Оценить:
 Рейтинг: 0

На всемирном поприще. Петербург – Париж – Милан

Год написания книги
2021
Теги
<< 1 2 3 4 5 6 7 ... 11 >>
На страницу:
3 из 11
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– В самом деле, – забасил Марсов, – истинно порядочные поделикатничают.

– Я напишу приглашение, – отвечала Лизанька, – я убеждена, что сумею объяснить, с каким чувством это делаю, и всякий поймет, что деликатничать нечего. Я не благодетельствовать хочу. Эти деньги мне лишние, и я не считаю их даже принадлежащими себе, а отдаю их тому, кто в них нуждается. Ну, а если попадется кто-нибудь и не совсем бедный – что ж за беда. Богатые не прельстятся.

Разговор продолжался довольно долго, перескакивая от одного предмета к другому.

Трое из собеседников слишком хорошо уже знали друг друга, и не могли бы взаимно раскрыть себе ни одной новой черты в своих характерах. Потому что каждый из них уже понимал настолько двух остальных, насколько были одарены способностью понимать.

Но Богдан был в этом обществе человек новый. Он познакомился с семейством Стретневых едва за неделю до их отъезда в деревню. Уже известно, какое невыгодное впечатление произвел он на хозяйку дома. Что же касается Стретнева…

Богдан и Стретнев были две живые противоположности. Целое поколение людей могло бы уместиться в пропасти, разделявшей их, и все еще не образовался бы мостик. Богдан был моложе только годами десятью, а между тем эти люди принадлежали к двум совершенно различным мировым возрастам, к совершенно разным формациям общественного грунта. Стретнев с первой же встречи причислил его к «отчаянным». Потом несколько раз он имел случай заметить недостаточность или неточность этого казарменного определения. Он всю вину взваливал на плечи бедного Спотаренки, обвиняя его в непоследовательности.

– Просто взбалмошный мальчишка, – говорил он, – впрочем, они все такие, не знают сами, чего хотят.

Стретнев, сам очень долго державший в обществе постоянно отрицательную ноту, имел однако же свой весьма оконченный идеал. Внутри у него было решено. Он негодовал, с одной стороны, на упорство масс, не двигавшихся по указываемому им направлению, с другой – на молодых людей, шедших дальше его в отрицании. В особенности же нападал он в них на то, что называл ребячеством, непрактичностью, неспособностью на серьезное дело, то есть на то, например, что они не стремились на государственную службу с похвальной целью приносить пользу отечеству и человечеству, уже тем одним, чтобы не брать взяток. Впрочем, как уже видно из собственного его примера, он не был исключителен в выборе дорог. «Но» говорил он в откровенные минуты: «на дорогу, которую выбрал себе я, – способны не многие. А это (т. е. служба) торная дорога, которая, кроме честности да немного здравого ума, ничего не требует».

Богдан исполнял в точности заповедь, против которой грешил Стретнев – ту именно, которая запрещает сотворять себе кумиров. Вследствие этого, в нем, при несравненно большей талантливости, не было далеко того внутреннего равновесия, того довольства собою, которое Стретнев выказывал каждым словом.

Впрочем, так как этот молодой человек играет одну из главных ролей в этой повести, то ему посвящается отдельная глава.

III

Богдан был на половине своего университетского курса, как Дант на половине жизненного пути[18 - Ср. строфу из «Божественной комедии» Данте: «Земную жизнь пройдя до половины / Я очутился в сумрачном лесу…» (Ч. 1. Ад. Песнь первая; пер. М. Л. Лозинского).]. Впрочем, не с этого же начал он свое существование.

Начал он его далеко от Петербурга, в одной из степных малороссийских губерний, в уезде, не помню имени, но в очень глухом уезде, так что даже некоторые из тамошних жителей уверяли, будто, дойдя до их уезда, почта не шла уже дальше: некуда было. Не то, чтобы, в самом деле, свет кончался за этим уездом; но за ним начинался такой свет, с которым почте ровно нечего было и делать. Она переночевывала и возвращалась назад туда, откуда приехала.

