Под Августом разумелся Александр.
– Август давно смотрит сентябрем!..
Это было общее мнение: Александр не оправдал надежд, которые когда-то возбудил.
– А теперь даже октябрем!..
Это было общее разочарование: Александр не собирался выполнять либеральных своих обещаний.
– И даже – ноябрем!.. – Якубович сдвинул брови, а выпуклые его глаза теперь смотрели так бешено, будто он готов был уже сейчас выкинуть нечто отчаянное.
Обрадовавшись, Пушкин пожал Якубовичу руку: они вместе вступят в тайное общество!
Между тем за столом, неподалеку от стойки, уставленным грязными тарелками, стаканами и пустыми бутылками, двое пьяных, по-видимому актеров, один – с красным платком на шее, другой – вовсе без манишки, ссорились с буфетчиком.
– Платить надо, господа! Вон идите! – гудел густым басом буфетчик, краснолицый детина, в фартуке и с закатанными рукавами рубахи.
– Ишь ты – вон!.. А дальше что?
– Что же дальше, и так близко!..
Из бильярдной доносился стук шаров. Стелился табачный дым.
Якубович доверительно сказал Пушкину:
– Ты знаешь, какая забава предстоит? Partie carree[6 - Дуэль вчетвером (франц.)].
– Вот как! – Все касающееся дуэлей имело для Пушкина первостепенную важность.
– Ты знаешь Васеньку Шереметева, кавалергарда? С Завадовским ты служишь? С Грибоедовым ты знаком? И я…
И он рассказал дуэльную историю, связанную с балериной.
– Сегодня в театре мы встречаемся, чтобы договориться об условиях.
– Я буду в театре, – взволнованно обещал Пушкин.
– Что же, господа, квартального вызывать? – гудел грузный буфетчик, переваливаясь через стойку. – Вы не на сцене – сиятельных князей разыгрывать… Вон пошли!
– Нам пора, – сказал Якубович.
…Из подворотни Театральной школы опять вышел знакомый чиновник – теперь в сопровождении двух мастеровых в запачканных краской одеждах и в картузах. Чиновник сделал чуть заметный жест Якубовичу, Якубович последовал за ним, сделав знак Пушкину, позади плелись мастеровые, и вся группа прошествовала вдоль набережной…
Начался какой-то сон наяву, какой-то сумбур, и события так стремительно следовали друг за другом, что память едва успевала удерживать подробности…
Чиновник, с проворными белесыми глазами, рябым лицом и длинными, вылезающими из рукавов, худыми кистями, ввел их в дом…
В обывательской квартире, почти без мебели, началось шутовское переодевание в пахнущие мастикой порты и рубахи. Мастеровые, оставшись в белье, изумленно поглядывали на дорогие одежды, развешанные на стульях… На клеенку стола щедро сыпались золотые монеты… И снова набережная. Вдруг начал падать, пополам с дождем, снег. Вдруг задул ветер и запахло водой, будто Финский залив надвинулся на город. Шли мимо дровяного склада, где не переставая лаяла собака. Набережная в мельтешащем снеге казалась пустынной, холодной со своими чугунными решетками, полосатыми фонарями и каменными полукружьями спусков в воде.
– Господа, я головой рискую… – хриплым от волнения голосом говорил чиновник. – Я только по дружбе…
Повернулась тяжелая дверная ручка, заскрипели дверные блоки, в стекле двери поплыло отражение облачного неба, и мнимые полотеры проскользнули мимо швейцара…
И вот – лестницы, стены, запахи, краски, звуки незнакомого дома. Какие-то подростки, худые и бледные, в одинаковых бланжевых куртках, попадались навстречу… Высокая худощавая дама – не госпожа ли Казаси, грозная главная надзирательница школы? – показалась в конце коридора… Чиновник судорожно глотнул слюну…
– Господа, сюда.
Они оказались в полутемном, пахнущем сыростью помещении.
– Господа, всего одну минуту…
Сквозь небольшие оконца в беленой, пачкающей стене виден был танцевальный класс. Класс был обширный. В пасмурный этот день по его углам зажжены были свечи – и багровые язычки пламени мигали… Посредине, суковатой палкой отбивая такт, стоял Дид-ло. Другого такого лица быть не могло: длинный, горбатый нос маэстро нависал над неестественно удлиненным подбородком, подбородок тонул в пышном жабо, – и все костлявое, рябое лицо непрерывно двигалось, дергалось, кривлялось… Но не на Дидло нужно было смотреть. В один и тот же момент оголенные ноги девушек взмыли вверх, потом, отставленные в сторону, оголились еще больше, а над изогнутыми торсами трепетно повисли заломленные руки.
