Было почти темно, когда мы бросили якорь. Явился офицер в красной рубахе и морской фуражке, с приказанием немедленно отправляться в город. Лучше этого мы и не желали. Несмотря на то, что приказание выполнялось со всевозможною скоростью, мы только ночью успели выбраться. Солдат тотчас же отправили в казарму у Quattro Venti[44 - «Четыре ветра», однако, возможно, автор имел ввиду Quattro Саnti, «Четыре угла», популярный перекресток в центральной части Палермо.]; фрунтовых офицеров поместили тут же. Остальным должны были дать частные квартиры. Пока хлопотали, кто о вещах, кто о другом, я спокойно уселся на тумбочку у ворот, благодаря тому, что мой маленький ordinanza во время суматохи растерял все мои вещи. Стоявшие возле меня офицеры, исправлявшие должность плац-адъютантов, тотчас же приступили ко мне с вопросами обо всем случившемся с нами в Ливорно. Они, как казалось, не очень сочувствовали нашему предприятию. Всё это были прежние офицеры бурбонской армии, перешедшие на службу нового правительства. Впрочем, скоро они переменили тон и стали относиться ко мне со всей неаполитанской добротой и простодушием. От них я узнал, что первая половина нашей экспедиции, прибывшая тремя днями прежде нас и только что отправившаяся, была принята продиктатором очень дурно; солдатам запрещено было выходить из казарм, так что полковник Никотера тотчас же вышел в отставку, и с ним большое число офицеров; что после этого остальных перевели в лучшую казарму и позволили им проводить день в городе и в окрестностях, с тем чтоб они к вечерней перекличке возвращались.
Подошел немолодой офицер, маленького роста и полный. Впотьмах нельзя было разглядеть ни лица его, ни платья. Мы, собеседники, по военному поклонились ему; один из них шепнул мне, что это комендант Палермо, полковник Ч***, друг Гарибальди. Другой представил меня ему как члена вновь пришедшей экспедиции. Комендант спросил у меня, сколько человек в нашей партии и еще что-то, касающееся того же. Я спросил его, что намерены делать с нами, и долго ли мы будем оставаться в Палермо.
– А не знаю, – сказал он, – мы уже уведомили о вашем прибытии диктатора, но мы не знали, что вас так много. Впрочем ему это будет приятный сюрприз; в настоящее время ему люди нужны. В ожидании его распоряжения, вы пробудете здесь. Товарищи ваши, отправившиеся сегодня вечером, сами не знали, куда их везли… Да вы ломбардец? – спросил он вдруг совершенно неожиданно.
Я отвечал отрицательно.
– И не венецианец?
– Нет, даже не итальянец, – сказал я, чтоб избавить бедного старика от труда пересчитывать все провинции Италии.
– Так вы венгерец, – заметил он уже вовсе не вопросительно.
– И то нет. Я славянин.
Если б я сказал, что я троглодит, это бы меньше удивило коменданта. Глаза его блестели в темноте и обегали меня с ног до головы.
– Да, великая и эта нация, – прибавил он после нескольких минут молчания.
– Вот тебе квартирный билет, да пойдем ужинать, – сказал подошедший ко мне адъютант главного штаба.
Слово ужинать странно прозвучало мне после нескольких дней, проведенных на пище, которую и сам Св. Антоний не почел бы роскошною. Мы уселись в коляску и отправились. Было так темно, что города решительно нельзя было рассмотреть.
– Santo diavolone![45 - Проклятие! (буквально: святой чёртище).] – закричал вдруг кучер, остановив свою клячу и слезая с козел, – ведь придется назад ехать.
– А что?
– Да вишь завалили как улицу, проклятые…
– Кто такие?
– Известно кто! Камня на камне не оставили в городе. Сколько домов развалилось совсем! А ведь всё на улицу валится; так где же тут проехать, да еще ночью.
Все это мы скорее угадали, нежели поняли, благодаря особенности сицилийской речи, которую и сами сицилийцы не всегда понимали бы, если бы не примешивали к разговорам выразительную жестикуляцию.
Возвращаться мы не имели желания, а потому вылезли из экипажа и расспросили у кучера, где найти какой-нибудь трактир. Не поняв и половины им сказанного, мы отправились бродить по узким переулкам. Споткнувшись бесконечное число раз, поворачивая по вдохновению то направо, то налево, руководимые инстинктом голодных желудков, мы добрели наконец около полуночи до трактира.