В такой-то глуши у Богдана были родители. У родителей была деревенька, или хутор, позволявший им проживать немного. Они и это немногое еще ограничили, чтобы дать сыну возможность отправиться в столицу для получения в тамошнем университете наиблестящего из возможных образований. Кроме денежных стеснений, разлука с сыном стоила много горя и слез матери. Но каких бы лишений ни вынесла эта женщина, чтобы дать своему Богдану возможность достичь в жизни того, чего самой ей достичь никогда не удавалось.

Чего? Она и сама хорошенько не знала, но чего-то очень светлого, блестящего, отрадного.

Отчего бедная женщина воображала, что для этого неопределенного «чего-то» необходимо было петербургское образование? Объяснять не берусь. Это, как говорит Гоголь, не авторское дело…

Священник, отец Никита из соседнего села, отслужил напутственный молебен в большой светлой зале. Дьячок Гаврило подпевал, где следовало, густым басом, зажмуривая крошечные глазки. Синеватый дымок от кадила улетал сквозь растворенные окна в вишневый сад. Запах ладана не совсем заглушал запах сирени.

Потом подали закуску…

Когда отец Никита покончил и с нею, а басистый дьячок, стоя в передней, одолевал впопыхах тарелку, нагруженную всякой благодатью: котлетами и ветчиной, тертым картофелем и рыбой, Богдан вышел на крыльцо с дорожной сумкой через плечо.

Родительский тарантас, долженствовавший доставить его на ближайшую станцию, ждал уже у крыльца, запряженный доморощенной тройкой с вороным битюгом в корню и тонкими степняками на пристяжке.

Даже отец Богдана, с белыми как снег усами и такими же губами, обыкновенно холодный и скептически суровый, был тронут.

– Прощай, Богдан! Учись. Выкинь из головы вздоры. Не забывай мать; твое беспутство для нее хуже смерти. Пиши каждые две недели непременно. Не сори деньгами – их не много.

Он обнял его и поцеловал три раза в губы.

– Не забудь подтормозить с Гурмайловской горы, – обратился он тут же к кучеру, смотревшему с высоты своих козел на барское прощанье и покачивавшему седой головой, глядя на рыдавшую мать.

Хлопоты по хозяйству и блестящие надежды насчет будущей участи сына, значительно расширенной в ее глазах ее же собственным самопожертвованием, скоро осушили слезы матери.

Утешили ли? Бог весть.

Она, конечно, была вправе ожидать для своего сына блестящей доли: во-первых, и всего больше, как мать, только и жившая в нем; во-вторых, Богдан и на самом деле не скупо был одарен природой.

Легкость, с которой, еще пяти или шести лет от роду, он заучивал наизусть французские и немецкие басни, потом более скучные и едва ли менее бесполезные школьные свои уроки, живая его впечатлительность, «благородство натуры» и бездна тому подобных качеств, казалось ей, принадлежали ее Богдану по преимуществу из полсотни известных ей помещичьих прогенитур[19 - Латинизм: потомство.]. Она не могла бы не согласиться, что он был упрям, ленив очень часто, кичлив и буен духом, горяч без малейшей выдержки, вспыльчив и дерзок до последней крайности. На него жаловались все наставники и начальники губернской гимназии, куда было попробовали отдать его по совету благоразумных родственников, которых пугала приметно развивавшаяся в ребенке привязанность к деревне и дружба, которую он всего охотнее заводил с дворовыми людьми. Пуще всего его восторженное поклонение табунщику Матюшке, с прозвищем Орел, с лихим лицом медного цвета, с молодыми черными усами, в широчайших грязных полотняных шароварах, в сапогах до колен и в смушковой, вечно заложенной набекрень шапке…

Но и жаловались-то эти просветители юности на него так, что это отчасти льстило материнскому самолюбию.

– Он только потому и не последний у нас, что не может быть последним, – говорил не без злости директор, ероша рукой свои волосы, – он не уча выучивает урок, пока товарищи отвечают учителю. Грех вам, Петр Петрович, – прибавлял он в виде назидания, обращаясь к отцу героя, – поучить бы вам его раза три своей родительской рукой, он бы у нас с красной доски не сходил.

