– Это когда про Грибунди вы давеча рассказывали, то же выражение попалось у вас… Мельком! Нет, собственно, не в вас я целился. А вот скажите, Векшин, Дмитрий Векшин, кажется… в этой же квартире живет? Признаться, его-то мне и надо, и для прикрытия вы уж позвольте изредка забегать к вам! Соблазнительно кусок этот прямо с кровью из жизни вырвать, пока в нем не ослабло, не распалось мышечное напряжение. В этом смысле я уж целиком и всю эту квартирку захвачу, с вами в том числе… с вашего позволения, разумеется.
И с целью приручить заранее этого несколько задичалого человека, сочинитель довольно подробно изложил Манюкину свои профессиональные планы, утаив лишь главные сюжетные ходы, даже коснулся архитектуры будущего произведения и наконец закинул в душу Манюкина искусительную возможность посмертно закрепиться в литературном произведении, причем в приличном трагическом рисунке, то есть с сохранением личного достоинства.
– Ну, раз с соблюдением достоинства, то пожалуйста… – задумчиво пошутил хозяин, допил чашку и как-то безотчетно перешел к окну. Притушив гаснувшую лампчонку, Фирсов последовал за ним.
Наползало утро. Пробившись сквозь отсыревшую газету, шустрый рассветный ветерок из форточки путал и сплетал воедино два табачных дымка… Зыбкий сизый воздух за окном пестрел от хлопьев падающего снега, а лужи на мостовой снова успели затянуться снежком. В этот час особенно запоминались и щемили сердце – хрупкая ветхость здешних человеческих жилищ там внизу и опустелость словно вымершей окраины.
– Спать еще не хочется? – спросил Фирсов.
– Расхотелось… – вздохнул Манюкин. – Нет, я не жалуюсь: привык и к холоду, и к обиде, и прежде всего – к самому себе. Не жалуюсь, что какая-то там длинная и глупая трава… – он кивнул на единственный тополек во всем пространстве, охваченном рамой окна, – и в стужу надеется на что-то, ждет весны, а я, человек, закоченел навечно. Видимо, самим существованием вещи оправдываются ее назначение и смысл. Ничто, милый друг, не противоречит ныне моему мировоззрению. Я научился понимать весь этот шутовской кругооборот!
– А я люблю, когда снежок падает, – невпопад отозвался Фирсов. – Прекрасен город в снегу… Кстати, это самая большая вещь, которую себе на шею выдумал человек…
– И поразительно: все я теперь знаю, но не бегу: от себя бежать некуда! – вырвалось у Манюкина со странным смешком. – Бежать надо, когда есть что сохранять. У меня не осталось… – Он показал Фирсову пустую чашку. – Выпито и вылизано-с!
Но тут в тишине раздались шаги. Кто-то шел по коридору, не скрываясь и не опасаясь потревожить лютого манюкинского сожителя. Сергей Аммоныч метнулся было притворить приоткрывшуюся дверь во избежанье непременного вторженья, как уже вошел тот, о ком все время с нетерпеньем помышлял Фирсов. И хотя в мыслях он целиком владел судьбой этого человека, дыханье сочинителя сейчас почти замкнулось от волненья.
VI
Неизвестно, где он успел дополнительно побывать после пивной, но теперь Митька был бледен и, может быть, слегка пьян, хотя внешне это не сказывалось ни в речи его, ни в походке. Держался он прямо и насмешливо, только лоб чуть лоснился от бессонной ночи. Следы непогоды темнели вдоль его длинной, нараспашку, шубы, смятая шляпа торчала из кулака. Стоя в дверях, он поочередно оглядел обоих и мало был склонен, по-видимому, к мирной задушевной беседе.
– Ага, поймал, подпольные секретцы ведете? – задиристо бросил он с порога, приглядываясь и не в силах опознать против света чем-то знакомое лицо манюкинского собеседника.
– Здравствуйте, Дмитрий Егорыч, – сказал Фирсов.
– …кто? – опросил тот с колючим вызовом.
– Фирсов, – без заминки ответил сочинитель, возвеселясь чему-то.
– Поди, в тресте бумагой шуршишь? Несуществующие товары переписываешь? – с озлоблением на что-то далекое, наболевшее и свое перечислял Митька.
– Нет, я книжки про людей пишу, – на пробу сообщил Фирсов, не отводя таких же сощуренных глаз.
