Однажды я иллюстрировал книжку Бориса Ряховского «Робинзонада» в «Молодой гвардии». Сделал отвратительно, из рук вон плохо (моё жуткое позорище, за него и теперь краснею), но вдруг литературный редактор книжки, интеллигентная старушенция Л. Хотиловская, выдаёт мне некоторое утешение:
– Вы как-то верно ощущаете текст. Уж не пишете ли сами?
От растерянности я нахально брякнул:
– Ага!
– Так принесите, что за ненужная скромность?
Я принёс ей пять-шесть своих писаний и отправился с друзьями в байдарочный поход. Месяца через два заявился.
– Куда же вы исчезли? – почти вскричала Хотиловская. – Мне рассказы понравились, в них живая реальность, а не всякие умствования. Я отдала их в «Мурзилку» Анатолию Васильевичу Митяеву. Он чудесный человек, фронтовик, сам пишет сказки. Немедленно идите к нему.
Я и не подозревал, что мои очерки могут произвести такое впечатление, но понял: Хотиловская всерьёз решила сделать из меня писателя. Моё сердце учащённо забилось; немного сдрейфил, но быстро себя успокоил – вдруг одномоментно в моей душе что-то произошло, я почувствовал что-то вроде готовности к подвигу и подумал: «А почему бы и нет?» Приосанился и резво спустился на этаж ниже – в известный журнал.
Митяев встретил меня по-дружески и сразу огорошил – сказал, что один рассказ уже набирают, другой пойдёт осенью. Я пришёл в страшное волнение, у меня прямо перехватило дыхание, а Митяев, как ни в чём не бывало, стрельнул у меня сигарету, кивнул на соседнюю комнату и заговорщически объяснил, что сотрудницы запрещают ему курить: берегут его здоровье.
Мы проговорили часа два и, несмотря на разделявшую нас пропасть (в смысле возраста и жизненного опыта), нашли массу общего: и во взглядах на литературу (особенно на русскую словесность), хотя я имел скомканную подготовку, и в привязанности к животным. Тот разговор стал моей отправной точкой; можно сказать, именно тогда Митяев определил мой дальнейший путь, зарядил на литературную работу.
– Митяев тебя сильно нахваливает, – сообщил мне художник Виктор Чижиков. – Говорит, в нашу литературу пришёл искренний прозаик, что мы о тебе ещё услышим, и прочее!
Митяев всех делил на «искренних» и тех, кто «старается быть модным». Последних печатал со скрипом. Самого вождя «Мурзилки» художники называли «искренним до сердечности», «человеком исключительной честности».
Так, дуриком, началась моя литературная стезя, такую я совершил загогулину в жизни и в те дни был рад без памяти – ходил по улицам вприпрыжку, еле сдерживаясь, чтобы не петь во всю глотку. Теперь-то я знаю, что к счастливым моментам надо относиться тихо – чтобы не вспугнуть, но тогда каждому встречному взахлёб пересказывал встречу с Митяевым (зачем радость, если ею не с кем поделиться?).
Понятно, найти себя мне помог пустячный случай и два человека, которые внимательно отнеслись к тому, что я делал, вернее – разглядели что-то в моих первых (ясно, никудышных) опытах. Получается, надо совсем немного, чтобы быть счастливым, но попробуй это немногое получи. На меня просто свалилась удача. Тогда я ещё не знал, что, втянувшись в новое дело, сильно осложнил свою жизнь.
В начале следующего года Митяев напечатал три моих рассказа и однажды сказал:
– Наша редакция решила дать тебе командировку в Артек. Нам нужен очерк о пионерах.
Я отказался. Во-первых, потому что, по слухам, Артек представлял собой показушный лагерь, на что у меня всегда была аллергия. Во-вторых, уже тогда я вооружился принципом: ничего не писать по заданию, только – к чему лежит душа.
Выслушав мои доводы, Митяев усмехнулся:
– Хорошо! Напиши о море, о горах, о чём угодно, к чему лежит твоя душа. Можешь вообще ничего не писать. Дай душе отдохнуть. Скажу тебе по секрету: в редакции есть лишние деньги, и командировка – награда тебе за рассказы. К тому же, ты будешь жить не в Артеке, а в Гурзуфе. Сейчас там Голявкин, известный писатель из Ленинграда, знаменитый художник Глазунов и нашумевший скульптор Неизвестный.
Из-за этой прославленной троицы я и поехал.
До Гурзуфа добрался поздно вечером, по тропе спустился с шоссе к гостинице и увидел в вестибюле десятка два приезжих с детьми.
– Мест нет! Мест нет! – кричала администраторша.
Я протиснулся к её окошку, сказал, что из Москвы и мне забронирован номер.
– Ничего не знаю! Никто не звонил! – отчеканила администраторша. – Мест нет! Женщин с детьми не могу устроить, а то вас! Скажите спасибо, что разрешаем ночевать на диванах.