Богдан не попал однако на красную доску, а был очень скоро выгнан из гимназии за какой-то слишком удалой подвиг, из разряда известных под именем историй на техническом языке школьных полиций.

Событие это очень огорчило бедную мать, но едва ли переменило ее взгляд на необыкновенные достоинства сына, на блестящую участь, готовившуюся ему в будущем. Она даже по секрету от него оправдывала его перед справедливо разгневанным родителем, услужливо взваливая всю вину на товарищей, будто бы подталкивавших его на дурное.

– Зато в нем очень развито самолюбие – point d'honneur[20 - Вопрос чести (фр).]. Это первое дело в ребенке. И ты увидишь вот, когда он станет на хорошую дорогу…

– Ну, матушка, давно жду этого, да уже и ждать перестал, – перебивал Петр Петрович, лежа на диване в халате из сибирских белок и пуская густые струи табачного дыму, – не на то он идет вовсе, не так воспитан.

И между ними завязывался спор: попадет ли сын на хорошую дорогу, или не попадет? Им и в голову не приходило, что удовлетворение их законного желания невозможно, если сын их не в самом деле дрянь и тряпка, что дорога, которая манила их, не будет манить к себе сына, потому что они принадлежат разным возрастам, разным формациям общественного грунта.

Как ни кратковременно было пребывание Богдана в гимназии, оно оставило на нем свои следы.

На первых порах ему пришлась по вкусу школьная жизнь. Он почувствовал себя свободнее, вольнее, чем в родительском доме на глазах нежной матери. Она стесняла его развитие, мешала ему жить весело и привольно, как хотела молодая душа, и делала она это от избытка нежности, жажды самопожертвоваться за него, втравить в него вовсе не нужное ему совершенство.

В гимназии делали, конечно, то же, но сухо и грубо. Но зато здесь он мог без угрызений совести ненавидеть своих преследователей.

С первого же дня он решил непреклонно отдавать как можно меньше своего внимания всему, что шло сверху. Оно ему заранее приелось; а рядом была жизнь веселая, разнообразная и, главное, новая для него, взросшего в оранжерейной атмосфере нежной заботливости. Являлось соревнование, но не то, о котором думают родители, отдавая детей в общественные заведения…

В классе, куда попал Богдан, как и во всех классах, я полагаю, ученики, одетые и причесанные поглаже и почище, сидевшие на передних скамьях и состоявшие на лучшем счету у начальства, были всех юнее умственным развитием или всех более уже придавлены благодетельным гнетом просвещения, которое натягивали на них, как хомут на лошадь, клещами. Занятые вечно выучиванием наизусть уроков, они не имели времени подумать ни о чем, ни даже осмотреться. Они были любимые дети существовавшего порядка: в силу его им раздавались похвальные листы и другие поощрительные награды, составлявшие предмет гордости родителей. Они представляли элемент консервативный.

Движение было если не внизу, то сзади, в глубине классной залы. Это был род клоаки или сточной ямы, куда предусмотрительный инспектор сводил без строгого разбора все враждебные ему элементы: юношей бесчинно-безобразных, лентяев и детей бедных родителей, дурно одетых и неблаговоспитанных. Были тут и классные патриархи, подбиравшиеся к тамбурмажорскому росту[21 - Главный полковой барабанщик, обычно высокого роста.], непомерно долго засидевшиеся на своих местах, где им сладко и удобно спалось под скучно мерную чепуху учителя.

Тут было сравнительно больше знакомства с жизнью. Оно инстинктивно привлекало к себе Богдана.

Благодаря порядочному коробу школьных сведений, принесенному им из родительского дома, а еще больше благодаря той легкости, с которой он схватывал и заучивал на лету то, что долбили при нем товарищи, Богдан без усилий должен был бы попасть в ряды тех, которым хотя не раздают поощрительных наград, но и не оставляют без обеда, которых учитель не вызывает непривычно мягким голосом, торопливо застегивая вицмундир, свидетельствовать о блестящем состоянии преподавания при постороннем посетителе, но которые не вызывают саркастически злобной усмешки на лице педагога своими ответами или тупым молчанием.

