Впрочем, на понижение было играть легко, если не считать случаев, когда Любовь Петровна своей гениальной интуицией вдруг осознавала, что ее игра натолкнулась на чью-то чужую игру, более профессиональную. Проигрывать она тоже научилась.
Играть на повышение было труднее, но зато несоизмеримо слаще бывала победа. Когда некто, внезапно утвердившийся на театральном Олимпе, вещал по телевизору о скорбности своих трудов, о достоверности его творческого накала и заслуженных успехах, – сидеть в кресле и слушать его небрежно-изысканные откровения – это было подлинное счастье, почти хмельное…
А поскольку по телевизору выступали не только режиссеры театров, у Любови Петровны постепенно сложилось впечатление, а то и убеждение, что все видимое и слышимое ею есть не что иное, как результаты игр, которыми забавляются люди, ей подобные, и потому жизни как таковой не существует, что не подлинны слова и поступки людей, что все люди – игроки на одном уровне и персонажи чужих игр на другом. Возможно, и ее муж, поскольку он все же не достиг и уже не достигнет самого высшего уровня пирамиды, тоже всего лишь персонаж чьей-то игры.
Такой подход к жизни обогатил Любовь Петровну еще одним преимуществом среди себе подобных: она никогда не принимала слишком близко к сердцу успехи или неуспехи мужа. Она умела разделить его радость и поощрить к закреплению успеха, но искусство успокоить, отвлечь, зарядить надеждой и энергией и просто быть нужной, необходимой мужу в трудные дни, – в этом искусстве Любовь Петровна не знала себе равных, и все это именно благодаря тому факту, что карьера мужа никогда не была ее болью и заботой, как у большинства жен ее среды.
Так сама волей и талантом построила Любовь Петровна свое семейное счастье, главным условием которого, по ее определению, было умение не желать невозможного, но зато из возможного извлекать максимум приятного и полезного. Счастлив был с ней ее муж. В этом она была уверена, подвергая систематически свою уверенность строгим тестам и проверкам. В спокойной, любящей обстановке вырастала дочь.
Еще раз или два в месяц существовал в мире странный человек с клоунским именем, которого он никак не хотел менять, – Жорж Сидоров. Возможно, странность его существовала главным образом в понимании Любови Петровны, ибо, без сомнения, таковым был Жорж в сравнении с ее мужем, но другим чувством, можно было бы сказать – объективным, она ничем не выделяла Жоржа из его среды. Он был в меру талантлив и пронырлив, в меру ленив и порочен и лишь без меры жаден к успеху, и опять-таки наличием всего этого набора качеств проигрывал Павлу Дмитриевичу, поскольку из них двоих настоящим мужчиной, без сомнения, был только один – ее муж.
Случалось, что Жорж исчезал на полгода и более, когда, например, получал приглашения в провинциальные театры на режиссуру, и к концу срока его исчезновения Любовь Петровна начала беспокоиться, ее посещали подозрения, что нашлась-таки некая из современных, патлатых и безнравственных, которой удалось затмить ее, непревзойденную, но все-таки всего лишь актрису любви, и Жорж догадался об ее актерстве, ведь неведомо женщине, как ее воспринимает мужчина, когда еще минуту назад они – одно, а теперь вот сытый и самодовольный, но всегда самец, всегда в инстинктивном поиске еще более совершенной самки…
Такие мысли, если до этого доходило дело, терзали Любовь Петровну и терзали тем более, что она никогда не теряла над собой контроль, никогда не позволяла раздражительности по отношению к мужу или дочери, но вся ее сокровенная боль нагнеталась в глубочайшем подполье души, куда никто и никогда не мог заглянуть.
Проходило время, и заранее обусловленным способом Жорж давал знать о себе, что он есть, что ждет, и, выдержав два-три дня, она таким же замысловатым приемом извещала его, что завтра придет. Это «завтра» бывало обязательным, чтобы он успел уничтожить все следы других женщин, она ведь знала, что он бабник, и именно из таких бабников, кому женщины нужны постоянно для присутствия при бесконечном монологе о своей неординарности, о беспринципности, злопыхательстве, интриге его врагов и недоброжелателей.
