Коль сон нейдет, коли ночь длинна, не трать усилий – все бесполезно. Думай или мечтай о приятном.
И рад бы, да не могу. Не по возрасту.
Резонно. Стало быть, вспоминай. В зимнюю пору машина времени предпочитает скольжение вспять.
Надо нырнуть в пучину и выплыть на милом лирическом перекрестке. Кого-то или чего-то ждешь – женщину, важного решения, которое перевернет твою жизнь, счастливой догадки – и вдруг на лоб падает дождевая капля.
Сейчас из дырявого темного неба хлынет поток, а ты беззащитен – ни шапки на голове, ни зонта. Рядом печально переминается лобастый парень, куда-то опаздывает, а дождь уже хлещет – и все неуступчивей.
Какая бестолочь лезет в голову. Право же, в памяти литератора могло бы возникнуть что-нибудь дельное, приличествующее его профессии. Какая-нибудь достойная мысль о зарождении Вселенной или о скором конце истории.
Он достает дородную книгу. В свет она вышла совсем недавно, он еще не успел к ней привыкнуть. Так же, как к собственному имени, набранному типографским шрифтом массивными буквами, – Александр Безродов. В первые три-четыре дня чудится – произошло отторжение, имя к нему не имеет касательства.
Когда-то маститые коллеги советовали: смените фамилию. Безродов – неудачная вывеска, вам не помощница, наоборот. Какой-то неуместный намек на то, что вам было не суждено укорениться в родимой почве. Какой-то космополитский запах. Право же, лучше взять псевдоним.
Но он не последовал их совету. Пусть так. На безродовском челе будет гореть подобно тавру заклятье его безвестных предков.
Об этой книге мечтал он долго. Теперь, когда держит ее в руках, особого счастья не ощущает. Так уже было – он убедился, что у достигнутого успеха, как у любой обретенной победы, очень короткое дыхание. Хватит каких-нибудь двух мгновений, чтобы почувствовать пресыщение. Можно искусственно растянуть их, но это будет лишь имитация. Безродов не упускает возможности снова свести с собою счеты – суетный, жадный ловец удачи, неблагодарный, как все счастливчики.
Ни сна, ни покоя. Ни озарений, ни розовых целебных картинок. Пустая, бессвязная чехарда.
– Еще одна пыточная ночь, – невесело думает Безродов.
Снотворные давно уж не действуют.
На ум приходит шутливый совет мрачного немца: когда вам не спится, поможет мысль о суициде – она наиболее утешительна. Недаром же помогла скоротать многие бессонные ночи.
Прав или нет угрюмый философ, Безродову были не по душе любые шутки на эту тему. В них слышалось не слишком скрываемое неуважение к самоубийцам.
Он сразу же вспоминал Фадеева, высокого, стройного, наделенного мужским обаянием, да и статью. Они ни разу не обменялись и словом – Безродов был юн и безвестен, а тот в литераторской иерархии, по сути дела, был в маршальском ранге, уверенно нес свою гордую голову с нестарящей платиновой сединой. Распоряжался легко и привычно не только судьбами тех героев, которых он сам породил на свет, но участью реальных людей, таких же писателей, как и он.
Понятно, что это коловращение, похожее на танец над бездной, не оставляло ему ни пространства, ни времени для битвы со словом. Томились незавершенные книги, заброшенные забытые рукописи, а сам он давно уже превратился не то в комиссара, не то в эмиссара. Мелькали вокзалы и аэродромы, трибуны и кафедры, аудитории, чужие страны и города, а жизнь давно уже стала бессмысленной и проигранной по всем статьям.
Безродову все открылось позднее, когда казалось, что самое страшное, грозившее этому человеку, уже не могло с ним произойти. Деспота более нет на свете, а он остался – и все еще в силе, пришла великолепная зрелость. Но тут-то он и поставил точку. Три года из главной усыпальницы, поблизости от кремлевской стены, летела припасенная пуля.
Эта отложенная казнь, его запоздалое искупление и столь безжалостный самосуд, перевернули и сотрясли безродовскую юную душу. Однажды он сказал собеседнику, что именно в то роковое лето он словно простился с собственным возрастом, не повзрослел, а постарел. Ушло его юное честолюбие, которое отвлекало от дела, а вместе с тем помогало жить.
Но то была престранная жизнь, в сущности, не вполне настоящая – горбатая жизнь над белым листом. Минули долгие десятилетия, а он и поныне не может уняться, хотя отчетливо сознает: приверженность к письменному столу в столь древние годы рискует вызвать пренебрежительное сочувствие. В усталых взглядах благожелателей нетрудно прочесть: пора успокоиться.
Понять их можно. Страсть к сочинительству в подобном возрасте неприлична. Достойнее дать о себе забыть, почитывать книжки, в свободное время освобождать свои пыльные ящики от старых писем, от старых записей – они не будут уже использованы, уже не пойдут, как прежде, в дело – выбросить залежавшийся хлам, готовиться к неизбежному часу.
Поэтому он никогда не рассказывал о том, что пишет, – когда его спрашивали, отделывался старым присловьем: «на тот свет собрался, а просо сей». Много же он зарыл семян, так и не проросших сквозь землю!
Он вновь внушает себе, как ребенку:
– Не думай о горьком, о том, что болит. Вспомни о чем-нибудь заветном.
Впервые эти слова произнес брадатый гуру в белом халате:
– Если снотворное не действует, не мучайтесь – вспоминайте заветное.
Рецепт был опасен, но искусителен. Всего лишь один поворот рычага и жизнь, в которой он жил, отступала, а жизнь, которой давно уже не было, казавшаяся почти придуманной, недостоверной, обрывком сна, вдруг воскресала и возвращалась.
По опыту он отлично знал, что эти игры опустошительны, они ему обходятся дорого и с каждым разом цена все выше, но он был готов платить по счету – сегодняшний мир был слишком скуп, не мог предложить ничего похожего, и оставалось лишь погружение – на тридцать, на сорок лет назад.
Известно, что всякое возвращение жизнеопасно. Добра не ждите. Но память всегда была госпожой. Она усаживала за стол, она диктовала выбор сюжетов, определяла угол зрения, подхлестывала сбоившую мысль.
Не было большего искушения, нежели нарушить запрет, смело войти в котел с кипятком, чтоб выйти оттуда помолодевшим, как в старой сказке, Иваном-царевичем, готовым к любви и долгой жизни.
И сразу – почти на полвека назад! И сразу, во всей своей зимней прелести предстанет ожившая Злата Прага. Ах, Злата Прага под серебристым февральским снегом – диво Господне! Откуда этот русский мороз?
В поезде он почти не спал. Европа оказалась нарезанной на слишком миниатюрные части. Пять-шесть часов под стук колес – вставайте, сударь. Вновь пограничники.
Кто их придумал, эти границы? И что за шутник сшил континент из этих разноязыких лоскутьев? Когда его поезд, урча и фыркая, останавливается на пражском вокзале, он мрачно вздыхает: могу представить, как я сейчас прельстительно выгляжу. Небритый, невыспавшийся, помятый. На хмуром недовольном лице застывшая кривая усмешка – ну что же, вперед, московский автор, ваш срок отщипнуть кусочек славы от европейского пирога, порадуйтесь своей шумной известности.
Но может быть, стоит поменьше ерничать? Хотя бы в эти несколько дней попробовать к себе отнестись с большей серьезностью и уважением? Всегдашний глум над самим собою – вполне мазохистская игра, родившаяся из вечной боязни внезапно оказаться смешным. Игра вероломная и опасная – можно привыкнуть к этому гаерству и разменять свою жизнь на шуточки.
А вот и Добеш. На полных губах навек приклеенная улыбка. С приездом. Что скажешь? Собачий холод. Сибирь наконец пришла в Европу. Все верно. И я – ее посланец. Куда мы отсюда? В отель «Амбассадор». Место с проверенной репутацией. Там останавливался Мальро.
Как было в пути? Не слишком морозно? В вагоне было тепло. Но снаружи… Польша совсем заледенела. Повсюду поднятые воротники и нахлобученные конфедератки. Что делать? Терпите, братья-славяне.
Братья-славяне (они представлены сияющим Добешем) только вздыхают. И тоже поминают Сибирь. Безродов посмеивается. И снисходительно, как взрослый дитятку, объясняет: зима как зима. Ничего сверхъестественного. И Карел Добеш разводит руками, почти виновато с ним соглашается: да, в самом деле, мы тут, в Злата Праге, разнежились в умеренном климате. О, разумеется. Можно понять. Гость, представитель великой империи, с первого же шага почувствовал это лукавое обаяние.