В ярко освещенной зале, за накрытыми столами, сидело человек до тридцати офицеров и солдат, в живописных костюмах; прислуга бегала и суетилась. Мы с трудом нашли место. Предметом общего разговора были последние их подвиги при Милаццо[46 - 17–20 июля 1860 г. под Милаццо бурбонские войска были разбиты гарибальдийцами.]. Многие носили на себе явные следы этих подвигов. Большинство были ломбардцы, которые перемешивали свои рассказы такими энергическими, и ни к кому не относящимися ругательствами, и так мало уважали Св. Мадонну, что набожные сицилианцы неоднократно скрещивали на груди руки и с ужасом восклицали:
– О Santo diavolone! Se ? possibile di bestemmiare cos?![47 - Святой чёртище! Да как так можно кощунствовать!]
Мы были встречены очень дружелюбно. Заговорили опять о наших приключениях в Ливорно. Многие нас оправдывали, сочувствовал мало кто. Все единодушно одобряли нашу решимость.
Выйдя из трактира в первом часу, я не без труда нашел экипаж. Оставалась еще не легкая задача разыскать мою квартиру. К счастью оказалось, что билет мне был выдан к священнику прихода S. Giovanni[48 - Приход церкви св. Иоанна Крестителя.], которого извозчик знал лично. Только нужно было забраться на другой конец города, и многие из улиц, по которым лежал путь, были завалены баррикадами и развалинами домов, так что приходилось объезжать. Наконец мы доехали. Я отправился по темной лестнице, указанной мне извозчиком, и принялся изо всей силы стучаться в дверь. После получаса, проведенного в этом приятном занятии, сквозь бешеный лай всех собак околотка, раздался испуганный голос:
– Кто там?
Я спросил padre Cucurullo.
– Да чего от него хотят, от padre Cucurullo?
– Отворите, узнаете. А кричать через дверь не хватить голоса.
– Но кто вы?
– Гарибальдийский офицер.
Затем в полуотворенную дверь просунулась голова, освещенная лучерной[49 - Итальянизм: lucerna – светильник, масляная лампа.]. Я объяснил причину своего появления и стал извиняться в причиненном беспокойстве.
– Ах, Боже мой! – сказал он, – как же это в самом деле! Вы устали, вам нужно отдохнуть, а у меня всего одна только постель, на которой я сам сплю. Если б еще меня предупредили с вечера. Войдите, войдите пожалуйста, – прибавил он, заметив, что я, озадаченный странным приемом, не трогался с места, – кое-как устроимся. Я ведь к тому говорю, что эти господа в municipio[50 - Мэрия.] ничего сообразить не хотят. Говорят большой дом, ну и шлют на постой, а во всем доме только и есть одна обитаемая комната».
Мы вошли. Хозяин мой был молодой человек, с красивым круглым лицом, на котором в настоящую минуту сияло казенное добродушие. Время от времени, он углами глаз поглядывал на меня. Манера смотреть прямо в лицо вообще не в ходу у католического духовенства. Комната его была большая, чистая. Смятая постель стояла в одном углу. Над ней серебряное Распятие, с засушенною пальмовою веткой. Вокруг стен полки с книгами; между окнами письменный стол; на нем книги, бумаги и поповская шапочка… Он взял лучерну, и мы отправились через несколько темных и сырых комнат и через сакристию. В маленьком, совершенно пустом чулане, он остановился. «Подождите здесь», – сказал он и исчез. Немного погодя, он возвратился с запасами подушек и постельного белья, и мы вместе принялись за устройство походной кровати. Во всё продолжение операции, он постоянно извинялся за то, что не может доставить мне комфорта, какого бы хотел. Мне было неловко, что я разбудил его так поздно и причинил ему столько хлопот. Разговор наш был обменом очень вежливых извинений.
Когда я улегся, он сел возле меня, и стал расспрашивать об успехе Гарибальди в Калабрии. Я не мог удовлетворить его любопытства.
– Так вы разве не оттуда?
Я сказал откуда я. Он заговорил о нашей экспедиции, и о ливорнских происшествиях, так как мало кто говорил со мною о них. Он увлекался.
