Но он продолжал:
– Думал ли Петр, что его столица – среди болот, на воде, под дождливым небом – может сгореть?.. Но когда все сгорит – мы вернемся в деревню. – Все же ему хотелось ее рассмешить. – Как Вергилий, я буду сажать капусту… – Он взглянул, улыбается ли она. – Как мудрец, жить дарами Флоры и Помоны… – Он сам ей улыбался. – Я отвыкну от шума, от толпы города…
Но она интонацией подчеркнула значительность своих слов:
– Maman встревожена!
Неужели он не понимал? Их maman со дня на день ожидала ребенка. Новый ребенок в их семье! Ольга всплеснула руками:
– Подумать только! – Она прижала руки к груди, будто задохнувшись от счастья.
Но потом разговор переменился.
Как закончить убранство его комнаты? Не положить ли ковер у кровати? Не заменить ли обои и шторы?.. Но неужели не понятно всякому, что здесь поселился ученый, философ! На кровати, столе, стульях разбросаны бумаги, книги, журналы, здесь – чернильница, там – перья, тут – песочница… И неужели не видно всякому, что это – жилище светского молодого человека. В одном углу – лорнет, в другом – бальные перчатки, в третьем – модная трость, а на полированном столике перед зеркалом в небольшом костяном бюро безделушки, многочисленные принадлежности туалета.
Ольга вдруг вскочила со своего места.
– Что это?
В один и тот же момент брат и сестра бросились к столу. За лампой с экраном спрятана была тетрадка в сафьяновом переплете.
Они забегали по комнате с криками:
– Отдай! Не отдам! Мой дневник!.. Моська тряслась на руке Ольги и лаяла.
– «Ах, ma chere[3 - Моя дорогая (франц.)], я пишу тебе… – Пушкин сумел раскрыть тетрадь. Дневник был в виде писем к далекой подруге. – Судьба моя решена… Должна представить тебе новое лицо…»
Ольга вырвала тетрадку из его рук. Запыхавшись, они стояли друг против друга. Ее лицо покраснело от досады. Но в глазах брата видны были откровенные проказливость и смех. Вспомнилось детство… И они вернулись на свои места, очень довольные возней.
– Ну, хорошо… Раз уж ты прочитал… – сказала Ольга. – Скажи мне о… – Лицо ее опять порозовело, но теперь от смущения. – …об этом… молодом человеке…
– Но кто это? – Он впервые о таком слышал…
– Но не может быть! – Ольга пытливо вглядывалась в его лицо. – Он служит с тобой вместе в Иностранной коллегии.
Какая нелепость! Он захохотал. Со дня зачисления он не посетил службы еще ни разу!
– Он вполне порядочный молодой человек, – объяснила Ольга. – Принят у Лавалей. Но почему-то maman не желает его принимать… – Голос у Ольги дрожал от волнения. – Он из семьи не богатой, не очень родовитой, но вполне приличной. Но maman слышать не желает о таком знакомстве!..
Настроение ее вдруг изменилось.
– Ты жил в Лицее, – сказала она. – Теперь ты почти не бываешь дома и не знаешь, что у нас происходит… Лелька воспитывается в пансионе. А я?.. Утро – мои счастливые часы. Я одна. Я читаю, я думаю… Но что потом? Ты еще не знаешь, вообще не представляешь, что значит жить у нас дома… – Она смотрела на него своими выразительными, прекрасными, теперь грустными глазами. – Жизнь пуста: визиты, рауты, разъезды, светские разговоры… Боже, как подумаю… – В голосе ее зазвучала горечь.
Высокая прическа, еще больше удлиняя фигуру, подчеркивала трогательную ее хрупкость, и шея у нее была тонкая, нежная, и плечи, прикрытые шалью, по-девичьи худы.
Он сочувствовал ей. Он любил свою сестру.
Она пригнулась к моське, у которой бусинки глаз и розовый носик едва виднелись среди клочьев шерсти.
Снова вошел Никита.
– Пожалуйте к завтраку…
…Сменив халат на домашний сюртук, он явился в столовую.