Все верно. Путеводители правы, здесь каждый камешек дышит историей. Но суть не в этой расхожей фразе. На сей раз история не нависает, не плющит, она уютна, тепла и у нее домашняя мягкость.
Он понимает, что неосознанно боялся свидания с этим городом, боялся, что будет разочарован. Скорее всего, европейская внешность предстанет поблекшей и уцененной, регламент Варшавского договора предполагает унификацию не только в политике, но и в жизни, а если традиции протестуют, тем хуже для них, ибо их назначение – покорно обслуживать современность.
Однако же Прага сопротивляется, она продолжает свой Резистанс на сей раз бесшумно и неприметно. Она сохраняет себя по-швейковски – не заявляя о несогласии, но ухитряясь существовать так, как давно привыкла, по-своему. Если нельзя быть собою для мира, то тем важнее отгородить, отбить свое внутреннее пространство, остаться собой для себя самой.
Карел Добеш, лучезарный блондин, переложивший на чешский язык книжку безродовских рассказов, отечески опекает гостя. Он и радушный хозяин и гид, больше всего он озабочен тем, чтоб писатель из сверхдержавы, наследник Пушкина и Толстого, понял, как хороша его родина. Однако чем ближе они знакомятся, чем большей становится расположенность, тем откровеннее разговор, и Карел Добеш вдруг признается: бесспорно, Прага – прекрасный город, но он и поныне себя не чувствует всецело своим, он – из Моравии. А мораване – это известно – такие уж люди, широкие, щедрые, как говорится – душа нараспашку. Пражане – другие, совсем другие. Сдержанные, себе на уме.
Безродов вежливо соглашается – людское сообщество разнообразно. Но тут же мысленно комментирует, словно привычно заносит в блокнотик очередную попутную запись: странное дело, везде и всюду слышится этот надтреснутый зов – возможно, вы более имениты, но наша домашняя травка мягче – пражанин вспомнил моравские корни.
Добеш, однако ж, сразу спохватывается. Нельзя, поддаваясь старой досаде, забыть о своей сегодняшней миссии. Питомец прославленной словесности обязан заболеть его городом, его волшбою и красотой. Честной великодушной Моравии придется нынче посторониться, что бы то ни было, чешское сердце бьется на этих священных улицах. Безродов с усилием гасит усмешку – и здесь, как всюду, меня вербуют!
В голосе Карела звучит подлинное воодушевление. Русскому другу нет нужды усердствовать и напрягаться. Наоборот. Только внимательно слушать и всматриваться. Тогда он почувствует эту Влтаву. Чешскую сакральную Влтаву. Истинно чешскую архитектуру. Более того – чешский воздух.
Каждый восторженный период заканчивается этим рефреном – стоит лишь ему обратить внимание гостя на улицу, здание, на все, что оказывается в поле зрения. «Чешские кнедлики. Чешские дамы. Чешские газеты и книги. Чешские пенсионеры».
Очень возможно, что тут была опаска на уровне подсознания: писатели предпочитают абстракции. Познай же нас через органы чувств!
Безродов оправдывал ожидания. Он вглядывается. Он переспрашивает. Он словно вбирает в себя этот город, преподнесенный ему в подарок.
Хозяин лучится еще щедрее. Как истинный обольститель, он чувствует: московский гость почти завоеван, дело в решающем штрихе, древняя Прага должна ожить и показать: она и сегодня неотразима и победоносна. Сейчас они зайдут в Союз списователей, он познакомит его с женою, они пообедают все втроем – похоже, что гость уже утомился.
Безродов вежливо протестует – нет, не устал, все еще бодр, но, разумеется, будет счастлив. Что означает «Союз списователей»? Все очень просто – Союз писателей. Безродов неудержимо хохочет – братья-славяне попали в яблочко. Определили самую суть этой своеобразной профессии. Списователи. Одни – с натуры. Другие, проще организованные, – со старых, плохо усвоенных книжек. Есть, правда, белые вороны – странные чужеродные птицы – видят вдруг то, чего до них не видели, и достают из мусорных куч острыми клювами новое слово. Но этих удачливых кладоискателей в дружной писательской семье не так уж много – и слава Богу!
Карел покачивает блондинистой, ладно ухоженной головой. Не зря Габриэлла, его жена, считает, что писатели – дети. Чем одаренней, тем больше в них детского. В своей комиссии у Габриэллы широкое поле для наблюдений.