Любовь Петровна встала с кресла аутотренинга, прошла через комнату и присела у туалетного столика. Она понравилась себе. В зеркале псевдовенецианского стекла на нее смотрела спокойная женщина с хорошим цветом лица, чистыми, почти молодыми глазами, хорошо очерченным ртом без единой морщинки у губ… – и шея, и руки… и, наконец, волосы, пышные и податливые любой прическе… Любовь Петровна не очень ясно представляла себе границы так называемого «бальзаковского возраста», самого Бальзака она читала давненько, но ей нравилась такая характеристика женского состояния, этой характеристике она давала значительно большее толкование, имеющее отношение скорее к характеру, чем к возрасту, и если бы захотелось, смогла бы достаточно внятно определить «бальзаковское» в себе, но не было в том нужды, потому что она нравилась себе вся как есть, даже ошибки, что случалось совершать, – когда каялась в них или сожалела, все равно в душе улыбалась им. Она могла бы считать себя совершенно счастливым человеком, если бы люди вокруг, особенно близкие люди, были бы столь же последовательны и разумны в поведении. Но увы! И вот очередная забота. Снова нужно напрягаться и брать на себя ответственность, и хотя она знает и понимает, что ответственность за близких – это ее работа, но именно от работы она имеет право устать, а значит, имеет право на отдых, на передышку.
И что же она должна была вспомнить в такой момент? Разумеется, что на свете есть человек по имени Жорж…
Впервые нарушив правила конспирации, позвонила прямо из квартиры и была вознаграждена за смелость. Жорж был дома и откликнулся радостно. Раньше тщательно готовилась к встрече по части туалета, нынче же собралась за десять минут.
– Павлуша, я на часок… – крикнула из прихожей, но вернулась, потому что по-птичьи зачирикал телефон. Последнее время Павел Дмитриевич к телефону не подходил.
– Павлуша, тебя… не поняла кто… Подойдешь?
3
Павел Дмитриевич был искренне огорчен реакцией жены на его сообщение о поездке в деревню. Он, пожалуй, вообще не помнил такого выражения ее лица, когда лицо ее словно окаменело в маске, из глаз будто ушла зрячесть и сама жизнь… Правда, это было лишь мгновение, но он испугался ее состояния, испуг затем сменился тревогой, когда пришла в себя и очень тихо сказала: «Давай еще подумаем об этом…» И поспешно ушла к себе, как-то излишне осторожно, но плотно прикрыв за собой дверь.
Конечно же, он понял ее чувства и был даже взволнован этим новым подтверждением ее любви и заботы, но в то же время и обиделся, ибо усмотрел в ее чувствах некий невысказанный приговор своему возрасту, возможностям своим, каковые, без сомнения, переоценивал и понимал это, но менее всего хотел бы в таком вопросе иметь единомышленника в лице жены…
Разговор состоялся в гостиной, и после они как бы разошлись в разные стороны, и Павел Дмитриевич еще долго расхаживал по кабинету от окна до двери, у двери всякий раз останавливаясь и намереваясь пойти туда, к ней, в ее комнату, и сказать ей что-то одновременно успокаивающее и обескураживающее, чтобы ей стало и спокойно и стыдно за свои бабьи тревоги, в сущности, перед пустяком – поездкой в деревню пусть не молодого, но ведь и не дряхлого мужчины… Но не пошел и не сказал, потому что понял, что именно сейчас не должен ни оправдываться, ни убеждать, ни доказывать. Сообщил, поставил в известность – и этого достаточно.
Однако окаменевшее ее лицо стояло перед глазами, ни о чем другом думать не мог и разрешил себе думать о жене, тем более что думы эти были всегда приятными, и сколько раз за все годы спасался он таким вот образом, чтобы отвлечься от огорчений и неприятностей, когда разрешал или приказывал себе думать о жене, иногда в ее присутствии, и тогда отвлечение было особенно полным и плодотворным, а она и не подозревала, каким бесценным резервом его душевных сил и положительных настроений была и служила.
