Я так и не смог совладать с обидой и глупо, по-мальчишески, буркнул:
– Любят не славу, а человека.
Она вздохнула, потом сказала:
– Я буду любить талант человека.
Вот так мы простились. Она осталась вместе с поэтом в московской жизни, меня же вскорости ждал Китай.
…Когда он заговорил о Китае, я сразу же понял, что эта страна – заветная часть его души. Может быть, даже он сам с годами стал частью этого материка. Он врос в ее медленное вращение, в ее человеческий муравейник, который неслышно перемещается в пространстве и времени нашей Галактики – строит дома, ворочает камни, а если уж звезды сошлись, то воюет. Если приходится – десятилетиями. Шажок за шажком и век за веком охватывает обручем глобус. Выработал, выносил, выстрадал свой свод законов и представлений, свое ощущение мира и космоса. Все взвешено, сочтено, измерено и все оценено по достоинству. От собственной, выпавшей тебе участи до преходящей судьбы поколений. Жизнь мгновенна, мгновение длительно. Однако и тысяча лет – мгновение. Нельзя посягать на течение вод. «Хома угей» – пусть идет как идет. В этой по виду фаталистической и приспосабливающейся мудрости таится невидимая энергия.
Он скупо и сдержанно говорил о том, как провел все эти годы. Но когда речь зашла про Харбин, стал доверительней и щедрее. Я понял, что в его одиссее Харбин занимает особое место. И он сумел оживить этот город, раскрыть его опасную двойственность. И обиход китайской провинции, и темный быт эмигрантской диаспоры. Устойчивую дневную жизнь и зыбкую призрачность вечеров. Казалось, что город прячет свой облик под этакой дымчатой чешуей, сто раз на дню меняющей цвет. Он и поеживается от близости непредсказуемого соседа и вместе с тем готов огрызнуться – охотно дает приют беглецам, плетет незримую паутинку.
– Я снова оказался в Москве в тридцать девятом, в горячем августе. Москва смотрелась веселой, праздничной, недавно с немалым шумом открылась Сельскохозяйственная выставка, и москвичи устремились толпами увидеть новый парад достижений – слепило глаза от белых сорочек, от длинных, пестрых, цветастых платьев. Женщины все же ухитрялись вносить какое-то разнообразие – были и красивые блузки и всякие шейные платочки, были беретки на головках.
Страна за время моей отлучки хлебнула порядком: сначала внутри – повоевала с родными гражданами, потом – на границе, на Дальнем Востоке. Там произошла проба сил. Первая – позапрошлым летом на озере Хасан, а вторая – еще через год, на Халхинголе. Косвенно я принял участие в этой совсем нешуточной драке – но это отдельная история.
С Шарлоттой мы встретились дружелюбно и буднично – словно я был в санатории. Что она делала в эти годы, насколько образцово оправдывала возложенные на нее надежды, я не допытывался – зачем? Две наши жизни не пересекались.
Я сразу решил позвонить Юдифи. Возможно, она сочтет ненужной или опасной нашу с ней встречу – пусть так, хотя бы услышу голос.
Узнать ее телефонный номер, как понимаете, было несложно. Мне повезло, я застал ее дома.
– Юдифь, добрый вечер.
Она помолчала. Потом откликнулась еле слышно:
– Вернулись из командировки? Давно?
– Я уже сутки в Москве. Придете?
Ответ ее меня восхитил:
– Вы знаете, что приду. Куда?
Естественно, был у меня адресок. Как говорится, для важной надобности. Более важной и быть не могло.
Когда она позвонила в дверь – звонок был нетерпеливый, требовательный – сердчишко мое заколотилось. Такого я за собой не помнил и в более острых обстоятельствах. Потом мы разглядывали друг друга, при этом не говоря ни слова. Это звучит неправдоподобно, но так оно было – слова не шли.
Есть очень распространенный взгляд: еврейки, дожив до тридцати, теряют талию, пухнут в бедрах. Возможно, что так, однако к Юдифи это касательства не имело. Все та же натянутая струна! Кажется, только коснись – зазвенит.
Прошло не менее получаса, прежде чем мы с нею опомнились, очнулись и дух перевели.
Естественно, я сразу спросил:
– Как ваш поэт? Творит шедевры?
Она ответила не без яда:
– Не сомневайтесь. С моею помощью. У нас два мальчика. Что у вас? Ваша семейная жизнь все тянется?
Я лишь вздохнул:
– Куда она денется?