– Я мало знаю католическое духовенство, – откровенно сказал я ему, – и потому не совсем ожидал услышать от священника то, что слышу от вас.
– Как, разве я сказал что-нибудь лишнее? – спросил он, почти испугавшись.
– Мне вы ничего лишнего не сказали; а вот будь на моем месте какой-нибудь vescovo (епископ) или canonico[51 - Каноник, в Католической Церкви, – член капитула кафедрального собора.], вы бы ничего не потеряли, не сказав им ни одного слова в этом роде.
– Да я с vescovo или с canonico говорить об этом не буду, а с вами не знаю, почему разговорился.
Я спросил у него, какого вообще мнения духовенство о последних событиях.
– Высшее духовенство думает разумеется так, как вы сами знаете. Что же касается нас, приходских священников, – сказал он гордо, – уверяю вас, что все мы были во главе движения. Народ давно нами к этому подготовлен и верит нам. То есть верил, а что теперь делается, то мы в этом руки умываем. Мы первые хотели присоединения Сицилии к общему нашему отечеству, но мы не думали терять административную нашу автономию; вина не наша, если к тому придет.
Последние слова его удивили меня, и я не совсем понимал их.
– И при прежнем правительстве, когда все распоряжения шли из Неаполя, и туда же посылались важные дела на утверждение, граждане были недовольны. Им и это казалось слишком далеко, да оно так и было. В Неаполе мало знали Палермо, и мало занимались им; этим пользовались, и мы знали не короля, а королевских воров, которые, прикрываясь законами, делали что хотели, и от них негде было искать защиты. А ведь в Турине нас, пожалуй, и еще меньше знают, нежели в Неаполе. Законы, положим, будут лучше, и соблюдаться будут строже, да ведь потребности наши не могут удовлетвориться тем…
– Arrigo! Arrigo! – послышался женский голос, – куда ты запропастился? – и заспанная женская голова просунулась в полуотворенную дверь.
Бедный padre Cucurullo закраснелся до ушей, и сконфуженный, выбежал из комнаты, не кончив тирады, не пожелав мне спокойной ночи.
* * *
Улица Толедо, лучшая из палермских улиц, на которой свободно могут разъехаться два экипажа, более других уцелела от бомбардировки. Во всех окнах развевались трехцветные знамена. В магазинах выставлены были красные рубашки и всякие военные принадлежности. Кофейни были битком набиты гарибальдийцами. Народ толпился с шумом и песнями. Особенно поражал недостаток в женщинах. Прошло, правда, несколько старух, или вообще очень некрасивых. Сколько я мог заметить, тип сицилианский вовсе не таков, каким я себе воображал его. В нем очевидна смесь африканца с норманном: выдавшиеся скулы, губы и нос готтентота, а волосы часто попадаются светлые с рыжим оттенком, как у шлиссельбургских чухонцев. Зато две или три, встреченные мною возле церкви красавицы, показались мне античными богинями, сошедшими со своих мраморных пьедесталов. Впрочем, по наряду их легко было угадать, что они не Минервы и не Психеи.
Ближе к морю, следы разрушения гораздо явственнее. Мало домов уцелело. Между грудами валявшихся по улицам камней, белели головы разных Венер и Геркулесов, которых изувеченные мраморные тела красовались среди зелени садов, также мало пощаженных.
Осматривать город, или, что интереснее, загородные виллы и остатки древностей, нельзя было, так как с часу на час ожидалось приказание отправляться в поход. Приказание не являлось, время тянулось бесконечно длинно. Мною стал не на шутку овладевать сон, потому что часть ночи не спал я по милости моего хозяина, а остальную – по милости некоторых насекомых, терзавших меня, словно сбирры или полициотти[52 - Итальянизмы: sbirri – уничижительное для poliziotti, полицейские.]. Желая наверстать потерянную ночь, я отправился искать приюта по гостиницам. Все были битком набиты. Наконец в La Trinacria[53 - Тринакрия – древнегреческое название Сицилии («с тремя мысами»).] оказалась свободная комнатка в верхнем этаже; согласившись заплатить пять франков за ночь, я отправился в казарму забрать небольшое количество оставшихся у меня вещей. Застаю, бьют сбор, солдаты строятся на дворе.
– Вас ищут, – сказал мне кто-то.