Ни разу за пятнадцать лет, а именно столько продолжались их необычные отношения, Любовь Петровна не разочаровалась в своем Друге. Он был добросовестен в соблюдении ее условий. С годами выявилось еще одно несомненное достоинство Жоржа. Никогда ни единым словом или намеком он не попросил ее о помощи. А ведь ей ничего не стоило однажды поиграть на повышение и обеспечить успех своему другу. Но он не просил, а сама она… Кто его знает, как бы он повел себя в условиях успеха… В его принципиальности было нечто чрезвычайно положительное, чего Любовь Петровна как-то не могла взять в толк, не сумела найти логического объяснения и вынуждена была принять как факт, как некую маленькую загадку в характере Жоржа, и это был, пожалуй, единственный элемент романтизма, приятно разбавляющий заведомую рассудочность ее отношения к Жоржу.
Так продолжалось пятнадцать лет. Уже вовсю лихорадило страну, и все чаще она видела мужа встревоженным и озабоченным, все невероятнее слухи сквозняками гуляли по салонам и квартирам, а Любовь Петровна, привыкшая к стабильности окружающего ее мира, не хотела ничему верить и упрямо делала вид, что ее ничто из происходящего не касается и не волнует и что самое верное средство предотвратить шторм – это не поддаваться морской болезни. В действительность ее швырнул Жорж.
Она, как обычно, известила его о посещении и пришла в назначенное время, но застала квартиру Жоржа в непривычном беспорядке, со следами совсем недавнего присутствия многих людей, мужчин и женщин, окурки на полу и бутылки под столами и по углам, и сам Жорж, какой-то встрепанный, взъерошенный, возбужденный и непротрезвившийся, с неприятно глупым самодовольством на лице…
Она обиделась и оскорбилась, но виду не подала и растерянность свою скрыла за доброжелательной иронией, которая прежде действовала безотказно, усмиряла Жоржа, сосредоточивала на ней, и он переставал быть кем-то, кем был, и становился одноприродным – любовником, жаждущим любви немедленной и взаимной.
Теперь же он носился по квартире, размахивал руками, усаживал ее в кресло, поднимал, пересаживал в другое и все время что-то говорил, говорил…
Ни к каким разговорам она не была готова, и неприятен был ей этот неопрятный, небритый мужик, впавший в детство, а как иначе, ведь мужчина всегда должен оставаться мужчиной, ей было с кем сравнить, она сравнивала и ловила себя на физической брезгливости к Жоржу, чего не бывало раньше. Захотелось заплакать от досады и обиды…
Жорж в очередной раз поднял, почти выдернул ее из кресла за плечи, больно сжал и продолжал сжимать, переходя на какое-то пакостливое хихиканье. От него пахло водкой и мясом.
– Ну, ты хоть понимаешь, какие времена настают? А ну, признайся, твой функционер-муженек еще не начал заикаться? Приготовься, скоро начнет!
Захотелось ударить его по лицу, но стало стыдно за это желание, Жорж не заслуживал, просто он маленький человек и не виноват в том, что он маленький. Она вымученно улыбнулась, пытаясь высвободиться из его влипчивых пальцев, но он не чувствовал ее состояния, захлебывался восторгом и злорадством.
– Трещит империя! Трещит, родимая! Ты слышишь! Тр… р… р… ещит! Они ее што… што… штопают, а она тр… тр… трещит!
Он кривлялся, гримасничал и становился все противнее и противнее.
– Слушай! – Он прижался к ее уху, зашептал: – Самое время рвать когти от аппаратчика! Мое время идет, понимаешь, да? Ну что, по боку его, а?
Она отстранилась.
– Прощай, Жорж. Ты чего-то не понял.
Когда она пошла к двери, он должен был кинуться за ней, загородить дверь, умолять ее… Ничего этого не было. Оглянувшись у двери, она увидела его удивленного, и только. Но обиды уже не было. Жорж перестал существовать.