– А-а… – покровительственно и смутясь чего-то протянул Митька. – А я вот парикмахерствую, головы оформляю. И сколько, понимаешь, ни стригу, ни одной правильной не попалось, круглой… все какие-то, черт, бутылочные! – Без вражды или дружбы пока они изучали друг друга, и вот уже нельзя было с достоверностью утверждать про Митьку, что он пьян. – Опять же выпиваете на невыясненные средства! – укорительно заметил он, пиная ногой пустую бутылку.
Не в меру громкие Митькины восклицания поминутно приводили Манюкина в мелкий пугливый трепет.
– Дмитрий Егорыч, ради создателя, потише! – умоляюще жался он. – Разбудим, так ведь погубит он меня… он же рядом спит, Петр Горбидоныч!
– Спит? – с вызывающей дерзостью возвысил голос Митька. – Кто смеет спать, когда я хожу… мотаюсь взад-вперед по земному шару! Никто не заснет, пока Дмитрий Векшин не уляжется… – И потом, идя на прямой скандал, несколько раз ударил ногой в оклеенную газетами перегородку. – Эй, мелкий чин… – загремел он, к великому ужасу Манюкина, – самовар китайский, чернильная кляуза, вставай!
Немедленно за стенкой что-то задвигалось, зашелестело, заругалось, огромное, важное, суставчатое, бесконечно злое. С уличающей бутылкой в руках Манюкин еще метался по комнате, как дверь из коридора распахнулась и влетел разбуженный сожитель, встреченный смешливым приветствием Митьки и легким вскриком Сергея Аммоныча. Существо это, мелкого роста, дрянного сложения и действительно с рыжей кляузной какой-то бородкой, закутано было в спадающее одеяло, из-под которого то и дело высовывались как бы приплясывающие ноги; бегающие с точечными зрачками глаза его так и выщупывали наиболее выгодное в создавшейся обстановке место для начального укола.
– Так-с! – только и вымолвил зловеще Петр Горбидоныч Чикилев, но Манюкин уже затрепетал, и спрятанная было за спиной бутылка с цепенящим душу грохотом покатилась по полу. Тотчас сожитель заглянул справа, слева, и Фирсову показалось, даже через голову назад, после чего, высвободив руку из одеяла, торжественно устремил перст на Манюкина. – Вот, я вас застукал наконец, гражданин Манюкин. Пьянствуете, а налоги, характерно, за свободную профессию платить не желаете? Мало того что нарушаете обязательные постановления, которые служат гражданам путеводной звездой к новой светлой жизни… Мало того что впадаете с кем попало в подозрительнейшие разврат и роскошь!.. – Бутылка валялась иностранным ярлыком вверх, выдавая преступные связи Манюкина. – Но вы еще мешаете работникам ответственного труда исполнять возложенные на них государственные поручения!..
– Какая же в постели работа… сколько я смыслю в этом деле, ведь вы же спали, Петр Горбидонович! – резонно заикнулся Манюкин.
– Зарубите себе на носу, – на высокой ноте резанул тот, – в отличие от некоторых прочих я круглосуточно нахожусь при исполнении служебных обязанностей, так как и во сне не покладая рук забочусь о благе общества. И в помянутом качестве я вам не позволю, я вас раскрою, подвергну изъятию, пресеку… через домком, через милицию буду действовать и даже… – Словом, он еще немало накричал там – о расстроенных финансах республики, о своем истощенном организме, а также о рычагах воздействия на уклоняющихся от долга обывателей.
В совершенном столбняке, затылком откинувшись к стенке, Манюкин и не пытался защищаться, чтобы в дополнительной степени не разъярить своего сожителя. При таком накале, если даже Митька и был чуточку пьян, весь хмель соскочил с него разом. Нужно было немедля остановить, укротить Чикилева, пока тот не покатился по полу во вращательном состоянии, нанося повреждения коммунальному имуществу. И лучше всего было сделать это, воздействуя на мужское самолюбие Чикилева.
– Невест-то распугаешь, кляуза! – засмеялся было Митька, становясь ему на пути. – А еще жениться собрался. Да ты взгляни, какое у тебя лицо, Чикилев. Купил бы себе недорогое зеркальце и устыжался бы хоть по часу в день!
– Ничего-с, я еще девушкам не противен, – молниеносно отпарировал Чикилев, сторонкой пробираясь к ускользавшему от него Манюкину. – Пустите же меня, невыясненного поведения гражданин! – напирал он с кулаками на Митькину грудь.