Но учителя Бог знает почему невзлюбили Богдана. Начался ряд мелких преследований с благонамеренной целью и с дурно скрываемой злобой…

Люди, всю свою жизнь давившие в детях все, чем могла заявить себя их только что определяющаяся личность, и делавшие это сознательно, во имя формального выполнения отвлеченных обязанностей, стали вдруг возмущаться, находить несообразным ни с какой справедливостью поставить молодому степняку такую отметку, какой он заслуживал своими ответами, основываясь на том, что ему слишком легко достаются знания. Завязалось осадное положение с обеих сторон. Жизнь ребенка, охваченная, как изморозью, этою ненавистью к нему людей, воспитывавших его, твердивших ему о добродетелях самых возвышенных, о долге, получила весьма скоро определенный смысл, узкий смысл протеста. Все это, как сказано выше, кончилось исключением.

По возвращении своем в деревню Богдан нашел жизнь сравнительно более привольную, светлую, чем прежде. Степь и прогулки верхом, лежанье на траве вечерком близ кучки косарей, запах только что скошенного сена и звон завостриваемой косы, смуглые живописные лица, разнузданная лошадь, щиплющая сено из телеги… Опыты волокитства за крошечными кузинами и только что пробуждающееся, непонятное, томительно знойное чувство к полногрудой казачке в «монистах» и «запаске», смущенное стояние перед ней у криницы[22 - Колодец (диалект.).]. Поздним вечером россказни собравшихся у застольной парубков, громкий смех и сказки про ведьм и мертвецов, которых земля не принимает, или песни под балалайку… Переводные стихи Жуковского и своя русская поэзия Гоголя, еще не понимаемая, а чувствуемая… Вот небогатый запас светлых воспоминаний Богданова детства…

Беззаботная жизнь на всем на готовом в родительском хуторе представляла полную возможность предаваться созерцательности, сколько душе было угодно. Сомнительно, чтобы эта деятельная, непочатая натура так и остановилась бы на созерцательности. Но случайность и на этот раз дала толчок.

Чтобы не отдавать его вновь в общественное заведение, мать Богдана сочла за лучшее переселиться со всей семьей в губернский город и домашними средствами приготовить сына к поступлению в тамошний университет. Учение снова началось, но уже далеко не в прежней форме. Для предметов первой важности: французского и английского языков, взяты были соответствующие национальностям учителя с густо накрахмаленными воротничками и другими педагогическими принадлежностями. Остальное воспитание ума и сердца, экономии ради, предоставлено было молодым студентам университета.

Забраковав пять-шесть юных искателей «кондиций»: кого за слишком юные годы, а кого за чересчур семинарскую наружность, разборчивая m-me Спотаренко остановилась на одном: его звали Федор Семеныч Грец.

Это был зрелый уже молодой человек, или, по крайней мере, казался таким; болезненный вид его широкого угреватого лица и синие очки, без которых он никогда никому не показывался, старили его значительно. Он был постоянно серьезен и молчалив, являлся с крайней аккуратностью в назначенные часы. Не курил, волосы носил не безобразно длинные. На вид имел все качества Модестовых, Молчалиных[23 - Герои комедий Н. И. Хмельницкого «Говорун» (1817) и А. С. Грибоедова «Горе от ума» (1825).] и других идеалов человеческой добродетели. Правда, он произносил фост вместо хвост, но зато не курил грошовых сигар, которых запах пренеприятно щекотал ноздри помещицы. Одним словом, добродетели совершенно искупляли в нем те недостатки, без которых уже никак не может обойтись человек – все равно, как аристократическая дама не может обойтись без косметических средств, или без французских слов в разговоре, как ни старайся умеренно употреблять и те, и другие.
<< 1 2 3 4 5 6 7 ... 11 >>
На страницу:
3 из 11