Так она думала. И была уверена. И действительно забыла о нем. Все свои способности она мобилизовала на то, чтобы сохранить спокойную обстановку в доме, когда вся страна, словно самогоном, опилась свободой и буйствовала бессмысленно и нелепо. Со страниц газет и экрана телевизора врывался в ее таким трудом сотворенный уют немыслимый вздор, бред, который на глазах старил ее мужа, и она не могла с этим примириться, но по-прежнему знала только одно средство cопротивления – не верить в происходящее. А для неверия у нее были достаточные основания.
Жизнь Любови Петровны проходила без войн и революций. Это все было до нее, чтобы она и другие, ее современники, могли долго, долго просто жить, ибо нормальная жизнь – это когда без войн и революций. Миром правят серьезные и спокойные люди вроде ее мужа, у них, конечно, как у каждого, может быть масса всяческих недостатков, но дергунчики вроде Жоржа, им не конкуренты. Главное, полагала Любовь Петровна, – это чтобы серьезные мужчины не поддались панике, чтобы не сбились со своего внутреннего ритма, чтобы не задергались… Чего там, все мужики предрасположены к панике по причине природной грубости их душевной материи и неспособности к трезвой самооценке, не знают они ни силы своей, ни слабости, но всегда, глядясь в зеркало, видят миф, и только умная женщина ведает подлинную цену мужчины, его действительные пороки и достоинства.
Но вот случилось невероятное. Павел Дмитриевич подал в отставку. Это он так говорил, не вдаваясь в подробности, не объясняя. Ушел, и все. Так надо.
Это было неслыханно. Никто и никогда не уходил до него по доброй воле и с более низких должностей. Люди старели в креслах, дряхлели в креслах, там же, в креслах, их разбивали параличи, и если только наполовину – и тогда кресло оставалось за ними, и не разбитая параличом левая или правая половина продолжала числиться в списках и получать все, что ей положено, хотя, конечно, не в том дело, или, по крайней мере, не в этом главное. Главное – либо человек имел место, либо терял его, то есть, как говорится, получал взашей и сразу становился никем, анонимом, с которым прекращались даже личные отношения, он умирал заживо, и воскрешения не происходило…
Было ощущение космической катастрофы. Если бы, к примеру, на следующий день после того, как впервые за мужем не пришла машина, рухнул, развалившись на подъезды, их дом, Любовь Петровна восприняла бы это как закономерное продолжение начавшейся всеобщей катастрофы, ведь ее мир был составной и действующей частью мира большего, к тому же он был существенной частью, и потому непременно что-то должно было сломаться в общем механизме…
Впрочем, в растерянности Любовь Петровна пребывала недолго. Как ни странно, другое происшествие, воистину страшное и еще более нелепое, вернуло ей равновесие и трезвость мышления.
Еще ранее, обвиненный Бог знает в чем, застрелился человек из первой пятерки, если не тройки, человек, совсем недавно претендовавший на первое место. С небольшой натяжкой можно было сказать, что они дружили семьями. Он был знаток и ценитель живописи, прекрасно пел романсы, блистал аристократическими замашками и бескорыстно обожал Любовь Петровну, хотя ни разу ни словом, ни жестом не перешел грань, которую сама Любовь Петровна иногда, в период особого расположения духа, готова была передвинуть чуть-чуть поближе, но, разумеется, не делала этого, потому что была в совершенном очаровании от его жены, женщины властной и мягкой одновременно, к тому же красавицы и умницы.
Павел, по-видимому, слегка ревновал и потому был сдержан в оценках, а иногда даже покритиковывал, как он говорил, «барские замашки» своего старшего по положению коллеги, а Любовь Петровна не возражала, предполагая, что в данном случае срабатывает глубинно мужицкое происхождение мужа, инстинкт мужика, в котором совмещены ощущения превосходства и зависти.
И вот этот человек, скала, а не человек, опрокинут и уничтожен. Кем? Выскочкой и демагогом, которого еще вчера никто не принимал всерьез! В таком раскладе добровольный уход мужа раскрылся другими сторонами. Если уж пришло время сенсаций и фокусов, разве не подвиг поступить именно так – хлопнуть дверью!
