или расстреляли… так вот, в моем поколении мысль о том, чтобы вымерять стену и крошить штукатурку, ввертывая болты для мраморной доски, к счастью, окончательно заглохла.

– А ну ее, эту доску! Пропади она ко всем чертям! – как сказал бы сам дед, а если бы моя мать умоляюще взглянула на него, чтобы он зря не поминал нечистую силу, то тотчас поправился бы: – Ко всем Маркам, Матфеям и Иоаннам!

При этом мать непременно спросила бы:

– Что ж ты Луку-то пропустил?

– Твой Лука во множественном числе плохо склоняется, – фыркнул бы дед, все-таки предпочитая евангелистам чертей, если речь идет об увековечивании памяти, мемориальных досках и прочей подобной чепухе.

Воистину уж он не потерпел бы, чтоб его профиль высекали на мраморе. И особенно страдал бы из-за усов, повторяя со скрытой издевкой, что усы у него не такие устрашающие, как у Буденного (доска Семена Михайловича прочно прибита к фасаду), а совсем незаметные – узкой вертикальной полосочкой под носом – и скульптору наверняка не удастся воссоздать их во всей красе.

Вот и вся моя преамбула, или преамбуленция, как опять-таки выразился бы дед, выдумщик, искусник и озорник по части всяких словечек – не письменных, а устных. Писал же он, надо признать, суховато, языком приказов и реляций – писал почти так же, как один из его учителей, теоретик глубокого боя, грек по происхождению, Владимир Кириакович Триандафиллов. И это считал своим недостатком, ведь в те времена и среди революционных вождей, и среди военных теоретиков царила мода на литературные красоты, введенная Троцким, считавшимся первоклассным стилистом.

Ну а Троцкого образцово затмевал если не сам мой дед, то его верный друг генерал Александр Андреевич Свечин.

Его мемориальной доски тоже нет на фасаде. Хотя в нашем доме он часто бывал, подолгу гостил, если его слишком допекало одиночество и надоедало бесцельно слоняться по своей огромной квартире, раздраженно шаркая ногой (к каблуку вечно прилипала брошенная на пол газета), и постоянно сознавая, что не с кем перемолвиться словом.

Подолгу гостил и даже месяцами жил, хотя при тех отношениях самой трогательной, нежной, возвышенной, закадычной дружбы, какие были у него с дедом, нет особой разницы между тем, чтобы гостить, и тем, чтобы жить.

Но вот не удостоили мемориальной доски, и не удостоили по причине одного обстоятельства – из числа тех, что называют деликатными, неудобными, щекотливыми. В 1938 году Александра Андреевича судили и расстреляли. Поэтому какая уж там доска! Никакой доски в память о нем и не может быть. Как-то это нелепо – сначала расстреливать, а потом привинчивать доски.

Деда, слава богу, не расстреляли, но деликатное, неудобное, щекотливое обстоятельство и над ним простерло свои совиные крыла. Деда сослали в лагерь, продержали, выпустили, послали на фронт. А после войны, пожив счастливой мирной жизнью, он вместе с женой бросил все и вернулся в барак, где когда-то жил на поселении.

Причем сам срубил там церковь и был рукоположен в священники таким же бывшим зэком, как и он, – отцом Василием.

Так Евангелие от задней стенки книжного шкафа вышло наружу и воцарилось в судьбе моего деда. Рукополагавший его отец Василий не потребовал от деда отречься от Оригена, Рерихов и антропософии – не потребовал, сославшись на то, что здесь не Москва, не улица Грановского, а магаданская область: пока будешь отрекаться, заметет тебя колючим, мокрым, оледеневшим снегом с головы до ног.

Наши-то перли

Как уже сказано, Свечин был другом и частым гостем моего деда (любимое кресло Александра Андреевича, стоявшее у деда в кабинете, после приходов Свечина надолго сохраняло и как бы запечатлевало очертания его грузной фигуры). Поэтому и дед хотя бы в устной речи стремился если и не блистать, как Свечин, чей раскатистый бас гудел по всем нашим комнатам, то изредка посверкивать благодаря излюбленным словечкам.

Однако я отвлекся.

Отвлекся, хотя Свечин и учил меня в детстве: «Когда что-то рассказываешь, крепко держи, не выпускай и не теряй главную нить». Я же захлебывался от восторга, что он меня слушает, часто сбивался, забывал, с чего начал, и гнул (заплывал) явно не туда. Словом, безнадежно терял эту самую нить. Свечин же утонченно-брезгливым жестом фокусника поднимал ее с пола (на полу вечно валялись обрывки каких-то ниток, поскольку дед имел привычку сам пришивать себе пуговицы) и вручал мне, заставляя все начать сызнова.

Вот и сейчас – потерял, хотя мне осталось кое-что рассказать о главных идеях деда и привести его краткие анкетные данные. Не биографические, а именно анкетные, поскольку социализм – это не столько биография, сколько анкета, деду же выпало жить при социализме.

Дед не зря отказывался называть себя зачинателем: в своих разработках он наследовал Свечину, развивая его идеи измора противника и войны на истощение. Но при этом привносил в теорию измора и нечто свое. Сам называл свою находку взаимообратимой или амбивалентной монадой, имея в виду под монадой дивизию как основное тактическое соединение войск. Замечу, что немцы, пристально следившие за творчеством деда, идею амбивалентной монады у него заимствовали (так же, как у Триандафиллова украли идею блицкрига) и использовали ее в 1941 году.