Она повела своим голым плечиком:
– Лихо вы сами с собой расправились.
Слова эти прозвучали жестоко. Но мысленно я с ней согласился.
Она почувствовала: попала. В незащищенное местечко. И улыбнулась. Потом осведомилась:
– За что вам навешали ордена?
Я был задет ее усмешкой и неожиданно для себя сказал ей:
– Если вам интересно, я расскажу, как убил Барвинского.
Она чуть вздрогнула.
– Вы смеетесь?
– Ну что вы, Юдифь… Какой тут смех.
Он рассказал и эту историю. Барвинский был адъютант Лукина, известного в округе человека – в ту пору командира дивизии. Когда началась большая кровь и вместе с другими нашими маршалами расстрелян был Блюхер, который ценил его, двигал по лестнице, опекал – по крайней мере, так многие думали, – этот Лукин бежал за кордон и прихватил с собой Барвинского. Понять его, в сущности, было можно – навряд ли бы он уцелел в мясорубке, однако Москва пребывала в бешенстве. Впервые военный такого ранга ушел к вероятному противнику. А кроме того – ушел из рук. Понятно, что трибунал не замедлил приговорить их обоих к вышке. Дело за малым – возможно скорее суметь привести приговор в исполнение.
– Меня пригласили в один кабинет, и очень могущественные люди велели представить соображения. Я попросил у них две недели. После чего я их изложил.
Во-первых, мне требовался человек, кому бы я мог доверять всецело и на кого бы я мог положиться. Был у меня один кореец, который полностью соответствовал. А во-вторых, из всех вариантов я выбрал бегство из заключения, благо недалеко от границы был хорошо охранявшийся лагерь. Одно лицо, максимум два лица из высшего лагерного начальства следовало ввести в курс дела. Никак не больше. В противном случае успех не может быть гарантирован.
Мои предложения были приняты. Я получил моего корейца в свое безусловное распоряжение. Потом нас арестовали, был суд, мы получили семь лет заключения и были направлены по этапу в зону – мотать полученный срок.
Публика там была разнородная. Большею частью, как всем теперь ясно, люди, попавшие под колесо, но встретились и серьезные волки – первостепенные уркаганы. Они попытались нам объяснить, что мы здесь не на блинах у тещи, но мы у них шороха навели, и кантоваться там стало проще. Но зимовать мы не собирались – ни землю кайлить, ни лес валить – стали готовиться к побегу.
Недолго ходил я в зэках, недолго, и зэк я был липовый – маскарад. А все-таки эти четыре недели запомню до скончания дней. Не то чтобы это было открытие, какое открытие для чекиста? Но то, что воспринимаешь кожей, это совсем иная жесть. Раньше я жил в одной стране. Вот довелось пожить в другой.
Это еще одно государство, и в нем порою свободы больше, чем в том, что осталось на воле, за проволокой. В том смысле, что люди не врут, не жмутся. Но только свобода не больно греет, она ведь мало кому нужна – нам, русским, подавай справедливость.
Кого там не видел, кто там не маялся? Видел учителей, музыкантов, водопроводчиков и колхозников, много и военных людей. Были и старые, и молодые, некоторые и баб не пробовали – нескладно мы живем, ох, нескладно. Всего же дурнее сам человек. Голос сорвет – вопит о равенстве, но именно равенство ненавидит. Куда ни забрось его – выстроит лестницу. То же и в зоне – есть верх, есть низ.
Всюду, как говорится, жизнь. А жизнь никогда не уравнивает, пусть она будет самая страшная, самая поганая жизнь. Либо она тебя вознесет, либо опустит – закон природы. Равняет не жизнь, равняет смерть.
До сей поры я так и не понял – все нации на земле таковы или у нас особая доля? Если одни мы такие на свете – понять бы, за что нас так Бог невзлюбил?
Был там один москвич – доходяга. Очень начитанный человек. Мы с ним нашли общий язык – беседовали несколько раз. Что его ждет, он видел ясно – мучиться осталось недолго, в семьдесят лет надежды нет. Поэтому разговаривал гордо, а думал смело. Он мне сказал: вернетесь домой, сразу достаньте и почитайте Петра Чаадаева. У этого гения все написано.
Я это хорошо запомнил и Чаадаева прочитал. Тяжелое и обидное чтение. Неужто мы в самом деле – «прореха»? С этим не хочется соглашаться, но то, что живем не как все, – это так.