Уже проверилось, что от похвалы и доброты Люба не становится хуже, что женское тщеславие решительно чуждо ей, что можно не ограничивать себя в благодарности, но… боялся, сдерживал себя, останавливал – и каялся в трусости, стыдился своего страха за это, без сомнения, прочно поселившееся в его доме счастье. Не год понадобился и не два, чтобы убедиться в этой прочности и удивиться ей. Прошел через приглядывание и присмотры и долго, очень долго не мог объяснить себе, чем же хорош для нее настолько, что она и любит, и верна, и глуха к искушениям, и пришел к самому что ни на есть простому выводу, что они всего лишь счастливая биологическая пара, ведь вот ему же совершенно не нужна другая женщина. В охотничьих домиках и прочих интимных местах проверил себя с другими – виртуозными искусницами любви, не однажды такое случалось, но всякий раз утром ничего, кроме стыда, отвращения и раскаяния. Вину в себе носил долго и в течение этого времени к жене не подступал, очищался, и лишь когда в глазах ее прочитывал беспокойство, тогда повторялось все, как в самые первые дни…
Павел Дмитриевич расхаживал по кабинету, заложив руки за спину. Маршрут кабинетной прогулки был выверен до сантиметров. Тринадцать шагов туда, тринадцать обратно, число шагов непременно нечетное, тогда развороты получаются в разные стороны и не случается головокружений. На местах разворотов слегка протерт паркет.
Подозревал Павел Дмитриевич, что привычка расхаживать по домашнему кабинету и там, в былых служебных кабинетах, – что привычку эту выдумал для себя сам, узнав однажды, что таковая была у Сталина, даже на мавзолее расхаживал. Как у большинства людей его возраста и положения, у него было сложное отношение к Сталину, и, разумеется, прямого подражания быть не могло, но не могло и не быть вовсе именно в силу сложного отношения к фактическому создателю государства, к управлению которым был призван не кем-нибудь, но вчерашними соратниками самого Сталина, так и не проговорившими до конца своей подлинной позиции в этом вопросе. В непроговорении виделась Павлу Дмитриевичу государственная мудрость, каковая, если бы состояла она из одних «плохо» или «хорошо», была бы не мудростью, но всего лишь моралью, категорией, неприложимой к сложнейшим нормам государственного бытия. Государство либо есть, либо его нет. Оно либо ослабляется, что всегда плохо, либо укрепляется. Ненависть пострадавших к Сталину справедлива, но эта справедливость проходит по другой ведомости, нежели справедливость государственного устроения, и современниками она непроговорима до конца. Лишь время…
Когда думалось об этом, взгляд падал на бюстик Петра на мраморной полочке над рабочим столом. Выпученные глаза, истерически вздернутые усы, лицевые мускулы в неестественном напряжении, – безусловно, был шизофреник, и психопат, и, конечно же, преступник по меркам обычной человеческой морали, но первый поэт империи боготворит и воспевает его. Именно потому, что первый. Второй поэт проклинал бы его за самодурство, за, палаческий нрав, за преступления против народа. И тоже был бы прав. Народ, кстати, таким и запомнил его – антихристом. Вот еще одна правда.
На фоне всего ныне происходящего и с учетом того, что еще может произойти и случиться с российской государственностью, как будет смотреться Сталин через столетие, положим?..
Тема эта была больной. Когда возникала в сознании, от нее хотелось избавиться и совсем не хотелось додумывать до конца…
И чего это ради мысль вдруг перескочила с одного предмета на другой, ведь думал о жене, и было на душе радостно и уютно… Может, все-таки пойти к ней, сказать что-нибудь простое и доброе, чтобы успокоилась, улыбнулась… Какая же у нее чудесная улыбка, только очень чистый человек может обладать такой улыбкой, почти гипнотической, почти лечебной… Он должен увидеть ее улыбку немедленно!
Павел Дмитриевич решительно направился к двери, но голос жены опередил его:
– Павлуша, я на часок…
Потом телефон, и снова ее голос:
– Павлуша, тебя… не поняла кто… Подойдешь?
Раздосадованный и даже раздраженный, Павел Дмитриевич нажал кнопку включения телефона и резко снял трубку.
– Павел Дмитриевич, здравствуйте! С вами сейчас будет говорить…
– Кто? – внезапно осипшим голосом переспросил он, и когда получил подтверждение, то показалось, что спит, что сон…
– … прослышал о вас, захотелось побеседовать. Не уделите время старику?
– Да… разумеется… конечно… когда вы хотите?
– А если прямо вот так сразу? Знаю квартиру вашу, случалось бывать.
– Конечно. Я встречу…
– Вот этого не нужно. Я сам.
– Да, да, конечно… я буду рад…
– Тогда минут через пятнадцать, если не возражаете. Только скажите честно, корректен ли будет мой визит, вы понимаете, что я имею в виду?
Павел Дмитриевич наконец-то овладел собой и ответил уже если и не совсем спокойно, то вполне уверенно:
– Я с нетерпением жду вас.
– И прекрасно! Через пятнадцать минут буду.
Положив трубку, он торопливо обшарил карман халата, обнаружил мятый платок, протер лоб, но лоб был сух, он вовсе не вспотел, так только показалось.
