Такие у меня непосредственные дружки, и откровенные – дальше некуда! И какие у них тонкие насмешливые пожелания! Точнее – дьявольские мысли при доброжелательных улыбках. Кстати, Мазнина, который вто время пробовал силы в драматургии, я решил припугнуть и сказал, что положил глаз на театр – собираюсь писать пьесу, да ещё сочиню музыку к ней и вступлю в Союз композиторов.
Узнав, что меня приняли в писательский Союз, друзья-художники стали надо мной посмеиваться: «Пис-са-тель!» – и всячески давали понять, что я предатель лучшего в мире клана. Но я-то знал: так, как делают они (многие из них), мне не сделать, а вот с друзьями-литераторами вполне могу потягаться. Хотя последние, как я уже сказал, похоже, так не считали и не принимали меня всерьёз. Во всяком случае, они редко говорили о моих рассказах, но всегда упоминали, где видели мои рисунки. А друзья-художники после того, как я особенно расписался, глядя на мои иллюстрации, уводили разговор в сторону:
– Ты хороший писатель, жаль, что тебя никто не знает.
Себя я оправдывал тем, что мне нравился сам процесс работы (не знаю, как у других, но у меня, если и появлялось что-то стоящее, то только в процессе работы), а готовая вещь уже мало интересовала, и я уже видел в ней массу недостатков, о погрешностях и говорить нечего.
Здесь без всякой хитрости и рисовки скажу: то, что называется творчеством, я всегда рассматривал как радостное занятие. Радостное – не потому, что мне всё давалось легко, – совсем нет, скорее наоборот; но это была любимая работа, за которую (надо же!) ещё платили деньги. И всегда мне было как-то странно слышать, что кто-то над моими рассказами смеялся или даже плакал (случалось и такое – само собой, не среди литераторов – среди простых читателей); было и приятно, и неловко, что люди могут так переживать, пусть частичную, но выдумку (понятно, искусство создаёт мир иллюзий, но многие хотят быть обманутыми).
К тому же до иллюстрирования книг и занятий литературой я успел поработать почтовым агентом, шофёром и грузчиком и всегда жутко уставал, а став литератором, подумал: лёгкая работёнка у этих писателей, необременительное занятие, даже удовольствие – сидишь себе за стопкой бумаги, водишь карандашиком, покуриваешь да ещё проживаешь две жизни: реальную и воображаемую.
Так я думал до тех пор, пока не взялся за рассказы для взрослых. Неожиданно я стал уставать гораздо больше, чем когда разгружал вагоны. А подтолкнул меня выступить в новом качестве стариннейший друг, товарищ по байдарочным походам физик Борис Зайцев.
Он не раз говорил мне:
– Строчить детские рассказики может каждый. Это забава, недостойная настоящего мужика.
И наконец однажды спросил с прямотой дровосека:
– Когда возьмёшься за серьёзное, напишешь что-то для взрослых?
Я и взялся. Осторожно двинулся в сторону «серьёзной» литературы.
Изловчившись, я накатал десяток рассказов; одновременно пописывал и детские – в результате иногда получалось что-то безадресное, что я стыдливо называл «слоёным пирогом». Касаясь своего нового статуса (рассказчика для взрослых), признаюсь: вместе с похвальными отзывами (В. Цыбина, Н. Кончаловской, Л. Лиходеева, Н. Халатова и др.) слышал я и убийственные слова:
– Всё это треп!.. О чём это? Кому это надо?.. Не чувствуешь конструкцию рассказа!.. Не знаешь, как строить сюжет!..
И получал разгромные беспощадные рецензии, после которых долго не подходил к столу. Одну получил сплошь подчёркнутую красным карандашом. Так безобразно прошёлся по рукописи критик В. Чалмаев. Кто-то из друзей посоветовал:
– Отправь ему, гаду, рукопись назад, пусть перепечатает. С какой стати это должен делать ты?!
Понятно, я не отправил, а поскольку своей машинки ещё не имел, пришлось вторично идти к машинистке и вновь платить немалые для меня деньги.