Однажды, войдя в кабинет мужа, застав его в кресле в арабском халате, скорбного и печального, Любовь Петровна затрепетала всем своим бестрепетным сердцем. Перед ней была осовремененная обстановкой известная картина «Меншиков в Березове». Захотелось сесть у его колен и своим глубочайшим состраданием вписаться в этот великий сюжет. Сейчас она любила его, в сущности старика, пылкой, восторженной любовью гимназистки, или преданной дочери, или верной жены, никогда не знавшей иных интересов и забот, кроме забот и интересов своего мужа…
Так началось новое действо в ее жизненном сценарии – любящая супруга поверженного властелина, поверженного, но не уничтоженного, утратившего власть, но не силу духа, не величие помыслов, – любящая супруга в роли доброго ангела-хранителя.
И ничто уже из всего, случившегося после, не могло повлиять на тональность ее настроения: ни внезапный уход домработницы, отслужившей у них восемь лет без малого; ни сомнительная рекомендация новой – подозрительной девы с плутоватым мерцанием зрачков из-под всегда полуопущенных ресниц; ни странное приглядывание за отцом дочери, до того времени видевшей отца исключительно глазами матери; ни онемевший «прямой» телефон и какая-то странная тишина, словно снаружи окутавшая их квартиру и выделившая ее в некое особое подпространство, почти не сопряженное с остальным пространством.
Иногда ей даже казалось, что все, бывшее с ней раньше, менее значимо, возможно, даже второстепенно по отношению к наступившему периоду ее жизни, когда в исполнении своей единственной роли она подошла к моменту, требующему высшего напряжения в проявлении ее способностей.
Быт семьи претерпевал ощутимые изменения, способные привести в отчаяние кого-нибудь, но только не Любовь Петровну. Возникшие трудности и сложности вдохновляли ее на активность, изобретательность, они поддерживали ее в состоянии радостного возбуждения, и она никогда так не нравилась себе самой, как в эти дни подступившего, казалось, к самым окнам их восьмого этажа нового всемирного потопа страстей и баламутства, потопа, способного сокрушить что угодно, но бессильного против сотворенного ею, исключительно ею искусного семейного ковчега.
Последние пять-шесть лет стало сдавать здоровье Павла Дмитриевича. Все реже и реже появлялся он в спальне жены. По известным причинам ее не очень-то огорчало это обстоятельство. Но именно в эти дни свершилось чудо. Вопреки мировому опыту пенсионерства Павел Дмитриевич вдруг забыл о болезнях, или они забыли о нем, так или иначе болезни отступили или отступились, и на семьдесят четвертом году жизни (можно ли в такое поверить!) он стал чаще напоминать о себе своей все еще бесспорно обаятельной супруге, словно сам внезапно вспомнил, что она ведь намного моложе… Разумеется, случившееся с мужем чудо не перешагнуло пределы, природой допустимые, и, вовремя почувствовав его тревогу по поводу своих возможностей, она без единой задоринки разыграла сценку слабости.
– Прости, милый, – шептала она смущенно и виновато, – я сегодня была плоха… А ты у меня такой!..
По руке, нежно гладившей ее лицо, она чувствовала, как он весь переполняется самодовольством и счастьем, и сама была столь же счастлива и довольна собой.
Еще одним чувством обогатилась душа Любови Петровны в то странное прекрасное время. Ненавистью! У незаурядных натур невозможны заурядные чувства. Ненависть Любови Петровны была цвета каленого железа, точнее, раскаленного железа. Порой она почти реально чувствовала и видела сноп всепрожигающих искр, взметающихся с ее ресниц, когда она смотрит… когда на экране этот тип, этот нынешний Первый, неизвестно откуда взявшийся и неизвестно куда ведущий страну… впрочем, известно – в бездну! Так определила она сама, она сделала это за своего мужа, которому следовало бы самому давным-давно определиться на этот счет, но он только хмурился, по-стариковски шевелил губами и, как ей казалось, что было просто обидно, – отводил глаза, словно прятал их от взгляда более сильного и непонятного противника. Она была убеждена, что Павел тоже его ненавидит, надеялась, что он просто излишне порядочен и не хочет пребывать во власти сомнительного чувства, не удостоверив его разумом, и, наверное, в этом была его слабость, та, возможно, единственная слабость, что явилась причиной возникновения предела его возможностей…
Но ничего! Ненависть Любови Петровны была за двоих, за десятерых, за десять миллионов. Не знала она в своей жизни человека, который был бы ей столь омерзителен и внешностью, и голосом, и манерами, и поступками. С наслаждением вглядываясь в изъяны его внешности, она шептала мстительно: «Бог шельму метит! Метит шелому Бог! Попробуй-ка отскребись!» Она была убеждена, что все самое прочное, надежное и незыблемое разваливается от одного прикосновения этого страшного человека.