Я вышел покурить. Передо мной простирался ночной Гурзуф: цепочки огней, сверкающая под луной бухта, силуэты людей среди листвы. Воздух был гоячий и сладкий, как компот. Докурив сигарету, я подумал: «может быть, из Москвы послали телеграмму?» и снова подошёл к окошку.
– Никакой телеграммы нет, и свободных мест нет, – устало проговорила администраторша. – Один номер есть, но ждём писателя. Он вот-вот прибудет. Вам можем поставить раскладушку в коридоре, но за плату.
Горничная, застилая раскладушку, пожаловалась:
– Сейчас самый сезон, огромный наплыв отдыхающих.
– А чайку, мамаша, нельзя? – спросил я.
– Какого чайку! Скажи спасибо, что раскладушку-то выделили.
Я уже почти уснул, как меня разбудила администраторша:
– Давайте паспорт, надо вас записать.
Через десять минут она вернулась:
– Так что же вы сразу не назвались?! Это ж мы вас ждём! Вот ключи от номера, пожалуйста, проходите, отдыхайте в своё удовольствие, – и бросила горничной: – Принеси писателю чай с вареньем!
Так я стал писателем.
За три дня, проведённых в Гурзуфе, я ничего не написал, думал: «главное набраться впечатлений, в смысле – было б что-то в голове, а записать недолго». Зато за эти дни я выпил дюжину бутылок вина с Голявкиным, слушал рассуждения Неизвестного об искусстве и о жизни вообще да болтал с Глазуновым, одновременно любуясь загорелыми девушками, которых он рисовал. В общем, неплохо провёл время.
Года через два, когда «Мурзилка» уже напечатала штук восемь моих рассказов, Хотиловская сказала мне:
– Я попросила Льва Абрамовича Кассиля дать заключение на ваши рассказы. Для формальности. Чтобы вставить книжку в план (вначале с перепуга я подумал, что она шутит, ведь о такой безумной идее и не мечтал – это было головокружительное сообщение, у меня прямо затряслись ноги). Немедленно поезжайте к мэтру. Он добрый, милый человек.
Испытывая праздничный ужас, я помчал сломя голову к классику. Открыв дверь, Кассиль одарил меня сдержанной улыбкой, провёл в кабинет, показал на стул (он обитал в роскошной квартире, обставленной антиквариатом, – не зря женился на дочери Собинова).
Как и подобает классику, мэтр с важным видом уселся в кресло, откинулся и, демонстративно подчёркивая своё величие, начал листать мои вещицы. Я прямо вжался в стул и застыл, ожидая приговора. Мэтр кое-где размашисто, словно совершая какое-то священнодействие, черкнул карандашом и изрёк:
– Здесь подумайте, сделайте лучше, – а отложив рукопись, выдал благословенные слова: – Общее впечатление хорошее. Завтра напишу отзыв. Позвоните.
Домой я возвращался страшно довольный собой; помнится, даже напевал победоносный марш.
Чтобы не быть навязчивым, я позвонил через несколько дней и услышал: «Написал, сейчас отправлю». Прошёл месяц, Хотиловская меня спрашивает:
– Где отзыв? Позвоните ещё. Мэтр мог забыть, но он добрый, милый человек.
Выдержав паузу с неделю, я вновь набрал номер Кассиля (уже предчувствуя некоторые осложнения с рукописью). В трубке услышал:
– Вчера написал, только что отправил…
Больше я не звонил. Ни через месяц, ни через год отзыв не пришёл. А потом моя благодетельница уволилась, и книжка в план не попала. Вот так мне дьявольски не повезло, и, разумеется, я пригорюнился – да что там! Так расстроился, что сразу похудел на пять килограммов.
Признаюсь, спустя десять лет я подумал: хорошо, что Кассиль меня обманул, ведь теперь его отзыв посчитал бы постыдным фактом. Ну какой он классик? Всего лишь безмерно раздутый литератор; его вещи не только не совершенные, но и попросту слабые. В своё время такие, как он, изо всех сил свидетельствовали преданность власти, и та их пригрела. (Он выпустил сотни книг по соцзаказу.) Со слов писателя A. Баркова, известно – Л. Кассиль делал всё, чтобы не издавали даже B. Драгунского: «Этот писатель не будет печататься в Детгизе, пока я жив». Такой был «добрый, милый» классик.
Дальше моя опасная, неустойчивая литературная стезя развивалась ещё прискорбней. Кто-то надоумил меня сходить в Детгиз, и я вляпался в историю – припёрся туда не вовремя: редакторы пили чай, одновременно листая рукописи. Увидев такое литературное чаепитие, я попятился; поболтался с полчаса в коридоре, потом снова заглянул. Все редакторы, как по команде, склонились над столами.
Я прямо оказался в мёртвой зоне, но, потоптавшись, всё же спросил у крайней женщины, кому можно оставить рукопись.