– Но-но… куда тебе, экий зарывчатый господин? – от души потешался Митька.
– Пустишь? – щурился Чикилев.
– Нет, – смеялся Митька.
– Вор… – теряя всякое соображение, визгнул Чикилев. – Ты есть вор, и мы все это знаем. – Он кивнул на кучку разбуженных жильцов, в причудливых утренних одеяниях толпившихся у дверей. – Погоди, я тебя расшифрую!
– Как ты сказал? – покачнулся Митька, меняясь в лице и странно усмехаясь. – Повтори!
– Ну, вор… – слабым деревянным голосом повторил Петр Горбидоныч.
Тогда, взяв Чикилева за плечи, Митька с добрых полминуты вглядывался в рыжеватое, чуть склоненное перед ним набочок лицо, так что только смертельная ненависть помогла тому не опустить глаз при этом, однако все уже настолько были уверены в печальной чикилевской участи, что готовы были звать милицию к безжизненному телу управдома… как вдруг, выпустив врага из рук, Митька с побитым видом побрел вон из комнаты, провожаемый расслабленным кряхтеньем Манюкина и недоумением самого Чикилева. Впервые на памяти Благуши фирсовский герой уходил всесветно посрамленным, но молчание его одновременно и пугало, потому что, скинутый на ступеньку ниже, человек этот становился еще опасней… Словом, Петр Горбидоныч непременно ринулся бы вослед ему с извинениями, если бы не опасался, что здесь-то Митька каким-нибудь жестом и поправит допущенную оплошность.
Как раз на Митькином пути оказалась потухшая лампчонка, – Фирсов ждал, что он собьет ее ногой, именно так слагалось это место ненаписанной повести. Однако Митькина нога избегла искушения, и тотчас же после его ухода из кучки жильцов выступила на шаг та самая Зина Балуева, которою всего несколько часов назад профессионально любовался Фирсов.
– Вор, ты сказал? – с брезгливой гордостью переспросила она Чикилева. – А ты знаешь ли, кем еще был в своей жизни этот вор и сколько пуль, чьих и каких, ржавеют в тоске по Митькину лбу, знаешь? – Она преувеличивала как прошлые подвиги Митькины, так и его злодеянья, и Фирсов по самому тону ее установил, что лишь глубокая и неистребимая привязанность толкнула ее на людях вступиться за этого павшего человека. – Да если он и берет чужое, так ведь ты лишь по трусости казенного имущества не крадешь! А впрочем… откуда у тебя столько кнопок, все коммунальные постановления по сортирам развешиваешь? Ты даже письма ко мне любовные под копирку пишешь, трус, чтобы на всякий случай оправдательный документ у себя иметь. Ну, надевай сапоги на руки, беги на четвереньках на Митьку доносить! Ох, дождешься ты, Петр Горбидоныч, что опишут тебя однажды в газетке, какой ты… нехороший человек! – С усмешкой оскорбительней пощечины она машинально отвернулась, ища клетчатый демисезон.
Фирсова в комнате уже не было; он совершал первую атаку на неоценимые для него сокровища Митькиной подноготной. Мучительно покрутившись в коридоре близ заветной двери и кашлем испробовав звучность голоса, он слегка взлохматил голову и приотворил дверь. Рядом, за спиной у него раскрывалась не менее завлекательная тайна Зинкиной любви, но Фирсов теперь и грома позади не услышал бы, всеми фокусами внимания сосредоточась на Митьке. Он колебался: именно сейчас, в минуту упадка, своевременным словом поддержки легче всего было пробиться в Митькино доверие, равно как вполне возможная неудача бесконечно отдаляла успех задуманного предприятия.
Митька лежал одетый на кровати, глазами в потолок, а соскользнувшая с плеча шуба валялась на полу, мехом вверх, и рукав мокнул в лужице, натекшей с подоконника. Из личного Митькина имущества только простецкий сундучок виднелся под кроватью да именная кавалерийская шашка неожиданно висела на стене. Словом, ничто в этой комнате, пустой и тошной, как тюремная камера, не выдавало нынешнего ремесла ее владельца. Со стола свисали несмятые, трехмесячной давности газеты вперемежку с запыленной обиходной мелочью. Все указывало, что Митька, только что вернувшийся из путешествия, вообще временный постоялец здесь: поживет и съедет.