«Да посмотри же ты! Он антихрист!» – крикнула она однажды мужу. «Глупости, – строго ответил Павел Дмитриевич. – Он всего лишь оппортунист. Обыкновенный оппортунист. – И добавил тихо: – Но я не понимаю, чего онхочет. Может, существует человеческий тип политического камикадзе? Не понимаю…»
Любовь Петровна понимала. Разрушитель! Человек, зрение которого перевернуто по вертикали. Все вниз головой. Так ему видится. И он всей мощью своего бесовства восстанавливает, а в действительности разваливает, разрушает, разрывает связи порядка. И сам будет погребен, но не одумается, но будет дробить вещи и отношения до последнего издыхания, потому что он гений разрушения и даже не носитель зла, но само зло, воплощенное в сгустке целенаправленной энергии распада.
«Господи! – шептала она. – Неужели его никто не остановит! Эти беснующиеся, ревущие толпы, они же на все способны! Как спастись? Как отгородиться? Какую стену выстроить?»
А муж ее, растерянный и недоумевающий, вдруг выкидывает номер, объявляет о намерении путешествовать во волнам всеобщего хаоса! Когда мужчина теряет самообладание, то превращается в сущую тряпку, это она замечала не раз. Ее спившийся отец… Об этом она запрещала себе вспоминать… И мать, изможденными руками цепляющаяся за алкоголика… все было зачеркнуто давно… И нечто подобное снова подступает к ней, к ее судьбе… И нужно действовать!
Первой мыслью было натравить на мужа врача. Но сползающая со стен Кремля эпоха всеобщего разрушения уже коснулась неприкасаемого. Их семейный опекун, еще весьма бодрый и шустрый профессоришка (она так теперь говорила), неожиданно подался в политику. Любовь Петровна уже наблюдала однажды его сморщенную мордашку в одной из пошлейших телепередач, где он блеял о свободе языком студента, отчисленного за академическую неуспеваемость. Этот вчерашний лизоблюд у сильных мира сего в последнее посещение их семьи заговорил вдруг выспренним языком и как-то демонстративно долго мыл руки после осмотра своего многолетнего пациента. Любовь Петровна стояла в дверях ванной с полотенцем, и ей очень хотелось стукнуть его по морде лежащей рядом на полочке розовой клизмой.
А поездку нужно было предотвратить во что бы то ни стало, потому что это был шаг в заведомое поражение. Если даже не случится ничего чрезвычайного, никто, к примеру, не воспользуется беззащитностью бывшего аппаратчика, никто не узнает его и не оскорбит, чего не вынесла бы гордая душа Павла Дмитриевича, но вдруг, надорвавшись на этой поездке, он безнадежно сляжет, то это будет именно поражением и ничем иным. А Любовь Петровна, – она же успела просчитать стратегию всех вариантов ближайшего будущего, где каждый день добровольного неприсутствия и неучастия засчитывался за год успеха и стремительно приближал триумф, который должен наступить непременно, будь то возвращение к делам во спасение гибнущего государства или справедливое и мудрое слово, произнесенное во всеуслышание в последние мгновения агонии погружения в смертодышащий хаос.
Но для этого и во имя этого нужно на какое-то время стать невидимым и даже забытым, и никакой суеты, никаких бесполезных действий, которые могли бы свидетельствовать о пусть хотя бы временной потере масштаба.