Когда в последний раз он вспоминал о существовании этого человека? Пять, десять лет назад? Или вообще не вспоминал? Или не забывал никогда? Но, услышав фамилию, не вообразил ли себе голос из загробного мира, разве не был похоронен хозяин фамилии и голоса четверть века назад, похоронен заживо и вычеркнут из настоящего и прошлого, всего того прошлого, которое полностью ему принадлежало, где он был фактически вторым после самого Первого?
– Боже мой! Я же в халате! Люба!
Вспомнил, что она ушла, и всерьез рассердился. С остервенением раскидывал вещи, переодеваясь, загнал себя в одышку и суетой этой был противен себе, но справиться с собой не мог, волнение было справедливым и оправданным.
Лишь однажды он встречался с этим человеком, почти тридцать лет назад, когда вдруг не по профилю был назначен председателем комиссии по расследованию аварии на Уральском химическом заводе. Доклад о результатах делал в ЦК. И там был он, сказавший за все время присутствия Павла Дмитриевича в кабинете только одну фразу: «Переходите к следующему вопросу». После чего докладчик был выдворен с весьма одобрительной резолюцией, а через месяц он стал замминистра…
Теперь вот, через тридцать лет, этот визит! Конечно, это как-то связано с его отставкой…
Затягивая галстук, Павел Дмитриевич замер на мгновение. Сколько же ему лет? Ведь уж под сто должно быть! Невероятно! И тревога… Ведь подобный контакт еще год назад грозил бы трудно предсказуемыми последствиями, да и в голову не пришло бы пойти на контакт. Когда государство разваливается, полиция разваливается последней, следовательно, логично предположить, что телефоны по-прежнему на контроле, да и «девятка» приписана бывшему «второму» посмертно, так что основания для тревоги не утратили силу.
Отмахнулся. Придирчиво осмотрел кабинет и с удивлением поймал себя на том, что осматривает свое жилище на предмет излишеств. Вот, оказывается, какие эмоции может вызвать призрак прошлой эпохи, хотя кому сегодня не известно, что они, те, ушедшие в проклятье, отнюдь не были аскетами, но ведь вот мелькнуло это ощущение страха или стыда за комфорт, и что это? Рудимент былой партийной одержимости? Тему следовало бы обдумать, но уже заверещал пропускной селектор, и Павел Дмитриевич встрепенулся, как рабфаковец на экзамене.
«Боже, на улице и не узнал бы!» – была первая мысль. Но разве только на улице… Белая голова, белые усы… но усы те же, и пенсне, и взгляд, но какой-то расплывающийся, узнаваемый и вроде бы тут же уходящий от узнавания, словно сопротивляющийся старости, но уступающий ей. Типично стариковская походка, но с претензией на твердость и бесшумность. Крепкое рукопожатие и на мгновение взгляд, как выстрел, в самые зрачки и через них в тайники души – кратчайшее мгновение, и будто ничего не было и быть не могло, дряхленький старичок с доброжелательной улыбкой.
Павел Дмитриевич с омерзением поймал себя на том, что тело его, возвышающееся над этим бывшим, автоматически, словно вопреки его воли, то жаждет вытянуться в струнку, то изогнуться в полупоклоне. «Да что это я! Немедленно расслабиться!» – приказал он сам себе, предупредительно уступая гостю проход в кабинет. Когда сели друг против друга, пришло столь остро требуемое спокойствие. На какое-то мгновение ушел из сознания факт собственной отставки, и Павел Дмитриевич даже испытал чувство превосходства перед этим человеком, продлись мгновение, и проскочила бы в позе, а то и в словах снисходительность… Но вовремя вспомнил, что и сам теперь «бывший», и такое родство по судьбе возбудило ни к чему не обязывающую симпатию к сидящему напротив человеку.
– Не поверите ведь, а вот помню вас, или, правильнее, вспомнил, как только прочел о вашем поступке. Очень дельный был доклад… об аварии на Урале, так ведь?
Павел Дмитриевич испытал нечто близкое к ужасу. «Господи, – мелькнула мысль, – машина! Запоминающее устройство!»
Гость хихикнул сквозь белые усы. Усы при этом не шевельнулись даже, звук будто из-за затылка выплыл.
– Признаюсь вам, – продолжал, – сам бываю потрясен свойствами собственной памяти. Иногда, представляете, перед глазами возникает листок с повесткой дня какого-нибудь обычного совещания, и люди, и выступления… Ну, да не об этом хотел поговорить с вами.
И снова на секунду или менее прострел в зрачки, холодящий душу.
– Почему-то подумалось, что полезно бы встретиться…