Некоторые приятели довольно остро восприняли мой новый порыв; они привыкли считать меня художником, ну ещё пописывающим детские рассказики, а тут вдруг я ещё полез в нешуточную область; они чуть ли не требовали, чтобы я не раздваивался. Так, фотограф Владимир Лучин (любитель джаза и охотник, который, по его словам, словно кот, видит в темноте) обеспокоенно спросил:
– Для чего ты это затеял? Ты же не учился в Литературном институте?! Ты заходишь слишком далеко.
Журналисты Д. Иванов и В. Трифонов (балагуры, вся жизнь которых – цепь пустяков), разговаривая со мной, постоянно удивлялись:
– Как? Ты не читал Джойса?! (или Кафку).
И я сразу чувствовал себя ничтожеством; ну а пролистав мои автобиографические рассказы, они заявили:
– Пойми, голова, у каждого в жизни найдётся пара-тройка таких историй, и вообще, если проза пишется от первого лица – это несерьёзная литература.
Помню, их слова меня задели, и я в очередной раз задумался о своём непрофессионализме. Но по пути домой (как всегда, запоздало) нашёл неплохой ответ: историй полно – главное, как они записаны. А от первого лица писали почти все наши великие классики, и это не обязательно документальность, фиксация фактов, это может быть и художественное произведение, где автор говорит от лица героя, где есть вымысел и прочее. К тому же я пишу не для славы и денег, а, как говорил Стейнбек, «потому что мне просто нравится писать».
На следующий день, вооружённый этим могучим ответом, я отправился в Домжур, где Иванов с Трифоновым торчали по вечерам, и вдруг встречаю свирепого поэта Авсарагова. Я уже упоминал, что он слыл могильщиком авторитетов и вообще никого не щадил – случалось, и крыл матом; мне повезло – он лишь скривился, словно проглотил змею, и выдал:
– Осилил один твой рассказец. Ничего хорошего сказать не могу. У прозы есть свои законы.
Какие законы? Я не знал никаких законов, ведь был в литературе самоучкой (как бы крутился в кастрюле, не в силах вырваться на простор) и в очередной раз подумал – а не забросить ли писательство куда подальше? Позднее я вычитал у Бунина: «В первой фразе всё дело». А у Чехова наоборот: «Написав рассказ, надо вычёркивать начало и конец… Умение писать заключается в умении вычёркивать» (вроде, повторил Микеланджело: «Беру глыбу мрамора и отсекаю всё лишнее»). Потом я прочитал у Батюшкова: «Надо писать, как живёшь, иначе всё будет фальшиво», а у Толстого вычитал: «Писатель должен знать, о чём пишет, любить то, что описывает, и иметь нравственную позицию». Потом я наткнулся на статью А. Маршалла, где писатель говорил, что вообще надо идти против всех правил.
Только теперь я понимаю, что по большому счёту для пишущих нет рецептов, и каждый писатель сам для себя устанавливает законы, руководствуясь своим вкусом, чувством слова, чувством меры и прочими чувствами. А тогда, ясное дело, меня не покидало только одно чувство – неполноценности. Но именно в те дни является очередной спаситель – прозаик Борис Ряховский, мирный человек, который никогда не делал резких заявлений, хотя А. Барков считал иначе:
– Ряховский как-то заявил, что в Детгизе печатаются деловые люди: «половину гонорара отдают редакторам». Раньше он всё время прилипал к Михалкову, Алексину, а сейчас живёт на даче какого-то богача.
Но я ничего этого не знал, а вот «мирные» слова Ряховского помню:
– У каждого найдётся свой читатель. Если книга помогла побороть невзгоды, отчаяние, да просто доставила радость хотя бы трём-четырём людям, значит, она написана не зря.
Позднее я встретил художника Юрия Семёнова (человека сложнейшей души), мы перекинулись словами и уже разошлись, как он окрикнул меня:
– Совсем забыл. Тут с семьёй недавно переезжал, таскал вещи, устал и присел на стул; и вдруг увидел на полу твою книжку (тонкую, детскую). И знаешь, честное слово, не на шутку увлёкся. Пока не прочитал до конца, ничего не таскал…
Спустя некоторое время мне позвонил актёр Владимир Белоусов (глубоко театральная и пивная душа):
– Я только вчера выписался из больницы. Хочешь верь, хочешь не верь, но твоя книга помогла мне выздороветь.
А недавно прозаик Михаил Ишков (о его душе ещё скажу) сообщил приятную вещь:
– Еду в электричке, вдруг входит парень и поднимает над головой твою книжку. «Граждане пассажиры! – говорит. – Мне здесь попалась вот эта книжка. Она не просто понравилась, я не мог оторваться. Трудно поверить, что в наше время ещё так пишут».
– Обычный трюк торговца, – перебил я Ишкова, а он:
– Не скажи. На твою книжку среди моих соседей очередь.
Так что несколько читателей у меня уже есть. Недавно чуть было не появился еще один. Знакомый слесарь-водопроводчик (его душа постоянно стремилась к «красненькому», и он признавал только две профессии – слесаря и шофёра, всё остальное считал ерундистикой), встретив меня во дворе, расплылся:
– Тут мне в руки попалась книжонка. Внуку её читал. Забористо написано. Забыл, кто написал. Случаем, не ты? «Золотой ключик» называется, – и загоготал.
Я оценил его иронию и стал соображать, как поудачней ответить, но пока, тугодум, соображал, он удалился. Кстати, этот слесарь подтрунивал не только надо мной: нашему дворнику, который живёт с дворнягой кобельком, постоянно с улыбочкой говорит, что его пёс «голубой», поскольку не обращает внимания на сучек; а свою болтливую тёщу называет «однозвучно гремит колокольчик».
И всё же, как каждый литератор, я надеюсь, что когда-нибудь и другим читателям будет нужно то, что я написал.
Очутившись в литературных кругах, я взял себе за правило – никогда не подходить к известным личностям, даже если с ними уже кто-то знакомил. Этим правилом я руководствовался все эти годы и теперь даже к приятелям, ставшим знаменитыми, первым не лезу, жду, пока они сами подойдут. Возможно, это глупо, но не хочу навязываться и таким образом сохраняю своё пусть небольшое, но достоинство. Некоторые знаменитые приятели (вроде Успенского) уже ко мне не подходят, только кивают издали – видимо, совсем ошалели от своего могущества.
Добавлю ещё вот что: никто никогда от меня не слышал, будто я сделал что-то стоящее, тем более – наворотил что-то значительное (может, пару раз сказал: «Вроде получилось», «Кажется, более-менее удачно», – не ради какой-то наигранной скромности, а предъявляя к прозе определённые требования).
– У тебя заниженная самооценка, – недавно мне, уже старому, сказал драматург В. Шашин.
Ничего подобного. Я знаю, что написал несколько сносных рассказов, за которые не стыдно, но, сравнивая себя с великими, вижу: у них огромные полотна, которые сколько ни перечитывай, каждый раз открываешь что-то новое, а у меня всего лишь описания, зарисовки; великие выходят за рамки времени, а я барахтаюсь в сиюминутном отрезке. Рядом с великими все мы ничто. Помню, перечитал «Вечера на хуторе…», и опустились руки, не смог больше работать. Не знаю, как у других, но меня сильные вещи подавляют, убеждают, что я вечный ученик (в основном учусь на своих ошибках).
Читая могучих классиков, поражаешься: как всё у них легко и органично и так просто, что не замечаешь писательской техники – точно так же, как не различишь стыков в ампирной мебели или швов в хорошем костюме – короче, настоящего мастерства не видно. Только при тщательном вчитывании замечаешь – великие обращаются со словами бережно, словно с вещами, и думаешь: писательство – та же работа, что и у столяра, и у портного, только теми профессиями можно овладеть, а здесь нужно призвание.
Что и говорить, словесное произведение должно быть крепким, как добротно сделанная мебель, или отлично сшитый костюм, или хорошо отлаженный механизм, и на одних эмоциях здесь не вылезти, без знаний ремесла не обойтись, а этих-то знаний мне и не хватает. Потому и стал самоедом и никогда не называл себя писателем, только – литератором.
Ко всему я думаю, даже уверен – настоящий писатель (и художник) в работе должен быть узнаваем, а таких единицы. Что касается лёгкости у великих, добавлю – истинное мастерство всегда создаёт обманчивое впечатление лёгкости, но, понятно, эта лёгкость даётся немалым трудом.