– Я к вам этак запросто, без позволенья, товарищ Королев… ничего? – невинно начал Фирсов, притворяя дверь, чтоб не отвлекал глухой плеск скандала. – А если позволите, я даже и присяду! – и сделал беззаботный жест, но предусмотрительно не сел, не получив хоть еле приметного согласия в ответ. – Ну и зубило же этот чертов Чикилев… впрочем, зубило с эпохальным оттенком! – Митька все молчал. – Поразительно, между прочим, очки грязнятся…
– Что ж, протри себе очки, – без всякого выражения процедил Митька.
– Я и протру, если позволите! – Пробный фирсовский камешек предвещал удачу. – Признаться, месяц цельный ищу знакомства… давно и полутайным образом наслышан о вас. Уж больно пестрая молва идет о Векшине: одни чуть ли не в былинные Кудеяры вас зачислили, с последующим переводом разбойника в монахи, другие же русским Рокамболем величают! А один намедни даже советским Чуркиным на людях вас обозвал…
– Кто таков? – угрожающе пошевелился Векшин.
– Да так, один тут, при вдове живет… бог с ним! – уклонился Фирсов, действительно принимаясь за протирку очков, чтоб занять тоскующие руки. – Для меня же ремесло ваше как нельзя более кстати… потому что как вас ни гни, в любую ситуацию сгибай, все равно никто в целом свете за вас не вступится. Скажу, забегая вперед, что в судьбе вашей заключена для меня весьма острая и злободневная темка овладения культурой!.. без чего весьма многое может у нас обернуться в высшей степени наоборот. – Судя по злому нетерпению в Митькином лице, приспело время назвать себя и обозначить цель посещения. – Видите ли, по роду занятий я до некоторой степени являюсь… – И, поежившись, произнес ненавистное для себя самого слово.
– Сочинитель?.. и чего ж ты на свете сочиняешь, небось доносы вроде Чикилева? – насмешливо переспросил лежавший, покосившись на носок своего сапога. – Да ты видал ли сочинителей-то хоть раз? Они в седых гривах бывают, на манер пустынников, а ты… Ты, братец, уж не легавый ли? – Он стал слегка приподниматься, кажется – за табаком, но Фирсов благоразумно приотступил к порогу. – Куда ж ты, ай обиделся?
Не в характере Митьки было, только что получив несмываемое огорченье, причинять другому такое же, – и все-таки Фирсов решил отложить знакомство со своим героем до лучших времен. Важно было для начала хоть закрепиться в Митькиной памяти, что облегчало повторную атаку в будущем.
– Ничего, и это тоже пригодится мне для повести, благодарю вас… тем более что всего лишь мимоходом, на пробу забежал! – корректно произнес сочинитель, пятясь в дверь и облачаясь в очки, протертые до половинной ясности.
Ничто более не задерживало его тут, и скоро наружная, войлоком обитая дверь бесшумно закрылась за ним. Еще сбегая по лестнице, Фирсов достал записную книжку; привычная к приступам внезапных вдохновений, она сама раскрылась как раз в нужном месте. Нащурив глаза, неузнаваемо осунувшись в лице, Фирсов краткую минутку прислушивался к столкновениям противоречивых впечатлений, а карандаш, подобно танцующему перед стартом бегуну, чертил пока бездельную виньетку. Небогат был первый улов, – Фирсов принялся вынимать застрявшую в неводе рыбешку.
«Манюкин – достаточная для диагноза деталь из отправленного на слом механизма. Усталость человеческого металла, или как отцы обкрадывают потомков. Мужиков считает на штуки, а книги на квадратные сажени. Непременно должна оказаться дочь, вряд ли сын, и тут умный разговор перед разлукой навечно. А культурку-то старую непременно впитает пореволюционная новь; иначе крах. Мы, народ, прямые наследники великих достижений прошлого. Народ существует в целом, в объеме всей своей истории, так что и мы, руками наших дедов, пахали великие ее поля. И даже очень. Откуда же начинать, однако: 862 или 1917?
Митькин лоб честный, бледный, бунтовской. И Митьку и Заварихина родит земля в один и тот же час, равнодушная к их различиям, бесстрастная в своем творческом буйстве. Первый идет вниз, второй вверх: на скрещении путей – неминуемое личное столкновение и ненависть. Оба вестники пробужденных миллионов, значит жизнь и борьба начинаются сначала? Любая эпоха только разбег к очередной за нею…