Приходилось лишь удивляться, как быстро они переходили от наступления к обороне, как мгновенно перестраивались при наступлении наших войск, зарывались в землю, обрастали окопами и траншеями, а затем от обороны снова переходили в наступление. Наши-то все перли в наступление, тысячами укладывали бойцов и гнали на пулеметы новые тысячи. Ведь в тридцатые годы был выброшен лозунг, что траншейная система Первой мировой войны себя изжила. Дескать, ни окопы, ни траншеи революционному бойцу не нужны. Некогда ему в них отсиживаться. Его задача – наступать со штыком наперевес.

Немцы же из своих окопов расстреливали революционных бойцов в упор. Расстреливали, как Анка-пулеметчица – белых в фильме о Чапаеве. Вот она, дедовская монада в действии! Сколько жизней могла бы она нам сберечь! И уж, во всяком случае, немцев к Москве не пустила бы и Ленинград от блокады спасла…

Впрочем, дед, как правило, воздерживался от употребления термина «монада» в своих работах, как слишком заумного и отдававшего идеалистической философией. Вместо этого он писал о мобильной перестройке от наступления к обороне и от обороны к наступлению. Он стремился сблизить эти два вида боевых действий, подчеркивая, что в обороне должен скрываться зародыш наступления (сокрушения – в терминах тех времен), а в наступлении – зародыш обороны.

Он писал об этом книгу, но до своего ареста не успел ее завершить, а после освобождения здоровье было настолько подорвано, что какая уж тут книга. Поэтому сохранилась лишь тетрадь с набросками, доставшаяся мне, причем доставшаяся не совсем обычным образом, о коем я еще расскажу. А сейчас лишь бегло замечу, дабы отчасти удовлетворить любопытство читателей, что угол офицерского планшета с этой тетрадью показался, высунулся – выпер – на моих глазах из пролома письменного стола деда.

Я пытался придать этим наброскам цельный и законченный вид, восстановив их прихотливую логику, дописав и восполнив утраченные фрагменты текста. Не уверен, что это у меня получилось. Не удалось мне заинтересовать тетрадью деда военачальников предвоенной поры, поскольку тогда оборона была не в моде и все бредили наступлением, мечтали об увеличении числа республик Советского Союза за счет освобожденных от ига капитализма европейских стран.

Этими мечтами мы жили. Нам казалось, что вот-вот наступит время, когда наша доблестная РККА – Рабоче-Крестьянская Красная Армия повалит полосатые столбы на границах Европы и мы устремимся к неведомым рубежам – сбивать кандалы с рук порабощенного рабочего класса. Я прекрасно помню эту лихорадочную горячку, этот энтузиазм вдохновляющих побед, поскольку я сын своего времени и переболел всеми его прекрасными болезнями. Любимец Родины, я с восторгом смотрел предвоенные фильмы. Я и с парашютом прыгал, и на планере летал вместе с дядей Валентином, и в тире стрелял по движущимся мишеням, а тиры тогда были всюду, как и парашютные вышки.

Но Гитлер напал на нас первым. Мы бы выстояли, если бы стратегия мобильной перестройки от наступления к обороне была одобрена и принята на вооружение. Нас бы это спасло. Начало войны не стало бы для нас столь катастрофическим. Но, увы, этого не случилось, и катастрофа была страшная. Нас спасло лишь то, что в сорок третьем году Сталина удалось убедить в необходимости стратегической обороны – по Свечину, чья главная книга «Стратегия» лежала на столах у Ставки и самого Верховного главнокомандующего.

Семейка генеральская

Мой дед Гордей Филиппович Варга родился в 1888 году. Он всю жизнь гордился этими тремя восьмерками, считая их числом сакральным – таким же, как 111 в опусе последней сонаты Бетховена. Гордился он и своей фамилией, означающей на санскрите «гармония». Вот оно как! Дед всю жизнь бушевал, ругался, фыркал, отплевывался, высмеивал, издевался.

И вот пожалуйста – гармония!

Его сестры Олимпия и Зинаида, коих мы называли тетушками, хотя для меня они, в сущности, бабки – так же как и тетя Адель, бывшая балерина, жившая во Владикавказе, – родились четырьмя и пятью годами позже. Дед их в шутку называл курносыми младшими лейтенантами, приравнивая это звание к званию младших сестер. На лейтенантов сестры не обижались, но решительно отказывались быть курносыми, всячески доказывая, что носы у них хоть и маленькие, но по всем признакам – римские.

Гордился дед и своим воинским званием полковника, участием в боях за Перекоп, освобождением Крыма и неучастием в красном терроре, хотя это неучастие едва не стоило ему жизни. Землячка и Бела Кун хотели деда повесить после показательного суда за отказ его батальона топить пленных, привязывая им к ногам камни и прикладами сбрасывая с замшелой кручи в воду скалистой бухты.

Вон чайка села в бухточке скалистой,
Как поплавок. Взлетает иногда,
<< 1 2 3 4 5 6 7 ... 24 >>
На страницу:
3 из 24