– Господа, больше невозможно… – зашептал чиновник.
Дидло с силой застучал палкой, и лицо его исказилось гневом.
– On ne fait pas boire un ane qui n'a pas soil[7 - Нельзя заставить пить осла, у которого нет жажды (франц.)] – закричал он тонким визгливым голосом. – Ду-ры!..
– Господа, прошу вас… – Чиновник, за минуту заработавший полугодовое жалованье, подталкивал их к двери.
О, что довелось им испытать… Браво! Брависсимо! Но какова Дюмон – румяная, крупная девочка, стоявшая справа?.. А какова Лихутина?.. А каковы все? О, в мире нет ничего, что могло бы сравниться с женской красотой… И они еще около двух часов протолкались у школы, дожидаясь момента, когда воспитанниц повезут в театр.
Наконец длинные, высокие, окрашенные в зеленый цвет – императорский цвет, фуры подкатили к подъезду. Швейцар, приоткрыв дверь, оглядел дорогу.
Вот к фурам приставили лесенки. И наконец, окруженные гувернантками и надзирательницами, высыпали молоденькие воспитанницы в казенных, будто выкроенных из одного куска фриза, салопчиках, в одинаковых платочках – и толпа поклонников встретила их восторженными кликами, влюбленными взглядами, конфетами и подарками, и, пока воспитанницы поднимались в фуры, взгляды встречались и записки переходили из рук в руки!..
Молодые шалопаи бросились к коляскам и экипажам, выстроившимся длинным рядом вдоль набережной. У Якубовича тоже нанята была извозчичья пара. Бородатый кучер, не мешкая, тряхнул вожжами и истошно закричал:
– Н-ну, милые!..
И понеслись, нагоняя, обгоняя, окружая фуры, – по воздуху полетели пакеты с конфетами и кульки с пряниками, а развращенные вниманием двенадцати-пятнадцатилетние девчонки чинились между собой и считали, кому досталось больше восхищения и подарков…
Шумный поезд выкатил в Мариинский переулок. Месиво нападавшего и растаявшего снега вылетало из-под колес. Вот и Офицерская – а впереди площадь с Большим каменным театром… Вдруг из-за поворота вынеслась коляска петербургского генерал-губернатора графа Милорадовича с вздыбленными на скаку одномастными рысаками.
– Сворачивай! – закричал Якубович, тыкая кулаком в спину кучеру.
Милорадовичу лучше было не попадаться навстречу. Извозчик свернул в переулок.
– Ну, прощай, – сказал Якубович. – До вечера… Он перед театром обедал у друга своего Шереметева, а Пушкин – с приятелями в ресторане «Talon».
…Падал снег. Сидя верхом на тряской гитаре – коротком брусе на колесах, – он выкатил на Невский. Двумя встречными потоками лились по сторонам высокого насыпного бульвара, обсаженного липами, кареты, коляски, линейки, гитары, дрожки, брички. С жадным любопытством оглядывал он прямую как стрела оживленную улицу, лишённую тротуаров, с толпой гуляющих по бульвару, с бесчисленными вывесками, кричащими на всех языках о торговле:
Handlung, Commerce, Vente, с нарядными витринами, за зеркальными стеклами которых то английские гравюры, то французские сюрпризы, то фарфор, то хрусталь и сукно, то дамские принадлежности, и рядом с особняками, украшенными античными портиками, ампирными фронтонами или барочной лепниной, – кондитерские, в которых едят, пьют, читают газеты, и снова витрины с ящиками сигар «Domingo», или искусственными цветами, или блондами, зонтиками, драгоценностями…
Снег повалил крупными хлопьями – и дома, проглядывая сквозь белую пелену, показались легкими, по-особому нарядными.
Какую полноту жизни он ощутил, какие силы, какую энергию! Всплеск радости был так силен, что он приподнялся на брусе гитары, упираясь рукой в широкую кучерскую спину с жестяной номерной бляхой. Впереди виднелась игла Адмиралтейства. Но его мечты и надежды унеслись выше этой иглы, выше шпиля Петропавловского собора, выше императорского штандарта на Зимнем дворце – и все потому, что душу заполняло ощущение красоты.