Но как постарела бабушка, Марья Алексеевна! Ее немощность делалась заметнее с каждым днем – крупная голова с поредевшими седыми волосами и мягкими складками широкого лица все ниже клонилась к груди, как знак бессилья и покорности судьбе… А ведь он помнил, в Москве бабушка командовала всем в доме. Еще в Лицей она писала к нему бодрые письма. Теперь горничная ввела ее под руку, усадила на подушки, подвязала ей салфетку.
Раздвижной стол – неизменная сороконожка – стоял точно посредине залы. Эта обширная зала вместе с гостиной и диванной составляла ту парадную анфиладу, где мебель была старинная, собранная еще Марьей Алексеевной, и ее позолота, шелк сидений, блеск зеркал и граненых подвесок мог напомнить хозяевам времена, когда сами они были еще молоды, а их дом всегда заполнен острословами, любезниками и шаркунами… Жилые комнаты обставлены были куда беднее.
Сотворив молитву, сели за стол: ушло время, когда за длинный лицейский стол усаживались за трапезу три десятка шумных приятелей…
– Martian, не помочь ли вам? – робко спросила Ольга.
Беременность преобразила Надежду Осиповну: х лицо ее отекло, смуглая кожа побледнела, глаза запали; огромный живот выпирал из-под шалей. Но за столом она желала оставаться хозяйкой – и сама разливала чай из серебряного самовара.
– Ради бога… осторожней, ma chere, – так же робко просил Сергей Львович, когда под струю кипятка она подставляла чашку или брала в руки серебряный чайник или фарфоровый молочник.
Тревога передалась и Пушкину.
– Нужен, может быть, врач? – Он спросил это с осторожной заботливостью, заметно смущаясь собственной нежности.
Но тяжелое состояние Надежды Осиповны сказалось на ее настроении.
– Врач приезжает каждый день. – Она недовольно поджала губы. – А ты не знаешь – ты не бываешь дома…
Некоторое время молчали. Потом разговор зашел о пожаре, случившемся ночью.
В комнате были слуги: лакей то входил, то выходил с подносом; прислонившись к дверному косяку, стоял почтенный Никита Тимофеевич – с внушительной внешностью, с густыми баками – глава всей челяди, камердинер Сергея Львовича; посредине комнаты стояла старая няня Пушкиных, бывшая крестьянка бабушки Арина Родионовна.
Она уже побывала на пожарище и рассказала подробности. С пожарной каланчи Калинкинской съезжей, что возле провиантских магазинов, полымя заметили и вывесили фонари, и трубы прискакали вовремя, да помпы – вот беда! – были неисправны…
– Господи, от чего пожар-то возник? От пустяко-винки, от бездельной ссоришки, – рассказывала Арина.
Ей как будто очень уютно было стоять, сцепив руки на животе; крепкая, румяная – она клонила набок голову, с чуть тронутыми сединой, стянутыми назад волосами.
– Ага, от самой, значит, малости, – говорила она, по-псковски цокая. – Две бабы в теплюжке собрались. Слово за слово – и вышла ссоришка. Одна помело взяла, а другая его на двор!.. Бабы друг друга лупонят, за виски друг друга тазают, ты, дескать, такая, ты сякая – а во дворе уж горит, ветром искры раздуло. Ага!..
Арину слушали с улыбками – словечки ее казались удивительными… Только для Марьи Алексеевны, выросшей в глухой провинции, не знавшей даже французского языка, крестьянская речь Арины была обыденной.
– Сильный пожар, почитай, пол-улицы сгорело, – солидно вставил Никита Тимофеевич.
Но Надежда Осиповна сделала нетерпеливый жест, и разговор о пожаре закончился фразой Арины:
– Теперь, бенные, плачут… – и остротой Сергея Львовича, для которого игра словами составляла почти потребность:
– При нашем дворе нет прежней помпы, – сказал он, – и у пожарных команд слабые помпы…
Марья Алексеевна вспомнила о младшем внуке: